БЕЛЫЙ РАБ РИЧАРД ХИЛЬДРЕТ Варварская расовая дискриминация и угнетение негритянского народа в США - такова тема романа Хильдрета "Белый раб". Его действие относится к 30 - 50-м годам XIX века - периоду обострения борьбы между рабовладельческим Югом и промышленным капиталистическим Севером. Со второго десятилетия XIX века, в связи с превращением южных штатов в главного поставщика хлопка для текстильной промышленности Англии, бурно развивавшейся после промышленного переворота, Юг заметно выдвигается в экономической и политической жизни США. РИЧАРД ХИЛЬДРЕТ БЕЛЫЙ РАБ Перевод с английского В.С. Вальдман Иллюстрации художника С.Б. Юдовина РОМАН РИЧАРДА ХИЛЬДРЕТА " БЕЛЫЙ РАБ" Варварская расовая дискриминация и угнетение негритянского народа в США - такова тема романа Хильдрета "Белый раб". Его действие относится к 30 - 50-м годам XIX века - периоду обострения борьбы между рабовладельческим Югом и промышленным капиталистическим Севером. Со второго десятилетия XIX века, в связи с превращением южных штатов в главного поставщика хлопка для текстильной промышленности Англии, бурно развивавшейся после промышленного переворота, Юг заметно выдвигается в экономической и политической жизни США. Экономическое развитие страны приводит к обострению классовых противоречий и усилению борьбы между Севером и Югом, превратившейся в начале 60-х годов XIX века в гражданскую войну. Но рабовладельцы господствовали не только на Юге. Представители рабовладельческого земледелия Юга фактически определяли реакционный курс политики центрального правительства и таким образом распространяли свое влияние на северные штаты. Характеризуя пути развития буржуазно-плантаторского строя США, Маркс писал: "Все растущее злоупотребление Союзом со стороны рабовладельцев, действовавших в союзе с северной демократической партией, является, так сказать, общей формулой истории Соединенных Штатов с начала текущего столетия. Последовательные компромиссные меры знаменуют последовательные этапы превращения Союза в раба рабовладельцев". [[1]К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. XII, ч. II, стр. 176.] Жестокая тирания южных плантаторов могла существовать долгие годы именно потому, что ее поддерживали и поощряли реакционные элементы северных штатов, входившие в правящую демократическую партию - партию рабовладельцев Юга и крупной буржуазии Севера, связанной с Югом торговлей и финансированием плантаторов. Но одновременно на Севере зрели и другие силы. Там развивалась промышленность, шло строительство железных дорог, росло фермерское сельское хозяйство. Интересы молодой промышленной буржуазии неизбежно должны были столкнуться с интересами рабовладельческой олигархии. С другой стороны, рабочие и мелкие фермеры не могли не прийти в столкновение со всей американской буржуазией и в особенности с плантаторами, пытавшимися распространить свое влияние на свободные земли. С середины 30-х годов усиливается борьба против рабства, которая охватывает широкие слои американского общества. В американском общественном движении за отмену позорного института рабства принимали участие различные социальные группы. С одной стороны, за ограничение рабства на Севере выступали представители либеральной буржуазии, с другой - представители различных слоев мелкобуржуазной демократии - фермеры, ремесленники, мелкие торговцы. Наиболее последовательным, революционным крылом аболиционизма был американский рабочий класс, передовые представители которого уже тогда понимали, что борьба против рабства - необходимая предпосылка для грядущих битв против капитала. Большинство выдающихся американских буржуазных писателей этого периода - Торо, Эмерсон, Лоуэл, Уитьер, Лонгфелло - считали, что рабство будет отменено мирными парламентскими методами, и свои надежды возлагали главным образом на распространение просвещения. Известно, что мотивами христианского смирения и всепрощения проникнут даже самый известный антирабовладельческий роман либерального лагеря - "Хижина дяди Тома" Гарриет Бичер-Стоу. Антирабовладельческое движение, которое принято называть аболиционизмом, не ставило перед собой задачи разрушения рабовладельческой системы революционными методами. Лишь отдельные его представители возвысились до признания необходимости революционной борьбы и вооруженного восстания. Свои аргументы аболиционисты черпали в Декларации независимости, в американской конституции и в Библии. Справедливо указывая на несовместимость рабства с основными положениями американской Декларации независимости, провозгласившей, что "все люди сотворены равными и наделены… некоторыми неотчуждаемыми правами, к числу которых принадлежат жизнь, свобода и стремление к счастью", аболиционисты, однако, не шли дальше требования отмены рабства "парламентскими методами", то есть самими рабовладельцами. Их идеалом было буржуазное общество свободных мелких собственников, единственным препятствием для развития которого они считали рабство. Но, несмотря на всю непоследовательность и умеренность аболиционизма, американская реакция отлично понимала, какими опасностями грозит ей широкий размах демократического движения, направленного против рабства. Деятельность аболиционистов протекала в обстановке жестокого террора со стороны южных плантаторов и их союзников на Севере. Вождь аболиционистов Уильям Гаррисон (1805 - 1879), председатель "Американского антирабовладельческого общества" и редактор бостонской газеты "Освободитель" - главного органа борьбы за освобождение негров, чуть было не поплатился жизнью за свои выступления против рабства. В 1835 году фанатические приверженцы рабовладения протащили его по улицам Бостона с веревкой на шее. В 1836 году в г. Альтоне журналист Лавджой за пропаганду идей аболиционизма был убит агентом рабовладельцев. Маркс дал положительную оценку передовым представителям аболиционистского движения и сочувственно отнесся к их деятельности, протекавшей в условиях террора и жестокого преследования. В статье "Аболиционистские демонстрации в Америке" Маркс писал: "Виндель Филипс, наряду с Гаррисоном и Дж. Смитом, - глава аболиционистов в Новой Англии. В течение тридцати лет он неутомимо и с опасностью для жизни провозглашал лозунг освобождения рабов, одинаково равнодушный к насмешкам газет, к улюлюканью продажных хулиганов (rowdies) и к предостережениям заботливых друзей". [[2] К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. XII, ч. II, стр. 372.] Некоторые представители аболиционистского движения призывали рабов к восстанию, выражая уверенность в том, что миллионы негров предпочтут смерть нестерпимому гнету рабства. В 1840 году негритянский аболиционист Генри Гарнет выступил на собрании аболиционистского общества с речью, в которой призывал рабов к оружию: "Братья, восстаньте! Восстаньте, ваш час настал! Пусть поднимется каждый раб в стране, и тогда дни рабства сочтены… Если вашей крови суждено пролиться, пусть это произойдет немедленно, ибо лучше умереть свободным, чем жить рабами!… Да будет вашим девизом сопротивление! Сопротивление! Сопротивление! Ни один угнетенный народ никогда не добивался свободы без сопротивления!" Под воздействием движения аболиционистов формируется мировоззрение прогрессивного американского писателя, публициста и историка Ричарда Хильдрета (1807 - 1865). В тридцатых годах прошлого столетия он резко ополчился против рабовладельческой системы США и мужественно выступил на защиту порабощенного негритянского народа. Хильдрет не был сторонником разрушения буржуазного государства. Он желал лишь демократического строя для своей страны и боролся за то, чтобы негры были освобождены от цепей рабства и получили человеческие права. Хильдрет требовал уничтожения дикого произвола рабовладельцев, при котором американская земля обильно поливалась потом и обагрялась кровью рабов. Произведения Хильдрета - многочисленные статьи, научно-исторические труды и роман "Белый раб" - упорно замалчивались американской печатью. Писателя травили и преследовали реакционеры. Его выступления в защиту негров, как и следовало ожидать, не нашли отклика в каменных сердцах рабовладельцев. Мечты Хильдрета так и не воплотились в жизнь. В современной Америке имя Хильдрета предано полному забвению. Его произведения стали библиографической редкостью. В курсах истории американской литературы Хильдрета предпочитают не упоминать. Сведения о его жизни и творчестве отсутствуют даже в восемнадцатитомной "Всемирной энциклопедии", изданной в США в 1936 году. В "Истории американской литературы" (Нью-Йорк, 1921) Хильдрету как романисту посвящено всего несколько строк, причем разбору подвергается его ранняя повесть "Раб, или записки Арчи Мура" (1836), которой дается уничтожающая характеристика. В популярном биографическом словаре Кунитца и Хайкрафта "Американские авторы 1600 - 1900" в статье о Хильдрете говорится, что "его роман "Белый раб", ранее пользовавшийся, наряду с "Хижиной дяди Тома", широкой известностью, теперь совершенно непригоден для чтения". Его исторические труды, в частности "История Америки", объявляются неинтересными и скучными. В этой же статье осуждается приверженность Хильдрета к федералистам (то есть северянам) - сторонникам отмены рабовладения. Другой "Американский биографический словарь" зачисляет Хильдрета чуть ли не в социалисты: "Хильдрет - республиканец, со склонностью к социализму, которую он бессознательно от самого себя скрывает". О "Белом рабе" здесь говорится, что его популярность была совершенно не оправдана литературными достоинствами романа. I Ричард Хильдрет родился в 1807 году в Дирфильде (штат Массачузетс) в семье профессора математики. Окончив в 1826 году Гарвардский университет, он занялся юридической практикой в Бостоне. Несколько позже Хильдрет приобщился к журнальной деятельности и в 1832 году стал редактором газеты "Бостонский ежедневный атлас". На страницах этой газеты широко обсуждались политические и экономические проблемы, в частности - вопросы отмены рабства. В 1834 году Хильдрет, которого подвергали преследованиям как аболициониста, уехал из Бостона и в течение двух лет жил на одной из южных плантаций, изучая жизнь невольников. Эти наблюдения послужили ему материалом для создания повести "Раб, или записки Арчи Мура", опубликованной в 1836 году. Свою повесть, которая была первым антирабовладельческим произведенном в американской литературе, Хильдрет впоследствии переделал в роман "Белый раб", изданный в 1852 году - почти одновременно с выходом в свет "Хижины дяди Тома". "Белый раб" имел большой успех в Америке и был переведен на многие европейские языки. Успеху этой книги несомненно способствовало усиление борьбы, которую вели в тот период передовые представители американского общества против рабства. Хильдрет был лично знаком с вождем аболиционистов Гаррисоном и написал книгу об этом выдающемся деятеле. В 30-х и 40-х годах XIX века Хильдрет печатает в различных американских газетах ряд статей, в которых требует освобождения негров. Он выступает также против захвата Техаса Соединенными Штатами, ибо этот акт насилия давал возможность южным плантаторам распространить рабовладение на новой значительной территории - событие, о котором Маркс писал: "…для того, чтобы утвердить свое влияние в сенате, а через сенат и свою гегемонию над Соединенными Штатами, Юг нуждался в непрерывном образовании новых рабовладельческих штатов. Но это было возможно лишь при помощи завоевания чужих земель, как было с Техасом, или же путем превращения принадлежащих Соединенным Штатам территорий сперва в рабовладельческие территории, а затем в рабовладельческие штаты, как это было с Миссури, Арканзасом и другими". [[3] К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. XII, ч. II. стр. 241.] Господствующие классы США уже в 40 - 50-х годах XIX века вели крайне агрессивную политику и стремились создать мировую рабовладельческую державу, подчинив своему влиянию Китай, Японию и корейский народ. В 1840 году была напечатана книга Хильдрета "Деспотизм в Америке"; на страницах этой книги автор высказал резко отрицательное суждение о господствовавшей политической системе и опроверг доводы плантаторов, защищавших "священные устои" рабства. В последующие годы (1840 - 1843) Хильдрет жил в Британской Гвиане, где издавал две газеты аболиционистского направления; одновременно он проявлял интерес к философским проблемам и занимался изучением истории США. В 1849 - 1852 годах Хильдрет опубликовал шеститомную "Историю Соединенных Штатов", которая охватывает период от основания первых колоний (1596) до 20-х годов XIX века. После выхода в свет этого обширного исторического труда Хильдрет направился в 1855 году в Нью-Йорк и здесь в течение нескольких лет работал корреспондентом газеты "Нью-Йорк Дейли Трибюн". Следует отметить, что в "Трибюн" в те годы (1851 - 1862) печатали свои статьи основоположники научного социализма К. Маркс и Ф. Энгельс. Они, в частности, беспощадно разоблачали лицемерную политику господствующих классов США и Англии, пытавшихся увековечить рабство. В 1861 г. президент А. Линкольн назначил Хильдрета консулом Соединенных Штатов в Триесте. К этому времени здоровье писателя было уже надломлено напряженной работой и непрестанными преследованиями. Консульские обязанности Хильдрету так и не пришлось исполнять: он умер в 1865 году во Флоренции. II Роман Хильдрета "Белый раб" полон откликов на исторические события, происходившие в США в течение первой половины XIX века. Эта книга дает представление о некоторых особенностях социально-политической обстановки, сложившейся в южных рабовладельческих штатах и на Севере, где институт рабства фактически поддерживался законодательными актами правительства вплоть до гражданской войны 1861 - 1865 годов. Лживость американской демократии проявилась с самых первых дней ее существования. В основных документах американской войны за независимость - в Декларации независимости и в конституции США - о рабстве не говорится ни слова. Каждому штату предоставляется право решать этот вопрос самостоятельно. Не случайно Хильдрет избрал эпиграфом к своему роману первую статью билля о правах штата Виргиния, повторяющую основные положения Декларации независимости о равенстве и свободе людей. Всем содержанием своего романа писатель доказывал, что американские рабовладельцы в своей ежедневной практике цинично попирали свои же собственные законы. Такое же положение имело место и в "свободных" северных штатах. Поборники отмены рабства отлично понимали лицемерие северян в разрешении негритянского вопроса. Хильдрет, имея в виду принятый центральным правительством "закон о беглых рабах" (1850), писал в своем романе о северных штатах: "Какое право имеют эти штаты называться "свободными" после того, как они заключили с южными рабовладельцами соглашение, обязывающее их возвращать этим насильникам каждого несчастного беглого раба, нашедшего приют на территории северных "свободных" штатов". На многих страницах романа писатель с чувством глубочайшего негодования опровергает лживую легенду о непричастности господствующей клики северян к дикому произволу их южных собратьев: "Пусть никто… не поддается обману, когда при нем произносят эти насыщенные ложью слова: "свободные штаты". Этот титул, которым так кичатся граждане северных штатов, не имеет под собой никакого основания… Добрые граждане свободных штатов сами не владеют рабами, - о, разумеется, нет! Рабство - они признают это - возмутительная вещь! У них нет рабов… Они довольствуются ролью судебных исполнителей и ловцов в помощь тем, кто рабами владеет". Замысел автора - показать все стороны плантаторского строя - реализован широко и правдиво. В романе представлены различные типы рабовладельцев. Несмотря на различия рабовладельцев, суть рабовладельческой системы остается одной и той же. Там, где господствует плантатор, негры лишены самых элементарных человеческих прав, обречены на изнурительный труд, жестокие избиения и смерть. Хильдрет остро разоблачает отвратительное лицемерие рабовладельцев, выдающих себя за просвещенных сторонников свободы и прогресса. Так, за внешней учтивостью полковника Мура, "республиканца", готового на словах признать даже французскую революцию с ее лозунгом "свобода, равенство и братство", скрываются разнузданность и жестокость собственника-рабовладельца. Рисуя разнообразные портреты американцев Севера и Юга, Хильдрет весьма убедительно показывает американских собственников, одержимых жаждой грабежа и стяжательства. Со страниц книги встают зловещие фигуры плантаторов, для которых кнут является подлинным "символом веры", продажные судьи, лицемерные конгрессмены, ханжи-изуверы с евангелием в руках и пистолетом за поясом, респектабельные джентльмены, одержимые расистским бешенством, совершенно разложившиеся "белые бедняки", готовые ради наживы предать и продать кого угодно. Все эти люди лишены самых элементарных представлений о человеческой честности и морали. А между тем именно они были "деятелями" ранней поры капиталистической "цивилизации"; отсюда понятно, в кого могли превратиться потомки героев Хильдрета, современные американские империалисты, во много раз превзошедшие своих предков в искусстве обмана, продажности и насилия над народами. Роман "Белый раб" не утратил своего познавательного значения для нашего времени. Описанные Хильдретом типичные особенности американских политических нравов прошлого века сохранились и поныне. Советский читатель хорошо знает, что правители современной Америки не только не облегчили трагической участи негритянского народа, но, напротив, превратили пропаганду расизма в одно из средств идеологической подготовки новой мировой войны. В своем романе Хильдрет показал, что американский конгресс оберегал права рабовладельческой аристократии, а отнюдь не свободу человеческой личности. Сошлемся хотя бы на одну сцену. Вместе с другими невольниками Арчи Мур прибывает в Вашингтон. С глубоким волнением и надеждой он обращает свой взор на здание конгресса. "Здесь… мудрость великого народа, собранная воедино, посвящает свои силы созданию законов, которые должны обеспечить благополучие всего населения страны, - законов, справедливых и равных для всех, достойных свободного народа и великой демократии". Но вскоре иллюзии Арчи Мура рассеялись, и щелканье бичей надсмотрщиков заставило его с особой остротой почувствовать, что этот "храм свободы" по сути дела является невольничьим рынком, с его грубым насилием и произволом. В обличении чудовищного угнетения и беззакония, царившего в "свободной" заокеанской республике, Хильдрет был не одинок. Жесточайшая эксплоатация негров, физическое истребление коренных жителей Америки - индейцев, бесчеловечные законы, направленные против простых людей, продажная пресса, дикие нравы - все это вызывало справедливый гнев и негодование прогрессивных деятелей всего мира, и в первую очередь - демократических писателей России. Великий русский революционер и писатель А. И. Радищев еще в XVIII веке обличал государственный строй Америки, саркастически назвав ее "блаженною страною, где сто гордых граждан утопают в роскоши, а тысячи не имеют надежного пропитания, ни собственного от зноя и мраза укрова". А. С. Пушкин в своей статье "Джон Теннер" не только заклеймил позором американских рабовладельцев, но и дал убийственную характеристику буржуазного строя Америки в целом. "С изумлением, - писал он, - увидели демократию в ее отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нестерпимом тиранстве. Все благородное, бескорыстное, все возвышающее душу человеческую, подавленное неумолимым эгоизмом и страстью к довольству (comfort); большинство, нагло притесняющее общество; рабство негров посреди образованности и свободы… такова картина Американских штатов, недавно выставленная перед нами". Лживость и лицемерие американской буржуазной "демократии" вскрывали великие революционеры-демократы Белинский, Герцен, Чернышевский. В 1847 году в знаменитом письме к Гоголю Белинский, осуждая бесчеловечное отношение к неграм, с гневом говорил о тех "оправданиях, какими лукаво пользуются американские плантаторы, утверждая, что негр не человек". В 1842 году Америку посетил Чарльз Диккенс. Он совершил поездку по южным штатам и познакомился с американскими нравами, а затем, возвратившись в Англию, выпустил книгу очерков "Американские заметки", в которой описал невыносимые страдания негров и гнусное расовое высокомерие американской лжереспублики. Сессия конгресса, на которой присутствовал Диккенс, раскрыла ему подлинный смысл политических авантюр этого "храма свободы и равенства". Об американском конгрессе Диккенс с негодованием писал: "Подлое мошенничество во время выборов, закулисный подкуп государственных чиновников, трусливые нападки на противников, когда щитами служат грязные газетки, а кинжалами - наемные перья; постыдное пресмыкательство перед корыстными плутами, которые стремятся ежедневно и ежечасно сеять при помощи своих продажных слуг новые семена зла… поощрение и подстрекательство к развитию всякой дурной склонности в общественном сознании и искусное подавление всех хороших влияний; все это - иначе говоря, бесчестные интриги в самой гнусной и бесстыдной форме - гнездилось в каждом уголке переполненного зала". [[4] Ч. Диккенс, Из американских заметок, Гослитиздат, 1950, стр. 92.] В романе "Жизнь и приключения Мартина Чезлвита" (1844) Диккенс вновь в живых и правдивых сценах показал истинную суть принципов свободы в США, где утверждались законы, в соответствии с которыми "считалось более опасным и преступным обучать негра грамоте, чем сжечь его живьем посреди города". [[5] Ч.Диккенс. Жизнь и приключения Мартина Чезлвита, Гослитиздат, 1950, том I, стр.420.] III Свои наблюдения над американской жизнью и нравами Хильдрет изложил в виде воспоминаний мулата-невольника Арчи Мура. Автор не только проследил жизненный путь своего героя, но и поведал современникам о многострадальной участи негров в капиталистической Америке. Будучи убежденным сторонником освобождения негров, Хильдрет создавал свое произведение с морально-поучительной целью. Он наивно полагал, что с отменой рабства начнется эра счастливой жизни американского народа. Но историческая действительность опровергла иллюзии Хильдрета. В 1865 году, после окончания гражданской войны, американский конгресс утвердил тринадцатое добавление к конституции, в соответствии с которым уничтожалось невольничество негров в Соединенных Штатах. Однако этот закон фактически не уничтожил рабства. Буржуазия Севера, напуганная размахом фермерского и рабочего движения, заключает соглашение с остатками разбитой рабовладельческой олигархии Юга. Негритянский народ, формально освобожденный, но не получивший земли, снова оказывается во власти своих бывших хозяев, которые подвергают его жестокой эксплоатации и чудовищным насилиям. Эти трагические события нашли свое художественное отражение в талантливом романе "Дорога свободы", принадлежащем перу нашего современника, прогрессивного американского писателя Говарда Фаста. Характеризуя положение негритянского народа, В. И. Ленин писал: "О приниженном положении негров нечего и говорить: американская буржуазия в этом отношении ничем не лучше буржуазии других стран. "Освободив" негров, она постаралась на почве "свободного" и республикански-демократического капитализма восстановить все возможное, сделать все возможное и невозможное для самого бесстыдного и подлого угнетения негров". [[6] В. И. Ленин. Соч., изд. 4-е, т. 22, стр. 12 - 13.] Буржуазная ограниченность взглядов Хильдрета выражается в том, что он, как и большинство аболиционистов, был увлечен идеями мирного реформирования буржуазно-плантаторского строя. Он не признавал в рабочем классе решающей силы, способной революционным путем разрешить проблему освобождения негритянского народа. Несостоятельность идеи писателя подтвердилась всем ходом освободительной борьбы негритянского народа, и поныне находящегося в угнетении. Реформистские идеи составляют наиболее слабое место романа Хильдрета. Но положительное значение ею книги состоит в том, что в ней правдиво описаны существовавшие сто лет назад "порядки", смело изобличена система социального гнета и насилия. Роман "Белый раб" дает представление не только о положении негров в Америке до их так называемого "освобождения", но и о лживой буржуазной демократии, оберегавшей капиталистические и плантаторские устои США. Более двадцати лет своей писательской и общественной деятельности Хильдрет посвятил пропаганде гуманистических идей. Он доказывал, что правящая клика США составила преступный заговор против демократии и прав человека. Писатель верил в торжество своих идей и связывал социальный прогресс с освобождением угнетенного негритянского народа. Обращаясь к господствующим классам, он писал: "С каждым днем, с каждым часом ослабевает прочность ваших цепей и растет сила угнетенных, их решимость разбить свои оковы. С каждым днем, с каждым часом во всем цивилизованном мире становится все слабее и слабее симпатия к вам, угнетатели, и переходит на сторону ваших жертв. Попробуйте, если хватит у вас сил, устоять против проклятий, которыми осыпают вас все народы мира". Хильдрет страстно и беспощадно разоблачал правящую верхушку Америки, находящуюся в полном подчинении у плантаторов и капиталистов. Писатель заклеймил трусливых и беспринципных американских политиков, "ставших рабами в силу унаследованного от предков низкопоклонства". В этих словах, полных горечи и презрения, раскрывается смысл заглавия романа. На последних страницах книги Хильдрет прямо говорит о том, что под "белыми рабами" он подразумевает не только белокожих невольников вроде Арчи Мура, а всю свору продажных северян, пресмыкающихся перед южными рабовладельцами. Следует отметить, что весь тон книги Хильдрета, гневные обличительные тирады, страстная полемика с противниками, пафос свободолюбия резко отличают его роман от "Хижины дяди Тома" Бичер-Стоу, с ее проповедью христианского смирения и покорности. В противоположность Бичер-Стоу Хильдрет показал в своем романе в самом неприглядном свете служителей церкви, которые приспособляли догматы христианства для упрочения института рабства. "Рабам под видом религии, - пишет Хильдрет, - преподносили учение, согласно которому требовалось безоговорочное повиновение и бессловесная покорность одной части населения, поставленной на колени перед другой". Хильдрет в своей критике буржуазно-плантаторского строя США во многом решительнее и конкретнее Бичер-Стоу. "Белый раб" Хильдрета с полным основанием может быть отнесен к наиболее прогрессивным произведениям американской литературы XIX века. В силу этого факта буржуазная реакционная печать как при жизни писателя, так и после его смерти всячески стремилась очернить Хильдрета, принизить значение его романа и извратить его основную идею. Так, распространенный в середине XIX века журнал "Библиотек Универсель де Женев" в статье, посвященной "Белому рабу", утверждал, что этот роман является лишь подражанием "Хижине дяди Тома", и возводил на Хильдрета ложное обвинение в том, что он якобы гораздо больше интересовался материальной выгодой, чем идеями романа. Журнал отрицал литературные достоинства романа, возмущался призывающими к восстанию сценами и главный недостаток романа видел в том, что герой прямо противоположен герою "Хижины дяди Тома", преисполненному христианского смирения и покорности. Подобная оценка романа Хильдрета прочно укоренилась в буржуазном литературоведении. Вышедшая почти через 80 лет после упомянутой статьи книга французского критика Люка "Антирабовладельческая литература в XIX веке - этюд "Бичер-Стоу и ее влияние во Франции" - слово в слово повторяет измышления женевского журнала о Хильдрете и его романе. Отличие состоит лишь в том, что здесь автор книги еще больше обрушивается на "сомнительную моральную ценность романа, в котором напрасно будешь искать дух покорности и христианского милосердия, пронизывающий "Хижину дяди Тома". IV В штате Виргиния, где происходят многие из описываемых Хильдретом событий, в 1859 году был казнен прославленный герой борьбы за освобождение негров - Джон Браун. Французский писатель - демократ Виктор Гюго, стремясь спасти жизнь Брауну, писал тогда в обращении к Соединенным Штатам Америки: "Таких вещей не делают безнаказанно перед лицом цивилизованного мира. Общественная совесть все видит. Пусть чарльстонские судьи, пусть Гентер и Паркер, пусть присяжные заседатели-рабовладельцы, пусть все они… не забывают, что их видят". Виргиния была первой колонией, основанной в Америке англичанами. Плантаторы за сравнительно короткий срок разорили этот некогда богатый край до такой степени, что земледелие стало там почти невозможным. В результате варварской системы землепользования штаты Виргиния и Мэриленд превратились в настоящий питомник по разведению рабов. Именно этот процесс имел в виду Маркс, когда он писал: "Отсюда быстрое превращение таких штатов, как Мэриленд и Виргиния, ранее применявших рабский труд для производства на экспорт, в штаты, разводящие рабов, чтобы экспортировать их затем даже в самые отдаленные южные страны". [[7] К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. XII, ч. II, стр. 240.] Постыдная торговля неграми подробно описана на страницах книги Хильдрета. Однако, рассказывая об ужасах рабства и работорговли, Хильдрет в своем романе не отражает широкого размаха борьбы, которую вели негры против рабовладельцев. Между тем восстания рабов на Юге не были случайными или неожиданными явлениями. История рабства негров в Америке говорит не только об индивидуальных актах сопротивления невольников. Летопись освободительной борьбы негритянского народа полна революционных событий, потрясавших устои рабовладельческой системы южных штатов. Из многочисленных организованных выступлений рабов укажем на восстание в Южной Каролине в 1822 году, возглавленное негром Везеем. Это восстание носило массовый характер, его руководители, готовясь к боевым действиям, организовали около 9 тысяч рабов Чарльстона и окрестных плантаций. В штате Виргиния в 1831 году происходило восстание под руководством раба Ната Тэрнера, воодушевленного идеей освобождения своего народа. В течение шести недель шли бои между восставшими неграми и правительственными войсками. Повстанцы потерпели поражение лишь после того, как плантаторы призвали на помощь войска федерального правительства. Боевые эпизоды освободительной борьбы негритянского народа не были отражены Хильдретом в его романе. Увлеченный пропагандой аболиционистских идей, Хильдрет не понимал, что рабство можно уничтожить только путем революционных действий народных масс. Правда, герой Хильдрета раб-мулат Арчи Мур, страдает не только за себя, но и за своих товарищей по рабству; он отвергает христианскую мораль послушания и не покоряется плантаторскому произволу. Но это герой-индивидуалист. Он далек от мысли объединить вокруг себя и поднять на борьбу других невольников. Свой личный протест против рабства он облекает в форму абстрактных рассуждений о правах человека. Арчи Мур стремится облегчить свою участь и вырваться на свободу собственными усилиями. Этого ему удается достигнуть лишь благодаря счастливому стечению обстоятельств. Но утопические мечты героя о возможности уничтожения бесправия негров мирными средствами терпят крах. После двадцати лет скитаний он возвращается в родные края и убеждается в том, что тирания рабовладельцев стала еще более нестерпимой. Вместе с тем в описании буржуазного благополучия Мура сказывается несомненная ограниченность Хильдрета как мыслителя и художника. Слишком легко достигает Мур осуществления своих надежд и чаяний. Помимо раба-мулата, или, как называет его автор, "белого раба", в романе действует и настоящий "черный раб" - негр Томас. Томас совсем не похож на смиренного дядю Тома из книги Бичер-Стоу. Хильдрет на примере Томаса убедительно рисует процесс пробуждения сознания, процесс духовного роста раба, освобождающегося от двойного ига: плантаторов и церковников. Церковники-методисты проповедовали беспрекословное повиновение, терпение и покорность судьбе. Тем не менее, глубоко религиозный Томас вырывается из тенет этих гнусных проповедей. После того как умерла его жена, он пережил душевный кризис, бежал из неволи и стал грозным мстителем. В Томасе живет неистребимое чувство ненависти к поработителям, и он в течение двадцати лет во главе небольшого отряда беглых рабов упорно борется с плантаторами. В конце романа Хильдрет сталкивает судьбы двух своих героев. Когда-то они оба вырвались на свободу, убежав от жестокого плантатора, но по-разному сложилась их жизнь: Томас, защищая личную свободу и свободу своих собратьев-негров, смело боролся с ненавистными ему рабовладельцами, Мур все эти годы жил вдали от родного края. Когда пойманного Томаса возводят на костер, он, презирая рабскую покорность, бросает гордый вызов палачам негритянского народа: "Делайте, что вам угодно… Убейте меня или помилуйте - мне это безразлично. Лучшие годы моей жизни я провел в рабстве. Мою жену на моих глазах засекли насмерть. Когда я вырвался на свободу, вы стали травить меня собаками, стреляли в меня из ваших карабинов, назначили цену за мою голову. Но я достаточно долго издевался над вами и платил вам вашей же монетой… Лучше умереть сейчас, когда у меня еще достаточно сил и смелости, чтобы бросить вам в лицо все мое презрение…" Несомненно, Хильдрет писал свою книгу с привлечением исторических документов, отразивших эпизоды борьбы негритянского народа. Так, один из невольников, захваченный во время восстания Габриеля в Виргинии (1800), проявил такое же мужество в своем показании перед судом, как и Томас: "Мне нечего больше говорить, кроме того, что сказал бы Джордж Вашингтон, если бы попал в плен к британским офицерам и предстал бы перед их судом. Я ставил на карту свою жизнь в надежде добыть свободу моим соотечественникам и добровольно жертвую собой за их дело и прошу лишь об одной милости - немедленно свершить надо мной казнь. Знаю, что участь моя предрешена вами и моя кровь прольется. К чему же тогда эта насмешка над правосудием". [[8] Ф. Фонер. История рабочего движения в США, Издательство иностранной литературы, Москва, 1949, стр. 292.] Фигура Томаса, заживо сожженного по суду Линча, поднята Хильдретом на большую высоту. Этот образ героя-бунтаря вызывает глубокие симпатии читателей. В противовес рабовладельческой Америке Хильдрет идеализирует "свободную" Англию, где Арчи Мур баснословно преуспевает, не встречая никаких препятствий. Между тем известно, что английские хлопчатобумажные фабриканты всеми средствами поддерживали рабство в США на всех этапах его существования. В статье "Антиинтервенционистские настроения" Маркс писал: "Единственный вклад Ливерпуля в поэтическую литературу Англии - это оды в честь работорговли. Пятьдесят лет тому назад Вильберфорс [[9] Вильберфорс Вильям (1759 - 1853) - английский общественный деятель, вел упорную борьбу против работорговли и рабовладения в Англии и ее колониях.] - не мог бы появиться на ливерпульской почве без опасности для жизни. И как в прошлом веке торговля рабами, так в настоящем столетии торговля продуктом рабского труда - хлопком - составляет материальную основу могущества Ливерпуля". [[10] К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. XII, ч. II, стр. 312.] О буржуазной ограниченности Хильдрета свидетельствует также и то обстоятельство, что классовые противоречия буржуазного строя Америки отражены в романе односторонне. Подобно другим аболиционистам, Хильдрет видит причину всех зол американской жизни только в рабстве. Он неправомерно отделяет угнетение негров от угнетения рабочего класса, фермеров, индейцев, не показывает их внутренней связи и не сознает, что существование буржуазной собственности неизбежно порождает всеобщий гнет и нищету трудящихся. Если на Юге существовало рабство негров, то условия труда на заводах и фабриках Севера превращали рабочих в белых рабов. Газета "Оператив" (Манчестер, штат Нью-Гемпшир) в 1844 году писала: "В северных штатах поднялся большой шум против южного рабства. Порок рабства там гнусен. Но не таковым ли является он и здесь? Если южане имеют черных рабов, то разве мы не имеем белых рабов? И насколько лучше положение некоторых наших рабочих здесь, на Севере, чем положение рабов на Юге? Могут сказать, что они имеют свободу. Но многие ли из наших мастеровых и фабричных рабочих пользуются чем-либо существенным, кроме слова "свобода"? … Наши рабочие могут работать только так, как диктуют им капиталисты, а если они не работают, то должны голодать. Когда же они работают, капиталисты забирают у них / продуктов их труда. Насколько же лучше тогда, спрашиваем мы, положение некоторых наших белых северных рабочих, чем положение некоторых южных рабов?" [[11] Цитировано в книге Ф. Фонера "История рабочего движения в США", Издательство иностранной литературы, Москва, 1949, стр. 310 - 311.] Писательская оригинальность Хильдрета состояла в том, что он, отражая типические явления американской действительности, сочетал в своем романе строгую документальность с элементами художественного вымысла. С одной стороны, писатель находился на незыблемой почве точных данных, законов, деклараций, постановлений, с другой стороны, он непринужденно вводит в повествование романтический сюжет, насыщая его реальными фактами жизни. В некоторых эпизодах своего романа Хильдрет пользуется приемами приключенческого повествования. Но эти приемы, обычные для американской романтической повести первой половины XIX века, не нарушают общего правдивого тона романа, по снижают его идейной и художественной значимости. Большой интерес представляют страницы романа, посвященные вторичному путешествию героя по Америке, когда он уже в качестве "свободного" гражданина разыскивает свою семью. В этой части романа резкой критике подвергается не только рабовладельческий Юг, но и кичившийся своей "демократией" Север. Хильдрет показывает, каким бешеным воем продажной прессы были встречены аболиционисты, выступившие в защиту человеческих прав негров. Ожесточенная борьба реакции против аболиционизма сопровождалась уничтожением всякой свободы мысли, устного и письменного слова. "Все мы сейчас превращены в рабов. Нигде в Америке - ни у нас, на Юге, ни в так называемых "свободных штатах" - не существует сейчас ни свободы слова, ни свободы печати". Немало остро обличительных страниц Хильдрет посвящает описанию деятельности так называемых "комитетов бдительности", которые жестоко преследовали "потрясателей основ". Эти самочинно созданные комитеты, состоявшие из невежественных плантаторов и их ставленников, решали судьбы всех прогрессивно мыслящих людей Юга. Дикое самоуправство этих комитетов весьма напоминает разнузданность реакционных сил в современной Америке, с ее снискавшей мрачную известность Комиссией по расследованию антиамериканской деятельности, целью которой является беспощадная расправа с демократическими элементами США. Описание деятельности "комитетов бдительности", организованных для "борьбы с распространением мятежных воззваний", не удивит читателя. Ибо если в прошлом веке сжигались на кострах аболиционистские книги, то ныне американские мракобесы считают, что этой участи заслуживают произведения Драйзера, справедливо назвавшего конституцию своей страны "клочком бумаги". Злой пародией на современные политические нравы США воспринимается описанный Хильдретом случай, происшедший с ученым-ботаником, которого заподозрили в том, что он сочувствует неграм и пытается привлечь к заговору против "священных прав собственности", как иронически замечает автор, даже цветы и растения. Подозрительными для этих сверхбдительных сыщиков являются даже такие книги, как сказки "Джек - истребитель великанов" и "Красная Шапочка". В книге Хильдрета показано, что подъем общественного движения, направленного против рабства, вызвал безумный страх среди представителей господствующих классов, которые объединили все реакционные силы в своих тщетных попытках приостановить распространение прогрессивных идей. "Законодатели, - писал Хильдрет, - под влиянием корысти и себялюбия идут по ложному пути, но глубокое внутреннее чутье народа почти всегда безошибочно". Многие страницы книги дают исторически правдивый материал из прошлого США, наглядно раскрывают типические черты американского буржуазного строя. Хильдрет затрагивает в своем романе и глубоко волновавший его вопрос о будущих судьбах своей страны. "Вопрос поставлен, и разрешение его не терпит отлагательства, - пишет Хильдрет. - Будет ли Америка тем, чем мечтали сделать свою страну отцы и основатели ее независимости, - подлинной демократией, опирающейся на свободу и право человека? Или же ей суждено выродиться в жалкую и варварскую республику, возглавляемую самовластной кучкой рабовладельцев, людей без стыда и совести, для которых на свете существует лишь собственное благополучие?" Этот вопрос писателя, обращенный к его современникам сто лет тому назад, заключал в себе и трагическое предвидение, которое подтверждается современным состоянием США, управляемых кликой воинствующих магнатов капитала. США не стали свободной страной, о которой мечтал писатель, там и поныне продолжают существовать самые худшие пережитки варварства, против которых он мужественно боролся. Фашизация внутренней жизни США находит свое выражение и в разнузданной расовой дискриминации, и в диком произволе, учиняемом Комиссией по расследованию антиамериканской деятельности, и в антирабочем законе Тафта - Хартли, справедливо получившем название "закона о рабском труде", и, наконец, в чисто фашистском законе Маккарэна, который фактически объявляет вне закона компартию и другие прогрессивные организации. Описанные Хильдретом особенности американских политических нравов сохранились и поныне. И в наши дни правительство США, являющееся послушным орудием империалистических хищников Уолл-стрита, не выполнило своих неоднократных обещаний о принятии хотя бы законов против линчевания и о справедливом найме негров на работу. Правительство США до сих пор не предоставило неграм гражданских прав. Да и не только неграм: весь американский народ претерпевает жестокое наступление на свои конституционные права. Его лишают права свободно говорить, мыслить, организовываться, его лучших представителей бросают в тюремные застенки. В. И. Ленин заклеймил американский империализм и доказал, что, "Идеализированная демократическая республика Вильсона оказалась на деле формой самого бешеного империализма, самого бесстыдного угнетения и удушения слабых и малых народов". [[12] В. И. Ленин. Соч., изд. 4-е, т. 28, стр. 169.] Наступление на демократические права, разгул расовой дискриминации особенно усилились после второй мировой войны, когда США стали во главе мирового лагеря реакции. Книга прогрессивного американского публициста Гарри Хейвуда "Освобождение негров" (1950) разоблачает миф, распространяемый американской прессой о Юге США, как о "земном рае". На бывшем рабовладельческом Юге господствуют крепостнические порядки, и плантаторам принадлежит около 90% всех обрабатываемых земель. Негры живут в ужасающей нищете и лишены самых элементарных человеческих прав. Террор против негров растет. За один лишь 1947 год суду Линча было подвергнуто 530 негров. "Постыдная истина, - пишет Хейвуд, - заключается в том, что Соединенные Штаты превратились в объединяющий и организующий центр реакции, замышляющей удушение демократии в мировом масштабе. Посредством планов Маршалла и Трумэна, поддерживаемых обеими партиями, США стремятся задушить ширящееся народное движение за мир, безопасность и национальную независимость". [[13] Г. Xейвуд. Освобождение негров, Издательство иностранной литературы, М., 1950, стр. 34.] Состояние "демократии" в США характеризуют сентябрьские события в Пикскиле. Здесь фашистские изуверы совершили массовое избиение негров и пытались линчевать выдающегося поборника мира и демократии Поля Робсона. 2 и 5 февраля 1951 года в Мартинсвилле, в штате Виргиния, совершено вопиющее убийство семи негров. Вслед за узниками из Мартинсвилла в штате Миссисипи на электрическом стуле казнен молодой рабочий - негр Вилли Макги. Убийц не остановили решительные протесты передовой общественности мира. Империалистическая клика США ныне уже не довольствуется зверской расправой над неграми. Она жаждет установить мировое господство и ведет разбойничью войну против корейского народа. И. В. Сталин дал сокрушительный отпор проповеди англо-американского расизма. В беседе с корреспондентом "Правды" относительно фултонской речи Черчилля И. В. Сталин заявил: "По сути дела г. Черчилль и его друзья в Англии и США предъявляют нациям, не говорящим на английском языке, нечто вроде ультиматума: признайте наше господство добровольно, и тогда все будет в порядке, - в противном случае неизбежна война. Но нации проливали кровь в течение пяти лет жестокой войны ради свободы и независимости своих стран, а не ради того, чтобы заменить господство гитлеров господством черчиллей. Вполне вероятно поэтому, что нации, не говорящие на английском языке и составляющие вместе с тем громадное большинство населения мира, не согласятся пойти в новое рабство". [[14] И. В. Сталин. Интервью с корреспондентом "Правды" относительно речи г. Черчилля 13 марта 1946 г., Госполитиздат, 1946, стр. 4 - 5.] Эти замечательные слова великого знаменосца мира товарища Сталина показывают беспочвенность и обреченность планов мирового господства англо-американских поджигателей новой войны. Во всем мире растет сопротивление агрессивным действиям разбойничьего американского империализма. И в самой Америке крепнут силы, ведущие активную борьбу за демократические права человека, за уничтожение расовой дискриминации, за мир во всем мире. Свои вклад в это дело вносят и американские негры, которые уже далеко не те, какими они были во времена Хильдрета, писателя, примкнувшего еще в прошлом веке к демократическому направлению американской литературы. Роман Хильдрета "Белый раб", разоблачающий легенду об американской свободе и демократии в XIX веке, несомненно будет внимательно прочитан нашим советским читателем, преисполненным чувства уважения к мужественному негритянскому народу, ведущему героическую борьбу за свое освобождение. Веря в торжество демократии, Хильдрет взывал к своим современникам: "Да, молодые друзья мои! В ваших руках решение вашей собственной судьбы. Кто хочет быть свободным, не смеет быть сообщником угнетателей!…" "Будьте мужественны, разбейте ваши оковы! Не медлите! Вы не одни - сотни тысяч, миллионы других ждут своего освобождения!" Этот голос из прошлого звучит и в наши дни призывом к борьбе против обреченного на гибель старого мира. М. Трескунов БЕЛЫЙ РАБ Все люди от природы равно независимы и свободны. Они наделены известными неотчуждаемыми правами. К этим правам относятся: право на жизнь и свободу, право на приобретение и владение собственностью и средствами, обеспечивающими им покой и счастье. При создании общества никто, в силу каких бы то ни было соглашений, не может лишить свое потомство этих прав. Билль о правах Виргинии, ст. I ГЛАВА ПЕРВАЯ Если вы хотите создать себе представление о том, какие страдания человек, не задумываясь, не колеблясь, не чувствуя жалости, может причинить себе подобным, если вы хотите ясно представить себе, какие муки, какая боль и жгучая ненависть могут до предела наполнить человеческое сердце, - прочтите эти записки. Я собираюсь рассказать здесь не о горестях избалованных людей, не о сентиментальных переживаниях и вздохах. Я попытаюсь нарисовать сцены страшной действительности, жестокой и осязаемой. И кто знает, - правдивая повесть, рассказанная мной, быть может, тронет сердце даже тех, кто ежеминутно сам причиняет страдания, подобные выпавшим на мою долю. Ведь и в самом деле: как бы ни ожесточилось сердце под влиянием привычки к насилию, под влиянием предрассудков, привитых воспитанием, под влиянием жажды наживы, - все же человеческие чувства продолжают еще иногда тлеть в нем. И бывает так, что человек испытывает смущение, слушая рассказ о позорных поступках, которые много раз совершал сам. Если я достигну хотя бы только одной этой цели, если слово мое проникнет сквозь двойную броню алчности и властолюбия, если повесть о моих страданиях воскресит перед внутренним взором тирана мрачные картины его гнусных деяний и пробудит совесть хоть одного угнетателя, - я буду удовлетворен. Слезы радости, проливаемые освобожденным рабом, и укоры совести, терзающие тирана, - вот самое прекрасное приношение на алтарь свободы. Кто знает, может быть, моему голосу посчастливится еще больше… Не смею поверить в это и все же льщу себя надеждой, что будет именно так. Кто знает, быть может, чье-либо юное сердце, еще не увлеченное до конца алчностью и жаждой тиранства, услышав мою повесть, забьется быстрее, и в нем проснется угасавшее уже стремление к добру и чувство человечности. Вопреки привычкам и предрассудкам, привитым ему с колыбели, вопреки зловредному влиянию богатства и искусственно воздвигнутым преградам, вопреки разлагающему воздействию праздности и благополучия, вопреки проповедям недостойных пастырей и лживым рассуждениям софистов, вопреки страху и колебаниям слабых и нерешительных, вопреки, наконец, дурным принципам и примерам, - этот благородный и героический юноша осмелится не только почувствовать трепет своего сердца, но и провозгласить перед лицом подлых и развращенных тиранов приближение свободы, смело назваться защитником прав человека! И вот он, пренебрегая предрассудками, разъясняет тщету иллюзий, основанных на алчности и тщеславии. Он восстает против преступных постановлений, которые противоречат всем основам справедливости, но святотатственно принимают форму закона. Он вырывает бич из рук господ и навсегда срывает оковы с рабов! Ненавистную подневольную работу он заменяет радостным свободным трудом! Сама природа словно молодеет в этих новых условиях. Земля, которую уже не поливают слезы и кровь ее детей, становится вдвое щедрее и, не скупясь, дарит свои богатства. Жизнь перестает быть мукой, и жить для миллионов людей уже не означает - страдать. О ты, кому дано стать возлюбленным освободителем, приди, приди скорей! Мы ждем тебя! ГЛАВА ВТОРАЯ Округ, где я родился, был и, как я имею основания предполагать, остался и до сих пор одним из самых богатых и населенных районов Восточной Виргинии. Мой отец, полковник Чарльз Мур, был главой одного из самых знатных и влиятельных родов всей провинции. Это обстоятельство могло не играть особой роли в любом другом американском штате, но в Нижней Виргинии оно имело в те годы немаловажное значение. Природные данные и воспитание щедро одарили полковника Мура всеми качествами, необходимыми человеку, занимающему то положение, которое он по своему рождению призван был занимать. Он был аристократ до мозга костей и казался таковым во всем: в манере говорить, во взгляде, во всех своих поступках. В каждом движении его сквозило сознание своего превосходства, которому мало кто способен был противостоять. Его личное обаяние и любезность льстили тем, кто с ним сталкивался. В общем, среди всех соседей он слыл лучшим образцом виргинского джентльмена - комплимент, в их устах равноценный наивысшей похвале и не нуждающийся в дополнениях. Когда разгорелась американская война за независимость, [[15] Американская война за независимость - восьмилетняя война (1776 - 1783) против феодально-монархического гнета Англии, закончившаяся образованием США.] полковник Мур был еще юношей. По рождению и по воспитанию своему он, как я уже говорил, принадлежал к партии аристократов - естественно, консервативной. Но увлечения, свойственные юности, и чувство патриотизма были в нем так горячи, что он не мог противостоять их голосу. Поэтому он стал сторонником борцов за независимость, и его влияние, так же как и проявленная им политическая активность, несомненно, способствовали победе его единомышленников. Он и позже продолжал считаться энергичным и горячим защитником свободы своей страны. Одна из самых ярких картин, запечатлевшихся в моем мозгу в самом раннем детстве, - это полковник Мур среди друзей и знакомых, в страстных словах выражающий свое восхищение революцией, которая именно в те годы происходила во Франции. В самых красноречивых выражениях воспевал он успехи французской революции. И хоть я почти ничего или, вернее, просто ничего не понимал из того, что он говорил, но страстность и пыл его речей все же производили на меня сильное впечатление. "Права человека" и "права человеческой природы" были для меня в то время, естественно, словами, лишенными смысла. Но они так часто повторялись при мне, что неизгладимо запечатлелись в памяти и спустя многие годы еще звучали в моих ушах. Полковник Мур был не только красноречив, - он считал, как было известно всем, обязательным также действовать в соответствии со своими принципами и слыл поэтому в самом широком кругу человеком чести и вообще благородным человеком. Немало молодых людей, занимавших впоследствии видные посты, первыми шагами на пути к карьере были обязаны его поддержке. Он умел уладить большую часть разногласий в округе и бывал несказанно доволен, если благодаря его вмешательству в судебное дело или в готовый состояться поединок удавалось разрешить недоразумение и не дать пустой ссоре стать источником тяжелых бед. Приветливость, умение выразить сочувствие, доброжелательное отношение к окружающим - вот качества, которые все признавали за ним. Если бы мне было дозволено выбирать себе отца, мог ли бы я выбрать более совершенного? Но, согласно законам Виргинии, только кровь и положение матери определяют положение ребенка. А моя мать, увы, была всего лишь рабыней и наложницей… А между тем видевшие ее впервые не могли поверить, что она принадлежит к несчастной, угнетенной расе. Как ни скромно было ее положение, красота ее была так ослепительна, что, казалось, могла стереть все преграды. Примесь африканской крови, струившейся в ее жилах, была ясно заметна, но особый оттенок, который эта жаркая кровь придавала ее коже, еще более оттенял ее восхитительный румянец. Длинные черные волосы, которые она укладывала со скромным изяществом, и огонь ее прекрасных карих глаз, живых и выразительных, удивительно гармонировали со всей ее внешностью. Подобное лицо могло бы показаться обычным в Испании или в Италии, но почти никогда не встречается среди томных и бледных красавиц Восточной Виргинии. Это описание могло бы принадлежать скорее перу влюбленного, чем сына… Но красота моей матери была столь необыкновенной, что поражала меня даже и тогда, когда я был совсем мал. Я иногда часами с восторгом глядел на нее, когда она держала меня на коленях и глаза ее то улыбались, то затуманивались слезами. Лицо ее было таким выразительным и подвижным, что на нем отражались все ее переживания, придавая ему все новое очарование и прелесть. По отношению ко мне она была нежнейшей из матерей; но всегда, когда она глядела на меня, лицо ее выражало смесь ласки, горя и радости, которые, очевидно, и производили особенно сильное впечатление на мое ребяческое воображение. Но не только во мне красота ее вызывала восхищение: она славилась по всей округе, и полковнику Муру не раз предлагали продать мою мать за большие деньги, но он всегда отказывался от этих предложений, - полковник гордился тем, что владеет самой лучшей лошадью, самой обаятельной любовницей, самой породистой охотничьей сворой во всей Виргинии. Если судить о Муре по портрету, начертанному мной, трудно поверить, что полковник мог иметь любовницу и незаконнорожденных детей. Так, возможно, покажется многим. Но те, у кого явится такая мысль, вероятно вовсе не знакомы с нравами, царящими в рабовладельческих штатах Северной Америки. Полковник Мур был женат на женщине своего круга и, смею утверждать, любил ее и уважал. Она родила ему двух сыновей и столько же дочерей. Это отнюдь не мешало ему, как и любому другому плантатору, давать волю своим страстям и время от времени удостаивать своим вниманием туили иную красивую невольницу, работавшую в Спринг-Медоу - так называлась его плантация. Несчастные женщины даже испытывали своеобразную гордость, когда им удавалось на длительный срок удержать внимание своего господина. Но, как правило, у него не бывало более одной или двух фавориток одновременно. Мою мать полковник Мур удостаивал особым вниманием в течение нескольких лет. Она подарила ему шесть человек детей, но все, кроме меня, самого старшего, имели счастье умереть в младенчестве. От матери я унаследовал ту еле заметную примесь африканской крови, которой было достаточно для того, чтобы обречь меня на бесправие и рабство. Но хоть и рожденный рабом, я унаследовал от отца дух гордости, пылкое воображение и энергию. Что касается внешних данных, а также и умственных способностей, то я смею утверждать, что ни одни из законных и признанных детей полковника не мог в этом отношении дать ему такого права гордиться своим сыном, как пишущий эти строки. ГЛАВА ТРЕТЬЯ Лучшее воспитание - это то, которое начинается возможно раньше. Это правило было твердо усвоено и неукоснительно применялось на той точке земного шара, где роковая звезда заставила меня родиться. Так как в этой стране нередки случаи, когда часть детей одного и того же отца родится господами, а другая - рабами, создается необходимость как можно раньше подчинить детей дисциплине, способной подготовить их к столь различному положению. Согласно обычаю, к каждому юному хозяину с минуты его рождения прикрепляется юный раб приблизительно одного с ним возраста. С той минуты, как юный господин становится способен проявлять волю, он начинает сознавать свои права неограниченного деспота. Менее года прошло после моего рождения, когда супруга полковника Мура подарила ему второго сына. Оба мы, не ведая ничего, еще мирно спали в наших колыбельках, когда мне уже было предназначено стать слугой моего младшего брата. Именно таким рабом мастера Джемса я помню себя с самого раннего детства. Нетрудно вообразить себе, какие последствия должна иметь неограниченная власть, данная ребенку над другим таким же ребенком. Жажда власти, вероятно, одна из наиболее сильных страстей, затаенных в человеческой душе, и просто поразительно, с какой быстротой и до какой изощренности может дойти ребенок в проявлениях деспотизма и тирании. Старший сын полковника Мура, Вильям - или мастер Вильям, как полагалось величать его в Спринг-Медоу, - мог служить ярким образцом такого юного деспота. Он наводил ужас не только на своего собственного юного камердинера Джо, но и на всех детей плантации. Инстинктивное и ничем не оправданное стремление причинять страдания, которое часто проявляют дурно воспитанные дети, у Вильяма носило характер настоящей страсти. И эта страсть, которой дана была возможность безудержно проявляться, очень быстро превратилась в привычку. Как только распространялся слух, что предполагается подвергнуть наказанию провинившегося раба, Вильям всегда старался своевременно узнать об этом и ни за что на свете не отказался бы от возможности присутствовать при наказании. Вскоре он усвоил все отвратительные повадки и гнусные выражения надсмотрщиков. Он никогда не расставался с длинным бичом и при малейшем противоречии или попытке воспротивиться его воле пускал этот бич и ход, проявлял изощренное умение владеть им. Нужно признаться, что Вильям все же старался хоть в некоторой мере скрывать свои подвиги от отца. Полковник Мур, со своей стороны, предпочитал закрывать глаза на то, чего он не мог одобрить, но что ему, как нежно любящему отцу, трудно было предотвратить. Мастер Джемс, слугой которого я состоял, был совсем иным, чем его брат. Джемс был слабый и болезненный ребенок, мягкий и добрый. Он искренне привязался ко мне, и я платил ему горячей дружбой и преданностью. Джемс всегда, когда только представлялась возможность, старался защитить меня от тирании Вильяма. Нередко ему приходилось для этого пускать в ход слезы и просьбы. Но и они не всегда могли смягчить юного деспота, и тогда Джемс прибегал к более действенным мерам: грозил пожаловаться отцу и рассказать ему о грубых и жестоких проделках Вильяма по отношению ко мне. Эта угроза одна только была способна произвести впечатление на "милого" юношу. Случалось, что юный мастер Джемс начинал капризничать и упрямиться. Но я очень быстро перестал обижаться на него за эти проявления дурного настроения: они объяснялись его плохим здоровьем. Прошло немного времени, и я научился прибегать к лести и проявлять внешнюю покорность - искусство, которому дети в таком положении, как я, научаются, к сожалению, почти так же быстро, как и взрослые. Таким, путем я оказывал на него большое влияние. Он был господин, а я - раб. Но пока мы оставались детьми, это различие стиралось, и мне нетрудно было проявлять свое превосходство. Ведь я и телом и духом был сильнее его. Мастеру Джемсу минуло пять лет, и полковник Мур счел необходимым приступить к обучению его грамоте. Моему маленькому хозяину с большим трудом удалось заучить буквы. Но составлять из них слова было ему уже совершенно не под силу. Между тем он не был лишен самолюбия и горячо желал приобрести знания; к сожалению, у него нехватало способностей. Пытаясь преодолеть эти трудности, он, как и всегда, прибег к моей помощи: ведь я был для него главной опорой и советчиком. Мы долго думали и, наконец, изобрели следующий план: я обладал отличной памятью, тогда как мой молодой хозяин запоминал все очень медленно. Поэтому было решено, что приставленный к Джемсу преподаватель обучит азбуке, а затем и чтению в первую очередь меня; я все хорошенько запомню, а затем, во время наших игр, пользуясь удобным случаем, буду постепенно передавать эти знания моему юному господину. План показался нам великолепным. Ни учитель, ни полковник Мур по возражали: полковник ведь желал только, чтобы сын его научился читать, а учитель был в восторге от того, что таким путем мог свалить на мои плечи самую сложную часть своей задачи. Трудно представить себе закон более варварский и гнусный, чем существующий в Америке закон, запрещающий под страхом денежного штрафа и тюремного заключения обучать раба грамоте. Подобного закона не существует ни в одной стране, и он налагает на Соединенные Штаты Америки несмываемое позорное пятно. Мало того, что обычаи и надменное пренебрежение хозяев к их рабам создают обстановку, при которой раба держат в искусственном невежестве, - это бесчеловечное отношение еще подкрепляется законом. Право же, я нисколько не сомневаюсь, что господа владельцы выкололи бы нам глаза - и это также на основании какого-нибудь хитроумно составленного закона, - если б только могли изобрести способ заставить нас работать слепыми. Читать я научился с легкостью и через некоторое время приобщил к этой премудрости и мастера Джемса. Джемс часто болел, ему приходилось оставаться в комнате, и он лишь изредка мог принимать участие в бурных играх, которыми обычно увлекались его сверстники. Полковник Мур, желая развлечь сына, покупал ему книги, но содержанию соответствовавшие его возрасту, и чтение стало постепенно любимым нашим занятием. Время шло. Я продолжал принимать участие в учебных занятиях моего молодого хозяина. Хотя намерение сначала обучить меня с тем, чтобы я затем обучал мастера Джемса, вскоре было оставлено, - я горел такой страстной жаждой знания и обладал таким живым умом, что мне не стоило никакого труда схватывать сущность предметов, которые преподавались хозяйскому сыну. Да кроме того, Джемс с юного возраста привык прибегать ко мне при малейших затруднениях. Таким путем мне удалось усвоить основные правила арифметики, кое-какие познания по географии и даже получить представление о латыни. Как тщательно ни скрывал я свои познания, но уже одно то, что я умею читать, выделяло меня среди других рабов и делало смешным в глазах моих хозяев. Мое самолюбие нередко болезненно страдало от этого. Правда, тогда во мне еще не видели, как видят сейчас в каждом грамотном негре, проявляющем хоть какие-нибудь способности, страшное чудовище, готовое в любую минуту призвать к мятежу и мечтающее только о том, чтобы перерезать горло всем честным американским гражданам. Но зато я всем этим господам представлялся каким-то феноменом, чем-то вроде четвероногой курицы или барана, которого природа наделила двумя парами глаз вместо одной. Я был "монстром", [[16] Монстр - урод.] пригодным для забавы приезжих гостей. Нередко случалось, что меня звали в столовую, после того как обильные возлияния за богато убранным столом успели поднять настроение приглашенных. Меня заставляли прочесть статью из газеты. Такое невероятное явление, как раб, умеющий бегло читать, до слез смешило подвыпивших гостей. Ко мне в таких случаях приставали со всякими нелепыми и оскорбительными замечаниями, терзали и мучили насмешливыми и обидными вопросами, на которые я вынужден был отвечать, - я знал, что в противном случае мне в лицо может полететь бокал, бутылка или тарелка. Особенно изощрялся мастер Вильям. Лишенный возможности избивать меня плетью, во всяком случае так часто, как ему бы этого хотелось, он вознаграждал себя тем, что избирал меня мишенью для самых грубых замечаний и насмешек. Он, между прочим, очень гордился придуманной им для меня кличкой "черномазый мудрец", хотя, видит бог, лицо мое было почти столь же белым, как и его… А что касается души… мне хочется верить, что она не была такой черной, как душа этого юноши. Это, в конце концов, были лишь мелкие обиды. И все же требовалось немало выдержки, чтобы сносить их. Чувство горечи, терзавшее меня в подобных случаях, искупалось в некоторой степени удовольствием, которое я испытывал, когда, стоя, как мне полагалось, за спинкой стула моего хозяина, я слушал разговоры, которые вели сидевшие за столом. Я имею в виду те разговоры, которые велись до возлияний: пир неизменно переходил в дикую попойку и самую разнузданную оргию. Полковник Мур был человек гостеприимный, и не проходило дня, чтобы за обедом у него не собирались друзья, родственники или соседи. Полковник считался красноречивым и приятным собеседником и умел в красивой форме излагать свои мысли. Голос у него был мягкий и приятный, беседа отличалась тонкостью и изяществом оборотов. Многие из его гостей были людьми образованными. Разговоры обычно вертелись вокруг политики, но нередко затрагивались и другие предметы. Полковник, как я уже упоминал, был горячий демократ или, вернее сказать, горячий республиканец (так выражались в те годы), ибо слово "демократ", какое уважение ни проявляют к нему - или ни стараются проявить - нынешние американцы, в те времена произносилось с неодобрением. Большинство людей, бывавших в доме полковника Мура, в вопросах политики придерживались одинаковых взглядов: почти все они громко хвалились своим чрезвычайным либерализмом. Разговоры их приводили меня в восхищение. Слыша, как они разглагольствуют о равных нравах для всех и негодуют против угнетения и угнетателей, я чувствовал, как сердце мое ширится от волнения. В те времена я ни на минуту не связывал то, что слышал, с собой, со своей личностью. Меня увлекала красота этих понятий - свобода и равенство. Все симпатии мои были на стороне французских республиканцев, о которых здесь часто говорили. Я был преисполнен ненависти к этим деспотам австрийцам и англичанам: я еще не научился мыслить самостоятельно. То, что я видел вокруг себя, было мне знакомо с самого раннего детства, - в моих глазах это был незыблемый закон природы. Хоть и рожденный рабом, я в то время еще не испытал и тысячной доли страданий и унижений, связанных с положением мне подобных. Мне повезло, как мог уже судить читатель: я принадлежал юному хозяину, который во многих отношениях видел во мне скорее товарища, чем раба. Благодаря его заступничеству, а также тому влиянию, которым пользовалась моя мать, попрежнему остававшаяся фавориткой полковника, со мной обращались много лучше, чем с остальными рабами в усадьбе. Сравнивая мой удел с уделом рабов, трудившихся на полях, я мог поистине считать себя счастливым и готов был забыть о тех невзгодах, которые иногда обрушивались на меня. А между тем и они могли уже дать мне представление о той горькой чаше, какой является удел раба. Но я был молод, и страстный огонь жизни брал верх над мрачными предчувствиями, которые готовы были зародиться в моей душе. В те годы я еще не знал, что полковник Мур - мой отец. Этот джентльмен пользовался отличной репутацией и положением в обществе главным образом благодаря тщательному соблюдению всех внешних форм и правил приличия, которые, увы, слишком часто заменяют собой истинную добродетель и нравственные качества. Следует упомянуть о некоторых из этих правил, которые свято соблюдались (и по наши дни почитаются) в Америке. Возьмем, например, следующий неписаный закон: ни в коей мере не почитается грехом для господина быть отцом любого из детей, появляющихся на свет в его владениях. Зато серьезнейшим нарушением "приличий", чуть ли не преступлением считается, если отец не то что официально признает таких детей, но даже в какой бы то ни было мере окажет им предпочтение или проявит к ним какой бы то ни было интерес. "Приличия" требуют, чтобы он обращался с ними точно так же, как с другими невольниками. Пусть он отправит их на полевые работы, пусть продаст с молотка и они достанутся тому, кто предложит наивысшую цену, - никому и в голову не придет осудить его. Если же он осмелится проявить к ним хоть искру отеческой привязанности - пусть остерегается: клевета не пощадит его. Все его слабости и недостатки будут извлечены на свет божий, злостно преувеличены и подвергнуты беспощадному осуждению. Его как бы прогонят сквозь строй, и все так называемые "приличные люди" будут говорить о его "слабостях" как о чем-то позорном, низком и мерзком. Полковник Мур обладал великой житейской мудростью и никогда не поставил бы себя в такое ложное положение. Он вращался в самом лучшем обществе и хотя, рассуждая о политике, громогласно восхищался демократическими идеями, но в глубине души был убежденным аристократом. Нарушить хоть одно из правил, установленных в кругу, где он вращался, было для него так же немыслимо и невероятно, как для светской красавицы отделать платье бумажными кружевами, а для какого-нибудь фата - воспользоваться за столом оловянной вилкой. Я очень долго не знал, что полковник Мур - мой отец, и при существовавших обстоятельствах это было неудивительно. Однако если мое происхождение было неизвестно мне, то для приятелей моего отца оно не составляло тайны. Нужно сказать, что, помимо всяких других доказательств, поразительное сходство, существовавшее между нами, не могло оставить по этому поводу никаких сомнении. Пресловутые "правила приличий" должны были связывать язык гостей точно так же, как заставить полковника Мура молчать о своем отцовстве. Но позже, когда роковая тайна раскрылась передо мной, в моей памяти внезапно всплыли намеки и шутки, на которые, под влиянием винных паров, не скупились подчас к концу пира наиболее подвыпившие гости. Все эти остроты, смысл которых был для меня в те времена неясен, вызывали, однако, неудовольствие как полковника Мура, так и более трезвых гостей его, и почти всегда вслед за этим следовало приказание мне и остальным рабам немедленно уйти из столовой. И долго еще - вплоть до той поры, когда мне стала известна тайна моего рождения, - для меня оставался непонятным этот, казалось бы, ничем не вызванный гнев моего хозяина. Тайна, которую отец не пожелал, а мать не посмела разъяснить мне, могла бы быть раскрыта моими товарищами по несчастью. Но в те годы я, как и многие подобные мне глупцы, гордился белым цветом своей кожи и чуждался настоящих негров. Я держался от них на известном расстоянии и считал постыдным для себя поддерживать дружеские отношения с людьми, кожа которых была темнее моей. Пусть это послужит печальным доказательством того, как раб усваивает самые гнусные предрассудки своих господ и сам таким путем кует цепь, отдающую его во власть угнетателям. Должен отдать все же справедливость моему отцу: я не могу сказать о нем, что он был вовсе уж бесчувственным человеком. Я убежден, что, хоть открыто и не признавая присвоенных мне природой прав на привязанность с его стороны, он все же не мог в тайниках своего сердца не признавать их законности. В голосе его звучали подчас нотки снисходительности и доброжелательства, вообще свойственные ему, но, казалось, выражавшиеся сильнее, когда он обращался ко мне. Такое обращение пробуждало в моей душе глубокую привязанность к нему. Но тогда я видел в нем только благожелательного хозяина. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Я был семнадцатилетним юношей, когда моя мать внезапно заболела лихорадкой. Чувствуя приближение конца, она послала за мной. Я застал ее в постели. Она попросила ухаживавшую за ней женщину оставить нас вдвоем. Когда та вышла, мать подозвала меня к себе и велела сесть как можно ближе. Я склонился к ней, и тогда она сказала мне, что, верно, скоро ее не станет, а она должна раскрыть мне одну тайну, которая, быть может, впоследствии послужит мне на пользу. Я стал просить ее объяснить мне, в чем дело, и она рассказала мне вкратце всю историю своей жизни. Мать ее была рабыней, а отец, как она сказала, был некий полковник Рандольф, принадлежавший к одной из самых знатных семей в Виргинии. С детства ее приучили выполнять обязанности горничной, а когда она подросла, ее продали полковнику Муру, который подарил ее своей молодой жене. Мать моя в то время была еще почти ребенком, но с годами она расцвела и стала очень хороша собой. Хозяин удостоил ее своим вниманием и вскоре поселил в хорошеньком отдельном маленьком доме. Ее не обременяли никакой работой. Целыми днями она могла заниматься шитьем и вышиваньем. Никому не приходило в голову ссориться с любимой хозяйской рабыней, и жизнь ее текла внешне спокойно. Но чувствовала она себя при этом глубоко несчастной. По ее признанию, во многих своих невзгодах она была виновата сама. Моя мать была в те годы еще очень молода и легко поддалась влиянию нездоровой обстановки, в которой жила. Она держалась очень высокомерно с другими слугами, и те ненавидели ее и никогда но упускали случая унизить или задеть. Эти выходки причиняли ей боль. Она гордилась своей красотой и вниманием хозяина, но в глубине души была добра и отзывчива. Нелепое высокомерие и тщеславие, портившие ей жизнь, а впоследствии заставившие и меня немало выстрадать, основывались на бессмысленном предрассудке, увы, широко распространенном. Наше положение так резко отличалось от положения остальных рабов, что нам казалось, будто мы принадлежим к какой-то иной, высшей породе. Это убеждение заставило мою мать даже в те последние часы ее жизни, когда она открыла мне, кто мой отец, добавить с горделивой улыбкой, осветившей ее лицо: - И с материнской и с отцовской стороны ты происходишь от лучших родов во всей Виргинии. В жилах твоих течет кровь Myров и Рандольфов. С какой гордостью произнесла она эти слова! Несчастная женщина, казалось, и не подозревала, что примеси хотя бы единой капли африканской крови, будь то даже кровь царя или вождя, к крови этих знатных господ достаточно, чтобы опорочить всю эту блестящую родословную и обречь меня на пожизненное рабство даже в доме родного моего отца… Тайна, открытая мне матерью, в ту минуту не произвела на меня особого впечатления. Все мысли мои, все заботы были сосредоточены на ней одной: до последних минут своей жизни она была для меня самой преданной и любящей матерью. Состояние ее ухудшалось с каждым часом. На третий день после нашего разговора моя мать умерла. Я горько оплакивал ее кончину. Потом острота моего горя притупилась, но я все еще никак не мог прийти в себя. Веселье и жизнерадостность, до сих пор освещавшие мой путь, словно угасли. Мысли мои стали часто возвращаться к тайне, которую раскрыла мне мать. Не могу описать, какое впечатление теперь производило на меня это открытие. Возможно, что резкая перемена, проявившаяся в те дни в моем характере и настроении, была связана также с переходом от юношеского возраста к известной зрелости. До этого дня все события скользили мимо меня словно во сне, не задевая меня глубоко и не оставляя следа. Случалось, что я грустил, что у меня бывали поводы для огорчений, но все это быстро проходило, и подобно тому, как солнце после дождя светит особенно ярко, мальчишеское веселье проявлялось особенно бурно, лишь только исчезал непосредственный повод для моей печали. Сразу забывалось прошедшее, стихала забота о будущем. Но в этом бурном веселье нехватало какой-то настоящей радости. Оно походило на яркий, но холодный свет лунных ночей. Теперь, после смерти матери, меня временами охватывала странная беспредметная тоска, с которой я не умел бороться. Какая-то тяжесть давила грудь, меня точили смутные желаний. Случалось, что я погружался в какие-то туманные мечты и бывал не в состоянии направить мысли на что-нибудь определенное. Если б меня, после долгих часов, проведенных в кажущейся задумчивости, спросили, о чем я думал, - я не мог бы, пожалуй, ответить на этот вопрос. Но бывало и так, что мысли вдруг прояснялись и становились более четкими. Я начинал понимать, что представляю собой и чего могу ожидать в будущем. Я был сыном свободного человека - и все же был рабом. Природа одарила меня способностями, которым не суждено было проявиться, и я уже сейчас обладал знаниями, которые приходилось скрывать. Раб своего собственного отца, слуга своего родного брата - кто же я такой? Существо, связанное по рукам и ногам, закованное в цепи, не имеющее права удалиться за пределы видимости хозяйского дома без особого на то письменного разрешения! Мне суждено было оставаться игрушкой, подчиняющейся чужой прихоти, быть навсегда лишенным права сделать хоть что-нибудь для себя, ради собственного своего счастья и благополучия! Я был обречен всю жизнь трудиться для других, ежеминутно ощущая гнет, самый жестокий и унизительный, какой можно себе представить… Мысли эти постепенно стали так болезненны и мучительны, что я старался заглушить их. Но не всегда мне это удавалось. Мой юный хозяин между тем попрежнему был добр ко мне. Недомогания, задерживавшие его рост, в какой-то мере задерживали и развитие его умственных способностей. Он оставался еще ребенком, когда я был уже взрослым человеком. Он все больше подпадал под мое влияние, и вместе с тем росла моя привязанность к нему. Да ведь и в самом деле - на нем одном сосредоточились все мои надежды. Оставаясь подле него, я был защищен от наиболее жестоких страданий, связанных с рабством. В его глазах я был не слугой, а скорее поверенным и другом. Наши отношения складывались так, что он гораздо больше был подчинен моей воле, чем я его. Легко было предположить, что мы - молочные братья, но между нами никогда не было сказано ни слова о возможности нашего родства, и он, как мне кажется, так и не подозревал этого до конца жизни. С каждым днем я любил мастера Джемса все больше и больше. Но одновременно с этим резко и бесповоротно изменились мои чувства к полковнику Муру. Пока я считал себя обыкновенным рабом, его кажущаяся благосклонность пробуждала во мне горячую преданность и привязанность к нему. Казалось, не было такой вещи, которой я бы не сделал ради такого снисходительного и доброго господина. Но с той минуты, как я узнал, что он мой отец, я почувствовал, что имею право на ту благосклонность, которая до сих пор казалась мне проявлением великодушия и сердечной доброты. Мне далее начинало казаться, что я вправе ожидать от него такого же отношения, как к моим братьям. Несправедливость и равнодушие бессердечного отца с каждым днем все глубже задевали меня, превращая мою любовь к нему в ненависть. Неслыханная жестокость закона, допускавшего, чтобы я был рабом, рабом в доме родного отца, словно начертанная кровавыми буквами, все резче прояснялась перед моим внутренним взором. Я был молод и, хотя сам еще не подвергался истязаниям, трепетал перед будущим и проклинал страну, в которой родился. Я старался по мере сил скрывать чувства, волновавшие мою душу, и так как скрытность - один из способов самозащиты, пользоваться которым раб приучается с малых лет, мне довольно хорошо удавалось маскировать свое настроение. Мой молодой хозяин подчас заставал меня в слезах или же видел погруженным в раздумье. Он мягко упрекал меня за это. Но я всегда успокаивал его, находя всевозможные предлоги для моей грусти. Все же он подозревал, что я что-то скрываю от него, и не раз говорил мне: - Ну, скажи мне, Арчи, что тебя так печалит? Я избегал прямого ответа и отделывался шутками. Увы, слишком скоро мне суждено было лишиться этого доброго господина, любовь и внимание которого скрашивали горечь моей жизни и делали ее переносимой. Здоровье Джемса, которое с раннего детства было малоудовлетворительным, внезапно резко ухудшилось. Ему приходилось проводить целые дни в комнате, а вскоре он уже не в силах был вставать с постели. Во время его болезни я ухаживал за ним с любовью и нежностью, какие могла бы проявить только родная мать. Никогда хозяин не пользовался таким вниманием: друг, а не раб выполнял свой долг по отношению к нему. Мастер Джемс чувствовал, с какой искренней преданностью я служу ему, и не выносил присутствия других в своей комнате. И лекарства и пищу он принимал только из моих рук. Но ни врачи, ни уход не могли уже спасти его. Он таял на глазах и с каждым днем слабел все больше. Наступил роковой перелом; близкие в слезах окружили его постель, но ни одна слеза, пролитая о нем, не была такой горькой, как мои слезы. Перед самым концом он обратился к отцу с просьбой не забывать обо мне. Но человек, сумевший заглушить в своем сердце голос отцовской любви, вряд ли мог прислушаться к предсмертным мольбам своего сына. Джемс простился с окружающими, сжал слабеющей рукой мои пальцы. Легкий вздох вырвался из его уст, и он угас у меня на руках. ГЛАВА ПЯТАЯ В семье полковника Мура всем было известно, как горячо я любил моего молодого хозяина и как верно служил ему. Окружающие отнеслись с уважением к моему горю, и целую неделю никто не мешал мне оплакивать мастера Джемса. Чувства мои уже не отличались той страстностью, которую я описывал в предыдущей главе. Болезненная чувствительность, проявлявшаяся мною раньше, как-то стихла во время болезни моего хозяина. После его смерти меня охватило тупое отчаяние. Каким угрожающим и мрачным рисовалось мне будущее! Ведь случилось именно то, чего я опасался. Не стало моего молодого господина, на которого я возлагал все надежды, и я не знал, что будет со мной. Но время страха и тревог ушло в прошлое. Я ожидал своей судьбы с тупым безразличием и покорностью. Хотя никто не приказывал мне этого, я продолжал прислуживать за господским столом. В первые дни я по привычке становился за стулом, где обычно сидел мастер Джемс, пока однажды вид этого опустевшего места не заставил меня расплакаться и выбежать из столовой. Никто в те дни не давал мне никаких распоряжений. Даже мастер Вильям старался сдерживать свой обычный вызывающий и дерзкий тон. Но долго так продолжаться не могло. Лишь чрезмерная снисходительность хозяина дала возможность избалованному рабу так пылко проявить свое горе. Рабам, как принято считать, не полагается грустить: это мешает работать. Однажды утром, после завтрака, мастер Вильям, проглотив достаточное количество гренков и запив их крепким кофе, принялся доказывать отцу, что отношение к рабам в Спринг-Медоу чересчур мягкое. Мастер Вильям, каким он запечатлелся в моей памяти, был в те годы изысканно одетым, фатоватым молодым человеком. Несколько месяцев назад он окончил колледж и совсем недавно вернулся из Чарльстона (Южная Каролина), где прожил всю последнюю зиму, с целью, как говорил его отец, "стряхнуть с себя пыль школьной премудрости". Там, повидимому, он и проникся новыми понятиями, которые старался сейчас разъяснить отцу. По его словам, всякая снисходительность, проявляемая к рабам, способна вызвать у них лишь самомнение и заносчивость: эти неблагодарные животные все равно не умеют ценить доброты. И тут же, оглядевшись кругом и словно подыскивая подходящую жертву, к которой он мог бы на практике применить теорию, так гармонировавшую со всем его душевным складом, он остановил свой взгляд на мне. - Ну вот хотя бы Арчи! - воскликнул он. - Бьюсь об заклад и готов поставить сто против одного, что я сделаю из него образцового слугу. Он неглупый парень и мог бы стать чудесным камердинером, если бы не чрезмерная снисходительность покойного Джемса. Отдайте его мне, отец! Мне чертовски нужен второй камердинер! Не дожидаясь ответа, он вышел из столовой, торопясь попасть на бега, а затем полюбоваться петушиным боем. Полковник Мур остался за столом один. Он заговорил со мной и прежде всего похвалил за привязанность к его умершему сыну. Когда он произнес имя Джемса, слезы блеснули в его глазах, и он несколько мгновений не в силах был говорить. Успокоившись, полковник Мур продолжал: - Хочу надеяться, что отныне ты такую же преданность проявишь и по отношению к моему старшему сыну. Эти слова привели меня в ужас. Я знал, что мастер Вильям - настоящий деспот. Сила предрассудков и полная свобода, предоставлявшаяся ему в обращении с рабами, давно уже заглушили те искорки добра, которые природа заложила в его душу. Судя по только что произнесенным им словам, за год его отсутствия жестокость расцвела в его душе пышным цветом, и он готов был даже теоретически обосновать ее. Известно мне было и то, что он с самого раннего детства удостаивал меня неприкрытой ненавистью и враждой. Я мог опасаться, что он ищет лишь повода для того, чтобы подвергнуть меня унижениям и истязаниям, от которых меня до сих пор ограждали любовь и заступничество его младшего брата. Страх и ужас охватили меня при мысли, что я попаду в такие руки. Я упал к ногам моего хозяина, заклиная его не отдавать меня мастеру Вильяму. Как ни старался я смягчить выражения, говоря о его старшем сыне и об ужасе, который вызывало во мне одно предположение, что я могу оказаться во власти Вильяма, мои мольбы вызвали лишь гнев полковника. Он перестал улыбаться и нахмурил брови. Видя это и теряя надежду избежать тяжелой участи, грозившей мне, я поддался безумному порыву. Мысль о том, что я буду целиком отдан во власть мастера Вильяма, толкнула меня на отчаянный шаг: я позволил себе, хотя и очень робко, намекнуть на предсмертные признания моей матери. Я даже осмелился обратиться к отцовским чувствам полковника. Казалось, он не сразу понял меня. Но когда сказанное мной достигло его сознания, лицо его потемнело, словно небо перед грозой. Он побледнел, затем весь залился краской. Стыд и бешенство, казалось, одновременно овладели им. Я чувствовал, что погибаю, и, дрожа, ожидал неминуемого взрыва. Но после нескольких мгновений борьбы полковник овладел собою. На устах его появилась обычная улыбка. Не отвечая на мой последний призыв и словно не поняв его, он ограничился заявлением, что не может отказать Вильяму в его просьбе и ему совершенно непонятно мое нежелание прислуживать его сыну. - Это очень глупо с твоей стороны, - сказал он. Впрочем, он готов был предоставить мне выбор: стать камердинером мастера Вильяма или отправиться на полевые работы. Тон и выражение лица, с которым все это было сказано, не допускали возражений. Выбор предоставлялся мне, и я сам должен был решить свою судьбу. Мне было известно, как тяжело заставляли трудиться рабов, занятых в поле, как плохо их кормили и как дурно с ними обращались. Но даже и это казалось мне лучше, чем стать игрушкой в руках мастера Вильяма. Должен признать, что, помимо всего, я чувствовал себя оскорбленным тем пренебрежением, с которым отнеслись к моему призыву. Ни минуты не колеблясь, я поблагодарил полковника за его доброту и заявил, что готов отправиться на работу в поле. Полковника Мура, повидимому, несколько удивил мой выбор, и он с улыбкой, в которой сквозил оттенок иронии, приказал мне отправиться в распоряжение мистера Стаббса. Во всех штатах Америки, где существует рабовладение, к надсмотрщикам относятся примерно так, как в других странах, где рабства нет, относятся к палачам. И хотя деятельность последних принято считать необходимостью, все же она, так же как и деятельность надсмотрщиков на плантациях, не стала почетной и обречена навеки вызывать одно лишь презрение. Молодая леди с аппетитом съедает ломтик хорошо поджаренного свежего барашка, но не может подавить в себе некоторой доли сентиментального отвращения к мяснику, зарезавшему невинное животное, поданное к обеду. Совершенно то же происходит с плантатором: он наслаждается роскошью, добытой трудом его рабов, и в то же время ощущает полуосознанное презрение к надсмотрщику, который с бичом в руке властвует над человеческим стадом, выжимая из него все, что оно способно дать. У плантатора достаточное сходство с укрывателем краденого, который сам не пойдет на кражу, но с большой охотой положит в карман доход с краденого. Вор, разумеется, - вор, а надсмотрщик… есть надсмотрщик. Рабовладелец укрывается почтенным званием плантатора. Укрыватель краденого охотно называет себя "негоциантом". Оба стоят друг друга. Оба пытаются таким жалким способом обмануть самих себя, а подчас и окружающих. Надсмотрщиком на плантации Спринг-Медоу был некто Томас Стаббс, имя которого, внешность и характер были мне хорошо известны, хотя я, к счастью, до сих пор не имел с ним дела. Стаббс был толстый, приземистый человек лет пятидесяти, грубый и неотесанный. Маленькая круглая голова его, покрытая густой порослью спутанных волос, уходила в плечи. Лицо его было испещрено пятнами сизого, красного и желтоватого цвета. Солнце, виски и лихорадка - все по очереди - нанесли на его лицо эту своеобразную татуировку. Чаще всего его можно было увидеть верхом на лошади. Он ехал, склонившись к луке седла и держа в руках длинный бич, заканчивавшийся плетеными кожаными ремешками. Время от времени этот бич опускался на голову или плечи какого-нибудь злосчастного раба. Речь его, или, вернее, сыпавшиеся из его уст приказания, была так густо уснащена ругательствами, что трудно бывало уловить смысл его слов. Каждая произнесенная им фраза либо начиналась, либо кончалась бранью. Все же полную волю своей грубости Стаббс давал только тогда, когда бывал в поле один среди рабов. Стоило показаться полковнику Муру или любому другому джентльмену - и лютый надсмотрщик мгновенно становился образцом мягкости и сдержанности и даже умудрялся в каждую произнесенную фразу вставлять не свыше одного или двух бранных слов. Как и можно было предполагать, мистер Стаббс при управлении плантацией давал волю не только языку - он щедро пользовался и плетью. Полковник Мур воспитывался, как европеец, и как всякий человек, воспитывавшийся в любом краю, за исключением того, где царило рабство, не одобрял "излишних" жестокостей. Примерно раз в неделю какая-нибудь особенно жестокая расправа безжалостного управляющего выводила полковника из себя. Но, дав волю своему гневу, он успокаивался, и все входило в обычную колею. Дело в том, что мистер Стаббс умел извлечь из плантации высокий доход. Нельзя же было пожертвовать таким человеком только во имя каких-то сентиментальных соображений - ради того, чтобы оградить от его тирании жалких рабов… Нелегко дался мне, привыкшему к уюту господского дома, к ласковым просьбам мастера Джемса, переход под начало грубого, невежественного и жестокого деспота, каким был Стаббс. Кроме того, я совершенно не был приучен к регулярному физическому труду, и привыкнуть к тяжелым полевым работам мне было не так уж просто. Но я решил не унывать. Я был крепко сложен и силен и тешил себя мыслью, что постепенно приспособлюсь к новым условиям. Я знал, что мистер Стаббс был лишен каких-либо человеческих чувств, но зато у меня не было оснований предполагать, что он будет руководствоваться в отношениях ко мне какой-нибудь особенной враждебностью, которой я опасался со стороны мастера Вильяма. На основании слышанного о нем я склонен был считать, что мистер Стаббс не такой уж безнадежно дурной человек, и готов был даже допустить, что бранится он и избивает негров не просто из стремления причинить страдания, а во имя пользы дела. Как все ему подобные, он, вероятно, и вообразить не мог, чтобы можно было управлять плантацией иными способами. Я надеялся, что мое усердие оградит меня от побоев. Что же касается брани и ругательств - я решил не обращать на них внимания, как ни оскорбительны они казались другим рабам. Мистер Стаббс принял меня довольно милостиво. Он слушал то, что я говорил, пережевывая жвачку и не сводя с меня острого взгляда своих крохотных поблескивающих серых глазок. Дослушав до конца и выругавшись, он обозвал меня болваном и приказал следовать за ним в поле. Мне сунули в руки мотыгу с неимоверно длинной рукояткой, и весь день я провел за тяжелой работой. К ночи мне разрешили оставить работу, и мистер Стаббс указал мне жалкую лачужку, площадью в десять квадратных футов и высотой в пять. Ни пола, ни окон не существовало; крыша была полуразрушена. Эта лачуга отныне становилась моим жильем, и мне приходилось еще делить ее с Билли, молодым невольником одних лет со мною. Я отнес в новое жилье сундучок, в котором было сложено мое платье и те немногочисленные предметы, которыми может владеть раб. Взамен постели мне выдали одеяло, размером с платок, а затем - корзинку немолотой кукурузы и фунт или два подгнившего сала. Это был провиант на неделю. У меня не было ни котелка, ни ножа, ни тарелки, - эти предметы рабу предоставляется добывать любыми доступными ему способами. Мне оставалось поужинать сырым салом, но Билли, сжалившись надо мной, помог мне растереть кукурузу и одолжил свой котелок, чтобы я мог сварить себе похлебку. Была уже полночь, когда мне, впервые за двадцать часов, удалось, наконец, поесть. Мой сундучок послужил для меня столом, стулом и кроватью. Я продал кое-что из одежды, которая все равно мало подходила для моей новой жизни, и приобрел котелок, нож и ложку, то есть все необходимое для моего несложного хозяйства. Положение мое было относительно сносно и, во всяком случае, ничуть не хуже положения остальных невольников, работавших вполе. Но мне все давалось с трудом, так как новые условия резко отличались от тех, в которых мне довелось жить и работать до сих пор. Руки покрылись волдырями от мотыги, а поздно ночью, вернувшись домой и еле стоя на ногах после непривычной работы, я вынужден был еще растирать зерно и варить себе еду на следующий день. Едва успевал забрезжить рассвет, как нужно было вставать и сразу же отправляться в поле. Но как ни тяжки были условия этой жизни, - я избрал их сам. Все казалось мне лучше, чем подчинение тирании Вильяма. В дальнейшем повествовании мне уже не придется возвращаться к этому очаровательному молодому человеку. Поэтому да позволено мне будет еще кое-что вкратце досказать о нем. Месяцев шесть или семь спустя после смерти своего брата Вильям поехал на петушиный бой. Напившись, он затеял ссору с одним из зрителей. Его вызвали на дуэль, и Вильям первым же выстрелом был убит. Смерть единственного сына страшно поразила полковника Мура, и он долго оставался безутешным. Должен признаться, что я не разделял его горя. Смерть Вильяма освободила меня от жестокого и мстительного хозяина. Что касается отца, то я и к нему не испытывал жалости. Не скрою, что в душе моей загорелось даже какое-то горькое злорадство: мне казалось справедливым, что этот человек, попиравший ногами самые священные узы, потерпел такой жестокий удар. ГЛАВА ШЕСТАЯ Я обязан был выработать столько же, сколько и рабы, с детства приученные к полевым работам, но я не жаловался и не пытался добиться лучших условий: я был чересчур самолюбив для этого. Самолюбие же заставляло меня прилагать все силы к тому, чтобы и Стаббс не мог ко мне придраться. Ему пришлось даже признать, что я отличный работник. Крыша лачуги, в которой мы жили с Билли, была повреждена во многих местах и протекала. В дождливую пору нам приходилось очень плохо; необходимо было починить ее, но у нас совсем не оставалось свободного времени. Мы как-то решили напрячь все силы и выполнить наш урок возможно раньше. И вот нам однажды действительно удалось закончить работу к четырем часам пополудни. Мы с Билли направились в "город", как мы называли площадь, на которой стояли отведенные рабам хижины. Неожиданно нам по пути повстречался мистер Стаббс. Он спросил, выполнили ли мы урок. Мы ответили утвердительно. Проворчав сквозь зубы, что следовало бы вдвое увеличить наш урок, он приказал нам отправиться к нему домой и выполоть в его саду сорную траву. Билли, который давно уже работал под начальством Стаббса, немедленно и беспрекословно подчинился. Что же касается меня, то, хоть и чрезвычайно почтительно, я все же позволил себе заметить, что раз мы выполнили свой урок, не вполне справедливо возлагать на нас добавочную работу. Мои слова привели мистера Стаббса в бешенство. Неистово ругаясь, он поклялся, что я выполю его сад, а сверх этого он еще отдерет меня. С этими словами Стаббс соскочил с лошади и, схватив меня за ворот рубашки, принялся избивать хлыстом. Ни разу с тех пор, как я вышел из детских лет, мне не приходилось подвергаться такому унизительному наказанию. Удары, сыпавшиеся на меня, причиняли мне острую боль, по эта боль казалась ничтожной по сравнению с тем чувством, которое я испытывал при мысли, что меня секут, как беспомощное животное. И больше всего меня возмущало, что такому обращению я подвергаюсь, не совершив ничего дурного. Мне стоило неимоверных усилий сдержаться, не наброситься на моего палача и не опрокинуть его наземь. Но ведь я - увы! - был всего лишь раб! Все то, что дозволено свободному человеку, что для него естественно и законно, со стороны раба будет сочтено нетерпимой дерзостью и бунтом. Я ломал руки, стискивал зубы и делал невероятные усилия, чтобы молча снести унижение, которому меня подвергали. В конце концов мне было приказано отправиться в сад, и так как ночь была лунная, меня заставили проработать там до полуночи. Следующий за этим день был воскресенье. Воскресный отдых - это единственное, что хозяин-американец, как подобает благочестивому сыну церкви, милостиво предоставляет рабу. Тот же самый хозяин, не задумываясь, попирает ногами все другие догматы христианства, но считает, что, предоставив своим рабам право отдохнуть в воскресный день, он тем самым завоюет себе место в царствии небесном. Возможно, конечно, что этого достаточно, чтобы заслужить звание христианина, но нельзя не признать, что плата за это звание не слишком высока. Я решил воспользоваться свободным днем и сходить к полковнику, чтобы пожаловаться ему на жестокость мистера Стаббса, проявленную по отношению ко мне. Полковник Мур встретил меня очень холодно, хотя обычно он бывал со всеми приветлив и даже для рабов у него находилась добрая улыбка. Но все же, выслушав меня, он сказал, что ему всегда крайне неприятно бывает узнать, что кто-либо из его слуг подвергся незаслуженному наказанию. Он ни под каким видом не потерпит ничего подобного у себя на плантации. После этого он отпустил меня, пообещав, что еще сегодня повидается с мистером Стаббсом и разберется в этом деле. В тот же вечер мистер Стаббс прислал за мной. Привязав меня к дереву у дверей своего дома, он нанес мне сорок ударов плетью, предлагая при этом еще разок сходить пожаловаться на него, если у меня на это хватит смелости. - Того еще нехватало, - восклицал он, - чтобы я не мог расправиться с негром за дерзости и должен был бы за это отчитываться! "Дерзость"! Какой удобный предлог в устах тирана! Когда несчастного раба незаслуженно изобьют плетью, всегда остается возможность сослаться на неповиновение и дерзость. Это обвинение в глазах хозяина послужит оправданием любых издевательств и унижений, которым будет подвергнут беззащитный раб. Малейшее слово, даже взгляд, любой поступок, дающий возможность предположить, что раб отдает себе отчет в совершаемой по отношению к нему несправедливости, носят название "дерзости" и жестоко караются. Вторично я был избит плетью. Ударить свободного человека - значит нанести ему тягчайшее оскорбление. Но и раб, на какую бы низкую ступень ни поставили его угнетатели, воспринимает такое оскорбление с мучительной остротой. К тому же нелишним будет прибавить, что каждый удар плетеного кожаного ремня, нанесенный сильной рукой, причиняет жгучую боль, особенно тогда, когда лопается кожа ибрызжет кровь. Этот случаи кое-чему научил меня. Я знал теперь, что раб лишен даже права пожаловаться и единственный способ для него избежать повторения экзекуции - это молча претерпеть первое избиение. Отныне я старался не забывать полученного мною урока и усвоить себе хоть некоторое подобие лицемерной покорности, столь необходимой в моем жалком положении. Покорность - подлинная или напускная (хозяина мало заботит такой пустяк, как искренность раба) - в глазах хозяина наивысшее достоинство невольника. Покорным считается раб, готовый беспрекословно снести любые унижения. Покорный раб на самое гнусное и незаслуженное обвинение отвечает мягким голосом, с улыбкой на лице. Даже удары и пинки он принимает, как милость, и целует ногу, попирающую его. Вот таким, по мысли хозяина и его ставленников, должен быть раб. Такая покорность, однако, должен признаться, относилась к разряду добродетелей, которыми природа слишком скупо меня одарила. Мне не так-то легко поэтому было отделаться от чувств, свойственных любому человеку. Ведь дело шло о том, чтобы отказаться от дарованной мне, как человеческому существу, способности ходить выпрямившись, с поднятой головой, и научиться ползать подобно самому презренному пресмыкающемуся. Трудно научиться этому, но американский надсмотрщик - великолепный учитель. Если мне понадобилось довольно много времени на приобретение этих свойств, то в этом меньше всего был повинен мистер Стаббс. ГЛАВА СЕДЬМАЯ Тяжело было бы мне и, возможно, скучно было бы читателю, если б я решился продлить подробное описание страданий и горестей, которые, цепляясь одно за другое, составляли однообразную, бесцветную ткань моей жизни в тот период. Эпизоды, описанные мною в предыдущих главах, могут служить образцом тех радостен, которые выпали мне на долю. Обо всем этом можно рассказать в немногих, скупых словах. Этот отрезок моей жизни почти полностью совпадает с жизнью многих тысяч человеческих существ в Америке. Меня перегружали работой, плохо кормили, избивали по всякому поводу. Мистер Стаббс - ведь труден только первый шаг - после удачного начала, не давая мне оправиться от одного избиения, уже подвергал новому. На моем теле до сих пор сохранились знаки, которые мне, вероятно, суждено унести с собой в могилу. Все это-де мне на пользу, как он имел обыкновение говорить. И, пересыпая свою речь ругательствами, он добавлял: - Я не успокоюсь и не перестану пороть тебя, пока не выбью из тебя кнутом спесь! Настоящее становилось для меня нестерпимым… А на что я мог надеяться в будущем? Я жаждал смерти, и мне трудно сейчас отдать себе отчет, до какой крайности я мог тогда дойти, если б не наступила перемена, которая в любую минуту может произойти с рабом без всякого его участия. На этот раз перемена принесла мне хоть некоторое временное облегчение. Неожиданно умер какой-то богатый родственник полковника Мура, и полковник оказался наследником обширных владений в Южной Каролине. Но оставленное умершим завещание содержало кое-какие спорные пункты, которые могли послужить поводом для судебного процесса. При создавшемся положении личное присутствие полковника становилось необходимым. Он уехал в Чарльстон в сопровождении нескольких слуг. Двое из числа домашних слуг незадолго до этого умерли. Неделю спустя после отъезда полковника миссис Мур прислала за мной: я должен был, по ее желанию, занять место одного из недостающих слуг. Я был счастлив этой перемене. Я знал миссис Мур как добрую женщину, не способную обругать или избить слугу, даже если он был рабом, за исключением разве тех случаев, когда она находилась в дурном расположении духа, что случалось не чаще одного или двух раз в неделю. Бывало, правда, в периоды большой жары, что такие приступы "дурного настроения" затягивались на целую неделю. Возлагал я кое-какие надежды и на то, что моя преданность ее любимому сыну Джемсу расположит миссис Мур в мою пользу. Я не ошибся. Контраст между тиранией мистера Стаббса и моим новым положением был так разителен, что я чувствовал себя почти счастливым. Ко мне вернулись веселье и прежняя беззаботность. О будущем я старался не думать. Я полностью наслаждался временным улучшением моей жизни и перестал постоянно вспоминать о тягостях, связанных с моим происхождением. Как раз в это время в усадьбу вернулась старшая дочь полковника Мура, мисс Каролина, которая провела несколько лет в Балтиморе у тетки, занимавшейся там ее воспитанием. Дочь полковника не отличалась ни красотой, ни привлекательностью, зато горничная ее, Касси, которая в годы нашего детства была подругой моих игр, сейчас, после долгого отсутствия, успела превратиться в настоящую женщину. Природа щедро одарила ее тем обаянием, которого была лишена ее госпожа. От слуг в доме я узнал, что Касси была дочерью родного брата полковника Мура и рабыни, которая в течение года или двух занимала в соседнем поместье такое же положение, как моя мать на плантации полковника Мура. Женщина эта давно умерла, и Касси очень рано осталась сиротой. Мать ее, как говорили, была поразительно хороша собой и в свое время чуть было не стала соперницей моей покойной матери, так как полковник, увидев ее, настойчиво стремился купить ее у брата. Касси по внешности была вполне достойна своей матери. Она была невысока ростом, но обладала врожденной грацией и изяществом. Живость ее движений и гибкость могли служить образцом, достигнуть которого не было дано ее ленивой госпоже, вечно возлежавшей на диване. Смуглый цвет лица Касси и нежный румянец делали ее во много раз привлекательнее болезненно бледных красавиц Нижней Виргинии, а глаза ее были выразительны и прекрасны. В те годы моей жизни, о которых я сейчас рассказываю, я, как и подобало уроженцу Виргинии, еще гордился светлой окраской моей кожи. А между тем я ведь уже по печальному опыту мог убедиться, что, будь он черный или белый, раб всегда остается рабом, и господин, не считаясь с оттенком кожи раба, с исключительным беспристрастием награждает его ударами плети. И все же я, точно так же как и моя покойная мать, считал, что принадлежу к привилегированной расе, и ставил себя выше любого другого, который был хоть сколько-нибудь более смуглым, чем я. Это нелепое тщеславие мешало мне сблизиться с остальными слугами, женщинами и мужчинами, наполнявшими дом. Само собой разумеется, что мое поведение порождало недоброжелательство с их стороны. Мне нередко приходилось испытывать из себе неприятные последствия таких отношений, но ничто, кажется, не способно было излечить меня от привитого с детства предрассудка. У Касси примесь африканской крови была несколько больше, чем у меня, но хотя обычно этот вопрос и казался мне таким важным, он терял свое значение по мере того, как я ближе узнавал Касси, и в конце концов он вовсе перестал интересовать меня. Мы часто бывали вместе, и красота, живость и постоянная веселость Касси с каждым днем производили на меня все более сильное впечатление. Я полюбил ее раньше, чем сам отдал себе отчет в том, что это любовь. Вскоре я понял, что она платит мне взаимностью. Как истинное дитя природы, Касси не умела прибегать к изощрениям и хитростям, которыми так ловко пользуются не только дамы высшего общества, но и их субретки. Касси чужды были кокетство и сложные приемы, при помощи которых женщина держит влюбленного на должном расстоянии. Мы любили друг друга, и очень скоро между нами встал вопрос о браке. Касси поговорила со своей госпожой, и ответ получился благоприятный. Миссис Мур выслушала меня с неменьшей благосклонностью. Женщины всегда испытывают особое удовольствие, устраивая браки, и как ни ничтожно положение влюбленных, они готовы покровительствовать им. Было решено, что свадьба наша будет отпразднована в ближайшее воскресенье и в увеселениях примут участие все слуги дома. Священник-методист, [[17] Методисты - англо-американская религиозная секта.] рыскавший по окрестностям в поисках заблудших душ, с большой охотой согласился благословить наш союз. Он, разумеется, благословил бы любую пару, но в данном случае был охвачен особым рвением ввиду того, что Касси во время своего пребывания в Балтиморе была вовлечена в методистскую общину. Меня очень радовало, что наша свадьба будет отпразднована с известной торжественностью. Обычно к брачным союзам между рабами в Америке принято относиться весьма легко. На них смотрят как на временное сближение, бракосочетание не сопровождается никаким церемониалом. Брак между неграми-рабами законом не признается, и хозяева ни в какой мере с ним не считаются. Даже и сами вступающие в брак нередко относятся недостаточно серьезно к своему союзу. Мысль о том, что мужа в любую минуту могут продать в Луизиану, а жену - в Джорджию, вряд ли способствует укреплению брачных уз. Да и кроме того, уверенность в том, что дети от этого брака родятся рабами и, как рабы, обречены на безысходные страдания и лишения, - уже одной этой уверенности совершенно достаточно, чтобы охладить самую горячую любовь. Подчиняясь природному инстинкту, раб производит на свет рабов, но рабство, за редкими исключениями, почти всегда накладывает роковую печать на отношения между супругами. Сознание непрочности супружеских отношений отравляет и губит их. Только избранным и особенно сильным духом удастся найти в самих себе опору и противостоять этому тлетворному влиянию рабства, подобно тому, как эпидемия чумы или желтой лихорадки, захватывая города и обрекая на смерть тысячи, десятки тысяч людей, наталкивается на отдельных необычайно крепких индивидуумов, которых природа одарила силой противостоять ей. Как я уже говорил, наша свадьба была назначена на воскресенье. За два дня до нее, в пятницу, в Спринг-Медоу вернулся полковник Мур. Его неожиданный приезд не доставил мне особого удовольствия. С обычной для него снисходительной приветливостью полковник Мур обратился к слугам, выбежавшим встречать его. Но заметив меня, стоявшего в толпе других, он нахмурился, и по лицу его скользнуло выражение неудовольствия. Казалось, мое присутствие среди домашних слуг неприятно поразило полковника. На следующий же день я был освобожден от обязанностей по дому и возвращен в поле под начальство мистера Стаббса. Это само по себе уже было жестоким ударом, и все же это было ничто по сравнению с тем, что я пережил на другой день, когда, явившись в дом, попытался увидеть мою невесту. Мне сказали, что она уехала с полковником Муром и его дочерью, которые отправились в гости к соседям. К этому было добавлено, что мне незачем больше беспокоиться и приходить в дом; мисс Каролина не желает, чтобы ее камеристка вышла замуж за полевого рабочего. Как описать горе и бешенство, овладевшие мной? Те, кто способен испытывать жгучие страсти, поймут меня. Напрасной будет попытка дать о них представление людям, чувства которых более умеренны. Меня разлучили с любимой девушкой, а сам я снова отдан во власть грубого и жестокого надсмотрщика! И все это так внезапно, с таким явным намерением проявить свою власть и унизить меня… И тут снова я пожал печальные плоды глупого тщеславия, отдалявшего меня от товарищей по несчастью. Мое горе не вызывало сочувствия. Многие открыто радовались моей беде, и так как я никогда прежде не искал среди них друзей и ни с кем не делился своими переживаниями, то теперь мне не у кого было искать совета и участия. Наконец я вспомнил о пасторе-методисте, который именно сегодня должен был приехать, чтобы обвенчать нас. Мне казалось, что он ко мне и к Касси относился благосклонно и даже как будто радовался нашему счастью. Я надеялся найти у него нравственную поддержку и, кроме того, хотел избавить его от ненужного теперь путешествия в Спринг-Медоу и оградить от возможных оскорблений со стороны полковника, относившегося довольно неприязненно ко всякого рода проповедникам, а особенно к методистам. Я знал, что миссионер предполагал выступить в этот день на молитвенном собрании в четырех или пяти километрах от Спринг-Медоу. Поэтому я решил, если мне это будет разрешено, сходить послушать его. Я обратился к мистеру Стаббсу с просьбой выдать мне "пропуск" - письменное разрешение на отлучку. Без такого пропуска раб, выйдя за пределы плантации, рискует быть задержанным, избитым и возвращенным обратно первым же белым, который встретится ему по пути. Мистер Стаббс в ответ на мою просьбу разразился потоком ругательств и заявил, что вся эта беготня ему осточертела и он не намерен никого и никуда отпускать в течение ближайших двух недель. Кое-каким людям с чувствительным сердцем, быть может, покажется жестоким такое положение, при котором невольник, проработав на хозяина шесть дней сряду, не имеет права в седьмой хоть на мгновение потерять из виду проклятые поля, этих свидетелей его страданий и мук. А между тем очень многие управляющие, во имя поддержания дисциплины, рьяно противятся всякого рода отлучкам своих подчиненных и в дни, предназначенные для отдыха, словно скотину запирают своих рабов под замок из опасения, что иначе они способны бог весть что натворить. В другое время это столь явное проявление мелочного тиранства вывело бы меня из себя. Но я был так подавлен постигшим меня несчастьем, что почти не обратил на него внимания. Медленно, еле передвигая ноги, я направился к поселку, где помещались рабы. Внезапно ко мне, задыхаясь от быстрого бега, бросилась девочка, принадлежавшая к персоналу господского дома. Я знал эту девочку, так как она была любимицей Касси, и подхватил ее на руки. Отдышавшись, она торопливо стала рассказывать мне, что целое утро всюду гонялась за мной: Касси поручила ей передать мне, что ей против воли пришлось утром уехать со своей госпожой, но что она просит меня не огорчаться и не беспокоиться, - она любит меня попрежнему. Я расцеловал маленькую посланницу, осыпая ее словами благодарности за принесенные ею добрые вести, и поспешил к моему "дому". Это была удобная маленькая хижина, выстроенная по приказанию миссис Мур для меня и Касси. Сейчас я ожидал, что в любую минуту могу лишиться этого убежища. Полученные мною вести глубоко взволновали меня. Я метался по крохотной комнатке, не находя себе места. Сердце бурно колотилось в груди, и кровь кипела в моих жилах. Я вышел из дому и, словно зверь в клетке, носился взад и вперед в пределах моей тюрьмы, - разве границы плантации не подобны тюрьме для раба, не смеющего покинуть их?… Страх и надежда с одинаковой силой терзали мою душу и были, казалось, мучительнее, чем уверенность в непоправимом несчастье. Наступил вечер. Я жадно ловил каждый звук, ожидая возвращения кареты. Наконец до моего слуха донесся отдаленный стук колес. Я поспешил к господскому дому, надеясь увидеть Касси и, если возможно, перекинуться с нею хоть несколькими словами. Карета остановилась у крыльца. Я хотел подойти ближе, как вдруг у меня мелькнула мысль, что лучше мне не попадаться на глаза полковнику. Я уже не сомневался, что этот человек относится ко мне враждебно и что всеми бедами, обрушившимися на меня в этот день, я обязан только ему. Подумав об этом, я остановился и, повернувшись, побрел обратно к своей хижине, даже не успев взглянуть на мою любимую и не обменявшись с нею ни словом. Я повалился на кровать, но и здесь не мог найти себе покоя. Проходили часы, но сон бежал от меня. Уже миновала полночь, когда я услышал легкий стук в дверь и нежный шопот, от которого я весь затрепетал. Бросившись к двери, я распахнул ее и сжал в объятиях Касси, жену мою… Из ее слов я узнал, что все изменилось в доме с приездом полковника. Мисс Каролина объявила ей, что полковник самого дурного мнения обо мне и был крайне недоволен, застав меня снова в господском доме. Мисс Каролина добавила, что, узнав о нашей предполагаемой свадьбе, полковник Мур заявил, что Касси слишком красивая девушка, чтобы стать женой такого шелопая, как я. Он, полковник, сам позаботится о ее судьбе. Мисс Каролина запретила поэтому своей служанке даже и думать обо мне. - Нечего плакать, - сказала молодая леди в заключение, - я буду досаждать отцу просьбами, чтобы он не забыл о своем обещании. Мы найдем тебе хорошего мужа, и тогда что же еще тебе нужно? Так думала госпожа. У служанки, как я имел возможность убедиться, были более возвышенные взгляды на брачный союз. Мне еще не вполне было ясно, чем объяснить поступки полковника. Было ли это просто новым проявлением досады и гнева по поводу моего неуместного и бесплодного обращения к его отцовским чувствам? Или это противодействие нашему браку имело другие причины, такие, о которых я без дрожи не смел и помыслить? Я не мог сказать Касси о своих страхах: это только напрасно испугало бы ее и встревожило. Могло, правда, существовать и еще одно предположение. Отец Касси, как рассказывали старики, был родным братом полковника Мура, и полковник мог не желать брака между нами как между двоюродными братом и сестрой. Но и об этом мне не хотелось говорить Касси. Касси знала, чья она дочь. Но с самого начала нашей дружбы я убедился, что ей совершенно неизвестно, какие нити связывают нас. Миссис Мур, как я имел основание предполагать, была лучше осведомлена о происхождении как Касси, так и моем. Женское любопытство и ревность супруги давно помогли ей раскрыть эту тайну. Как бы там ни было, но, зная все, она не видела препятствий к моему браку с Касси. Не видел их и я. Разве я мог подчиняться правилам приличия - выражение, оправдывающее любую жестокость, - которые отказывали мне в праве иметь отца, считая родственную связь между нами несуществующей, и в то же время восставали против нашего брака с Касси во имя родства более отдаленного? Но я знал, что Касси чаще руководствуется чувством, чем разумом. Она принадлежала к общине методистов и, несмотря на беззаботную веселость, всегда тщательно выполняла все религиозные обряды. Я боялся разрушить наше счастье, мучая Касси сомнениями, которые считал излишними. Умолчав с первых дней нашей любви о существовавшем между нами родстве, я чувствовал, что признание с каждым днем становится все более нежелательным и трудным для меня. Поэтому, выслушав ее рассказ, я просто сказал ей, что, как бы сильно ни ненавидел меня полковник, я твердо знаю, что ничем не заслужил его нерасположения. - Что же ты намерена делать? - проговорил я после минутного молчания, крепко сжимая руку Касси. - Я твоя жена, - ответила она. - И никогда, никому, кроме тебя, принадлежать не буду! Я прижал ее к своему сердцу. Мы опустились на колени и обратились к богу с горячей мольбой благословить наш союз. Нам не дана была возможность с большей торжественностью отпраздновать наше бракосочетание. Но неужели благословения хотя бы двух десятков священников придали бы больше святости связывавшим нас отныне узам? ГЛАВА ВОСЬМАЯ Встречаться со мной моей жене удавалось только украдкой. Ночи она вынуждена была проводить, лежа на ковре подле постели своей госпожи. Доски пола считаются в Америке вполне приемлемым ложем для невольника, даже если это женщина и к тому же любимая служанка в доме своих хозяев. Касси приходилось ночью по нескольку раз подниматься, чтобы выполнять какое-нибудь требование мисс Каролины, которая привыкла вести себя, как избалованный ребенок. Поэтому, убегая, чтобы повидаться со мной, она рисковала заслужить наказание. Стоило ей попасться, и ничто - даже власть красоты, которую так ярко воспевают поэты, - не спасло бы мою очаровательную маленькую Касси от плети. Как ни кратковременны, как ни редки были посещения Касси, все же их было достаточно для того, чтобы создать и поддерживать в моей душе целый новый мир радостей и чувств. Жена моя редко бывала со мной, но образ ее всегда стоял перед моими глазами, делая меня нечувствительным ко всему, что не имело отношения к ней. Все окружающее тонуло в каком-то радужном сне. Тяжелая работа в поле уже не угнетала меня. Я даже не ощущал ударов плети, на которые не скупился надсмотрщик. Вся душа моя была так переполнена радостью, которую я черпал в нашей огромной взаимной привязанности и счастливом ожидании встреч, что для тяжелых переживаний не оставалось места. В те мгновения, когда я прижимал к груди мою нежную подругу, я достигал вершин человеческого счастья, испытывал блаженство, превосходившее все, о чем я когда-либо мог мечтать. Восторги любви одинаково глубоки как в сердце раба, так и в сердце господина. Это светлое чувство все время, пока оно живо, поглощает все остальные и находит удовлетворение в самом себе. Я испытал это на себе. Даже находясь в самом жалком положении, я все же был безмерно счастлив, и моя страсть делала меня нечувствительным ко всему, что не было связано с моей любовью. Но слабая человеческая природа не в силах долго пребывать в состоянии подобного экстаза. Он скоро проходит, и, кто знает, цена, заплаченная за эти минуты, может показаться чрезмерной, особенно если подумать о муках обманутых надежд и горького отчаяния, последовавших за этими прекрасными мгновениями… И все же я с радостью перебираю воспоминания об этих коротких мгновениях… То были редкие мгновения радости, которые память моя, пытаясь восстановить это далекое прошлое, с трудом отыскивает. Они подобны зеленым островкам, кое-где разбросанным в беспредельной шири бурного и жестокого океана. Прошло недели две с тех пор, как Касси стала моей женой. Была ночь, и я сидел у дверей моей хижины в ожидании ее прихода. На безоблачном небе ярко светила лупа. Весь во власти счастья, я следил за движением луны, любуясь красотой этой ночи и благодаря бога за то, что он не дал дурным инстинктам, которые так часто порождаются униженным положением, взять во мне верх и уничтожить источник прекраснейших и чистых наслаждений. Внезапно я увидел вдали человеческую фигуру. Я узнал бы ее на любом расстоянии. Еще мгновение - и вот я уже держал в объятиях мою жену. Но, прижимая ее к себе, я почувствовал, что она вся трепещет, а коснувшись щекой ее лица, я заметил, что оно залито слезами. Тревога охватила меня, и я увлек Касси в дом, умоляя сказать, что могло так взволновать ее. Но вопросы мои только усиливали ее волнение. Она склонилась головой ко мне на плечо и горько зарыдала. В течение нескольких минут она была не в силах произнести ни слова. Я не знал, что делать, что подумать. Я старался успокоить ее, целовал ее мокрые от слез щеки и крепко обнимал, стремясь успокоить бурные удары ее сердца. Постепенно Касси успокоилась, но не сразу еще решилась в неуверенных, прерываемых слезами словах рассказать мне о том, что пережила. С самого дня своего приезда полковник Мур стал проявлять к ней неожиданное внимание. Не довольствуясь мелкими подарками, которыми он щедро ее награждал, полковник постоянно искал случая заговорить с ней и каждый раз при этом полушутя, полусерьезно восхвалял ее красоту. Замечания его носили иногда довольно недвусмысленный характер, но Касси делала вид, что ничего не понимает. Полковника не мог остановить такой пустяк, как нежелание рабыни понять его, и он прибег к словам и поступкам, которые не могли уже оставить у нее сомнений в его намерениях. Такое поведение полковника оскорбляло Касси, задевая ее женскую скромность, религиозные чувства и любовь ко мне. Несчастная женщина дрожала при мысли об участи, грозившей ей. Но она до этого дня не решалась поделиться со мной своим беспокойством. Ей тяжело было рассказывать мне об оскорблениях, которым она подвергалась. Ей жаль было понапрасну мучить меня: ведь она знала, что, несмотря на жгучую боль, которую доставит мне ее повествование, я буду не в силах отомстить за обиду. Сегодня миссис Мур с дочерью уехали в гости к кому-то из соседей, оставив Касси дома одну. Она сидела в спальне своей госпожи, занятая рукодельем, как вдруг вошел полковник Мур. Поспешно поднявшись, Касси хотела выйти из комнаты, но полковник приказал ей остаться и выслушать его. Затем, делая вид, что не замечает ее волнения и сам при этом сохраняя полное спокойствие, полковник сказал, что он не забыл о своем обещании найти ей хорошего мужа взамен "этого шелопая Арчи". Однако ему, несмотря на все старания, не удалось найти никого, кто был бы достоин ее. Поэтому полковник, как он заявил, решил взять ее себе. Слова эти были произнесены с ласковостью, против которой, как он, видимо, считал, она не могла устоять. И в самом деле, немногие из женщин, находившихся в положении Касси, решились бы противоречить. Большинство из них было бы польщено деликатностью формы, в которую полковник счел нужным облечь свои слова. Но она, бедная моя девочка, ощутила лишь стыд и безмерный страх и готова была, как она рассказывала мне, зарыться от отчаяния и ужаса в землю. Рисуя мне всю эту картину, она заливалась краской, дрожала и на каждом шагу умолкала, не решаясь продолжать. Дыхание ее прерывалось, и она цеплялась за меня, словно спасаясь от страшного призрака. Наконец, приблизив губы к самому моему уху, она прошептала: - Арчи! Арчи! И ведь он брат моего отца. Полковник Мур, как уверяла меня Касси, не мог не видеть, какое впечатление произвело на псе его предложение. Но не обращая на это никакого внимания, он принялся перечислять все преимущества, которые принесет ей такая связь, и пытался соблазнить ее перспективой праздной жизни, нарядами и подарками. Опустив глаза, Касси в ответ только тяжело вздыхала, и слезы, которые она напрасно силилась удержать, хлынули из ее глаз. Ее поведение задело полковника, и он, в конце концов, оскорбленным тоном посоветовал ей не дурить и не раздражать его напрасным упорством. С этими словами он одной рукой взял ее за руку, а другой охватил ее стан. Она вскрикнула от ужаса и упала к его ногам. В это самое мгновение стук приближавшегося экипажа, словно чудесная музыка, коснулся ее слуха. Полковник также, повидимому, услышал этот стук. - Тебе все равно не уйти от меня… - пробормотал он и поспешно покинул комнату, оставив Касси почти без чувств лежащей из полу. Звук шагов мисс Каролины заставил ее прийти в себя, и остаток дня и вечер прошли словно в тумане. Голова у нее кружилась, ей было трудно дышать. Долго не решалась она выйти из комнаты своей госпожи и с нетерпением ждала часа, когда ей удастся убежать и броситься в объятия своего мужа и естественного защитника. Защитника! Какое значение имеют право и обязанность мужа защищать свою жену от посягательств злодея, если оба они - и муж и жена - рабы этого человека?… Вот что рассказала мне Касси. Но, как ни странно это покажется читателю, слушая ее, я не чувствовал волнения. Позже, мысленно возвращаясь к этим минутам, я во много раз острее переживал весь ужас того, что она рассказала мне, а между тем в тот вечер рассказчица, дрожащая и вся в слезах, лежала в моих объятиях. Я был подготовлен к признанию Касси: я предвидел, я ожидал его… Касси была слишком хороша собой, чтобы не пробудить желаний сладострастника, у которого привычка удовлетворять свои желания подавила все добрые чувства, сделав его неспособным сдерживать свои порывы - желания человека, который может не опасаться кары за свои пороки, так же как и осуждения со стороны общества. А такое опасение нередко заменяет совесть. Чего можно было ожидать от деспота, уверенного в своей неприкосновенности перед лицом закона, до каких бы крайностей он ни дошел?… А если бы даже нашелся кто-либо, осмелившийся призвать нарушителя закона к ответу перед лицом общественного мнения, - его назвали бы наглецом, позволяющим себе весьма некстати совать нос в чужие дела. Как ни мало отеческой ласки проявлял по отношению ко мне полковник Мур, особенно с того дня, когда он узнал, что мне ведомы связывающие нас узы, все же сыновнее уважение не позволяет мне понапрасну бросить тень на его память. Несмотря на чрезмерную волю, которую он давал своим страстям, он по природе был добр и не лишен чувства чести. Но понятие о чести бывает разное. У джентльменов одно понятие о ней, у воров - другое. В каждом из этих кодексов содержится ряд отличных правил, но и тот и другой далеки от подлинного представления о чести. Полковник Мур строжайшим образом соблюдал кодекс морали, в понятиях которой был воспитан. Он был неспособен посягнуть на жену или дочь своего соседа. В полном соответствии с кодексом чести, принятым в Виргинии, такое посягательство было бы в его глазах жесточайшим оскорблением, смыть которое могла бы лишь кровь обидчика. Но за пределами этого им самим начертанного круга для него не существовало ни преград, ни запретов. Черпая смелость в сознании полной безнаказанности там, где речь шла о рабах, он в самом тяжком оскорблении, которое можно нанести женщине, видел лишь безобидную шутку, мелочь, рассказом о которой за бутылкой вина можно позабавить застольных друзей. Это был "пустяк", к которому, разумеется, нельзя было относиться серьезно. Все это я знал. С самого начала я предвидел, что на Касси падет выбор полковника и он попытается заставить ее занять место, которое когда-то занимала моя мать. Этому тайному намерению я и приписывал нежелание полковника, чтобы Касси стала моей женой. Допустив позже предположение, что им руководит более благородное чувство, я, как легко можно видеть, оказал ему слишком много чести. Поэтому меня и не поразило услышанное от Касси. Я ждал этого, но так велико было опьянение счастьем, владевшее мной, что и это ожидание неспособно было встревожить или испугать меня. Теперь, когда мои опасения подтвердились, я не был особенно потрясен. Страсть придавала мне силы, и, сжимая в объятиях мою несчастную, трепещущую жену, я чувствовал себя выше всех страданий - я все же был счастлив. Это может показаться невероятным! Любите так, как я любил тогда, черпайте в ненависти такую силу, какую я черпал в любви, отдайтесь во власть страсти, и пока будет длиться ее власть, вы будете обладать неимоверной, почти сверхчеловеческой энергией. Решение было принято мной сразу. У несчастного раба есть только один способ защититься от грозящего ему удара - это побег, тяжкий и опасный способ, за который он хватается, рискуя, увы, еще более ухудшить свое положение. Приготовления были быстро закончены нами. Жена моя вернулась в господский дом и поспешно завязала в узел кое-что из платья. За это время я постарался собрать хоть самые необходимые запасы продовольствия, какие попались мне под руку. Два одеяла, топор, котелок и еще кое-какая мелочь дополнили наше снаряжение. Когда жена моя вернулась, все было уже готово. Мы пустились в путь, сопровождаемые моим верным товарищем - собакой. Я не хотел брать ее с собой, опасаясь, что из-за нее легче откроют наше местопребывание, но мне не удалось отделаться от нее. Если б я привязал собаку, ее вой поднял бы на ноги всех, и за нами сразу же снарядили бы погоню. Нижняя Виргиния в те годы начинала уже испытывать на себе результаты бедствия, так тяжко обрушившегося на нее позже и - кстати сказать - вполне заслуженного ею. Поля во многих местах опустели. Некоторые плантации, которые могли бы еще, если бы они обрабатывались руками свободных людей, приносить обильный и богатый урожай, теперь покрылись густыми, почти непроходимыми зарослями. Мне была знакома покинутая плантация, расположенная милях в десяти от Спринг-Медоу. Я бывал там несколько раз вместе с моим молодым хозяином, мастером Джемсом, когда у него еще хватало сил ездить верхом. Он в то годы испытывал странное, почти болезненное влечение к пустынным, необитаемым местам. Именно туда я и решил направиться теперь. Дорога, которая вела к этой плантации, и поля, тянувшиеся по обеим сторонам ее, заросли мелким ельником, ветки которого так тесно переплелись, что делали тропинку почти непроходимой. Мне все же удалось не сбиться с пути, но продвигаться вперед было так трудно, что день забрезжил раньше, чем нам удалось достигнуть развалин прежнего господского дома. Этот дом, построенный когда-то с претензией на изысканность, был очень обширен, но сейчас в нем отсутствовали окна, двери не держались на петлях, а крыша во многих местах обрушилась. Молодые деревья начинали пышно разрастаться во дворе, и дикий виноград обвил стены этого покинутого жилища, погруженного в мрачное молчание. Конюшни, хлев и те лачужки, в которых когда-то помещались рабы, превратились в груды мусора, поросшие сорной травой. На некотором расстоянии от дома, на краю глубокого обрыва, из земли вырывался чистый родник и, бурля, скатывался по склону. Он был наполовину засыпан песком и сухими листьями, но вода его сохранила прохладу и чистоту. Подле родника виднелось небольшое низенькое кирпичное здание, служившее, повидимому, когда-то сыроварней. Дверей не было, и половина крыши обвалилась, но остальная часть ее еще держалась. Отверстия в тех местах, где крыша была сорвана, могли заменить окна, которых в этом необыкновенном строении никогда не существовало, и дать доступ свежему воздуху и свету. Пышные ветви старых деревьев дарили тень этому маленькому зданию, а более молодая поросль так плотно скрывала его от глаз, что даже на расстоянии нескольких шагов оно было совершенно незаметно. Мы случайно наткнулись на этот домик, разыскивая родник, из которого когда-то напились с Джемсом, но точное местонахождение которого я забыл. Сразу же нам пришла мысль временно поселиться здесь. Мы поспешили очистить дом от обломков, которыми он был завален, и сделать его пригодным для жилья. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ Я знал, что место, где мы находились, никем не посещается. О покинутом доме ходили слухи, что там водятся призраки, и эти слухи (в добавление к отдаленности от большой дороги и к тому, что заросли слыли непроходимыми) давали уверенность, что нам здесь не грозят непрошенные гости. В окрестностях было расположено несколько плантаций, на которых еще производились работы. Мы находились в центре обширного участка земли, омываемого двумя реками, протекающими на сравнительно небольшом расстоянии друг от друга; поля, расположенные ниже по берегам реки, обрабатывались. Но от этих полей нас отделяло четыре или пять английских миль, а Спринг-Медоу, ближайшая от нас усадьба, находилась, как я уже говорил, на расстоянии десяти или двенадцати миль. Я решил, что мы можем спокойно оставаться в нашем убежище и что благоразумнее всего будет переждать здесь конца поисков, которые, несомненно, предпримут сразу же, как только обнаружат наш побег. Мы постарались устроиться как можно удобнее. Стояло лето, и отсутствие дверей и крыши не причиняло нам пока никаких неудобств. Груда сосновых веток, уложенная в углу нашего жилища, служила нам постелью. Мы спали на ней великолепно. Подобрав в большом доме какие-то деревянные обломки, я смастерил из них две табуретки и нечто, могущее при надобности сойти за стол. Родник снабжал нас водой, и нам оставалось только позаботиться о пище. В лесу на кустах и деревьях росло много диких плодов и ягод, а персиковые деревья в некогда роскошном фруктовом саду, хоть и сильно истощенные и заглушенные всевозможными дикими растениями, все же продолжали приносить некоторое количество плодов. Я умел ставить силки и ловить в лесу кроликов и всякую мелкую дичь, великое множество которой водилось в окрестных рощах. Ключ, снабжавший нас водой, образуя несколько ниже ручей, впадал в небольшую речку, изобиловавшую рыбой. Но главной основой нашего питания служили поля кукурузы, к этому времени уже почти созревшей. Я не колеблясь собирал там нужное нам количество зерна. В общем, хотя оба мы и не привыкли к такому полудикому существованию, жизнь наша казалась нам очень приятной. Тем, кто привык жить в праздности, трудно себе вообразить, какое наслаждение для человека, долго изнемогавшего в подневольном труде, дать покой своим мышцам. Мне случалось теперь целые часы проводить лежа в тени, углубившись в мечты, безмерно наслаждаясь уверенностью, что я сам себе хозяин. Я упивался сознанием, что могу не бегать взад и вперед, подчиняясь воле другого человека, что я свободен и могу работать или отдыхать, когда мне самому заблагорассудится. Пусть никто поэтому не удивляется, если освобожденный раб в первое время бывает склонен к безделью, - это для него совершенно новое ощущение. Энергия и инициатива приходят лишь постепенно. Труд в представлении раба неразрывно связан с кнутом и принуждением. Несмотря, однако, на то, что обстоятельства складывались для нас как будто благоприятно, необходимо было подумать о будущем. Мы с самого начала понимали, что наше убежище может служить нам только временно и скоро настанет пора покинуть его. Жизнь наедине с Касси казалась мне блаженством, и я готов был бы до конца моих дней прожить в этом уединении, не ощущая потребности в обществе мне подобных: отсутствие этого общения освобождало нас от многих тяжелых страданий. Но, увы, климат в Северной Америке не благоприятствует отшельническому существованию. Наше жилище было в какой-то степени пригодно для лета, но зимой здесь должно было стать невыносимо, - а зима приближалась. Единственной надеждой для нас была возможность перебраться в так называемые "свободные штаты". Я знал, что к северу от Виргинии находятся области, где рабства не существует. Если нам удастся уйти из окрестностей Спринг-Медоу, где меня хорошо знают, не так уж сложно будет пробраться дальше. Цвет нашей кожи настолько белый, что в нас трудно будет заподозрить рабов, и нам легко будет - так нам казалось - сойти за свободных виргинских граждан. Но нужно было проявить большую осторожность - полковник Мур, несомненно, всюду разослал объявления о нашем побеге и сообщил все наши приметы до мельчайших подробностей. Я пришел к заключению, что Касси необходимо переодеться. Но кем - вот в чем был вопрос. Мы решили, в конце концов, что мы постараемся изобразить людей, направляющихся на Север, чтобы там искать счастья. Касси переоденется в мужское платье и сойдет за моего младшего брата. У меня была прекрасная одежда - последний подарок покойного мастера Джемса. В таком платье мне легко было разыграть роль виргинского путешественника. Но у меня не было ни шляпы, ни башмаков, не было также и костюма, сколько-нибудь пригодного для Касси. К счастью, мне удалось захватить с собой небольшую сумму денег, которой я также был обязан щедрости моего покойного молодого хозяина. Я бережно хранил ее, смутно надеясь, что она мне когда-нибудь пригодится. Сейчас эти деньги были для нас единственной опорой; они должны были не только покрыть все расходы в пути, но и доставить нам возможность приобрести все необходимое. Но как использовать эти деньги, не рискуя быть пойманным? В те годы в пяти или шести милях от Спринг-Медоу и примерно на таком же расстоянии от нашего убежища проживал некий мистер Джемс Гордон, содержатель небольшой лавчонки, где он торговал чем попало. Покупателями были главным образом негры с соседних плантаций. Мистер Джемс Гордон, или Джимми Гордон, как его принято было называть, был одним из "белых бедняков", которых немало в ту нору, да верно и теперь, насчитывалось в Нижней Виргинии. Это была особая категория людей, о которых даже рабы говорили с каким-то пренебрежением. У Гордона не было ни земли, ни слуг. Отец его, такой же "белый бедняк", как и он, не оставил ему никакого наследства. Он не обучался никакому ремеслу, так как в наших краях, где у каждого плантатора есть среди рабов столько ремесленников, сколько ему может понадобиться, свободный мастер не может рассчитывать на работу. Единственное, что оставалось человеку, находившемуся в таком положении, как Джемс Гордон, это попытаться получить место управляющего у кого-либо из богатых соседей. Но в Виргинии желающих занять такое место больше, чем плантаций, которыми приходится управлять. Да кроме того, мистер Джемс Гордон принадлежал к разряду людей беззаботных, ленивых и покладистых, которых в общежитии принято называть разгильдяями. Нечего сомневаться, что он ни при каких условиях не оказался бы способным к неусыпной бдительности и строгости, которых требовали от управляющего хозяева плантаций, убежденные, что единственная забота негров состоит в том, чтобы как можно меньше работать и как можно больше утаить. Гордой, конечно, как и всякий другой, был способен вспылить и наградить здоровыми тумаками любого негра, но ему чужды были постоянная строгость и холодная, систематическая жестокость, благодаря которым некоторые управляющие приобретают репутацию "образцовых дрессировщиков". Нельзя не добавить, что на одной плантации, которой временно управлял Гордон, была обнаружена пропажа большого количества зерна, а виновника найти не удалось. Крылась ли здесь недобросовестность или же просто безалаберность - вопрос этот остался невыясненным. Во всяком случае Гордон лишился места, и после нескольких бесплодных попыток вновь поступить куда-нибудь, решил, наконец, заняться торговлей. У Джемса Гордона не было ни цента за душой. Нетрудно поэтому понять, что его торговые обороты были очень невелики. Основным предметом его торговли было виски, а затем - башмаки и кое-какая одежда, которой негры за свой личный счет охотно дополняли жалкое платье, выдававшееся им хозяевами. Плату он принимал деньгами, но не брезговал ни зерном, ни чем-либо другим, не проявляя чрезмерного интереса к тому, откуда покупатели все это добывают. Для борьбы именно с этой категорией граждан виргинские законодатели изощрялись в издании строжайших законов. С помощью таких законов они с похвальной энергией воевали с лицами, пытавшимися получить права "свободных граждан белой расы". Все эти драконовские законы, однако, в большинстве случаев не достигали цели. Вести торговлю с неграми крайне опасно. Решаются на это только люди, которым терять нечего. И все же число их достаточно велико, чтобы служить для плантаторов неиссякаемой темой разговоров и жалоб, а для рабов - единственным источником тех немногих радостей, которых они напрасно могли бы ожидать от щедрости своих господ. Сказать по совести, эти торговцы были попросту укрывателями краденого, и большая часть того, что приносилось им в оплату за проданные вещи, так или иначе похищалась с плантаций. Напрасно тирания вооружается всей строгостью законов, напрасно рабовладелец рассчитывает из подневольного труда и пота своих ближних извлечь пользу только для себя… Раб не в силах противиться власти, которую закон дал в руки его господину; символ этой власти - плеть - сумеет подчинить себе самых упрямых и гордых. Но хитрость всегда является оружием слабого в борьбе против угнетателя. Несчастный раб, который весь день трудится ради выгоды своего владельца, - виновен ли он, если с наступлением ночи пытается присвоить себе мельчайшую часть добытого его трудом урожая? Пусть осуждает его тот, у кого хватит на это решимости. Присоедините, если смеете, ваши негодующие вопли к возмущенным воплям хозяев, тех самых хозяев, которые, не задумываясь, похищают единственное добро раба - его силы и труд. И вот эти-то люди кричат о кражах, о грабеже, - те самые люди, которые изо дня в день доводят этот грабеж до такого совершенства, что ему могут позавидовать пираты и грабители на большой дороге. Раб довольствуется ничтожной добычей, которую предоставляет ему случай, а хозяин с бичом в руке, - разве не собирает он со своих жертв ежегодно обильную дань? Но и этого ему мало. Он продает, получает в наследство рабов - и льстит себя надеждой передать своим детям право и привилегию заниматься этим гнусным грабежом. Однажды - это было довольно давно - я спас жизнь Джемсу Гордону, и он постоянно выражал мне горячую благодарность за оказанную ему услугу. Произошло это несколько лет тому назад. Устроившись в утлом челноке, он ловил рыбу на реке, вблизи Спринг-Медоу. Внезапно поднялась буря, и челнок перевернулся. Произошло это недалеко от берега, но Гордон не умел плавать, и ему грозила гибель. К счастью для него, мы с мастером Джемсом прогуливались в это время по берегу и заметили человека, барахтавшегося в воде; я не раздумывая бросился в реку и успел схватить утопавшего. Мистер Гордон с тех пор завел привычку время от времени подносить мне мелкие подарки в память об этом случае. Поэтому я и надеялся, что он не откажет мне сейчас в помощи. Я решил купить у него шляпу и башмаки для себя, мужской костюм для Касси и попросить его проводить нас до дороги, по которой нам следует итти. Нам предстояло встретить в пути множество препятствий, я знал это, но, не желая заранее терзать себя тяжелыми мыслями, счел за лучшее предоставить будущему разрешить все затруднения. Нужно было прежде всего повидаться с мистером Гордоном и узнать, в какой мере я могу рассчитывать на его поддержку. Гордон жил в небольшом домике, где помещалась и его лавчонка. Дом этот стоял на пересечении двух дорог, в пустынной местности, вдали от всякого другого жилья. Я не решался показаться на проезжей дороге раньше полуночи; был уже поздний час, когда я добрался до дома мистера Гордона. Приближаясь к нему, я не раз в сомнении останавливался: доверить свою судьбу, свободу и все свои надежды человеку, полагаясь на его признательность, а тем более на признательность такого человека, как Джемс Гордон, - было очень неосторожно. Я понимал, что риск очень велик, и сердце мое замирало при мысли, какому утлому челну я собираюсь доверить если не самую жизнь мою, то во всяком случае все, что заставляло дорожить ею. Была минута, когда я готов был повернуть обратно. Но я вспомнил, что надежда на спасение только здесь, передо мной. Дружба и помощь мистера Гордона были последним, единственным оплотом. Меня словно что-то подтолкнуло вперед, и, собрав всю свою решимость, я шагнул к двери. Охранявшие дом сторожевые собаки при моем приближении подняли неистовый лай, не проявляя при этом, однако, особенно враждебных намерений. Я постучал, и вскоре мистер Гордон, показавшись в окне, прикрикнул на собак и затем довольно недружелюбно осведомился, кто я такой и что мне надо. Я попросил его отпереть дверь, сказав, что у меня есть к нему дело. Полагая, что к нему явился запоздалый клиент, и чуя наживу, мистер Гордон поспешил исполнить мою просьбу. Оп распахнул передо мною дверь. В эту самую минуту луч луны осветил мое лицо, и он сразу узнал меня. - Как, Арчи? Неужели это ты? - воскликнул он с изумлением. - Откуда ты взялся в такой час? Я был убежден, что ты по меньшей мере месяц назад успел покинуть эти края. Говоря это, он впустил меня в дом и тщательно запер дверь. Я сказал ему, что нашел убежище в окрестностях и, доверяя его дружбе, обращаюсь к нему с просьбой помочь мне бежать. - Все, что хочешь, Арчи, только не это! - воскликнул Гордон. - Ведь если только станет известно, что я помог беглому рабу - мне конец. Твой хозяин полковник Мур, майор Прингль, капитан Книрайт и еще какие-то другие господа были здесь всего только вчера и клялись всеми святыми, что если я не прекращу сношений с их рабами, они подожгут крышу над моей головой, а меня самого выгонят за пределы округа. Если сейчас меня еще уличат в том, что я помог тебе, Арчи, - что они на это скажут? Нет, я еще не сошел с ума! Я пустил в ход слезы, лесть и мольбы и решился, наконец, напомнить мистеру Гордону, что он неоднократно выражал желание оказать мне настоящую услугу. Я попытался объяснить ему, что мне нужно только получить у него кое-какую одежду и точные указания относительно пути, по которому нам предстояло следовать. - Все это так, Арчи, все это так, дружочек ты мой… - бормотал Гордон. - Я обязан тебе жизнью, не могу этого отрицать. А за услугу - услуга. Но дела твои, парень, обстоят, мягко выражаясь, скверно. Известно ли это тебе? И что за дьявол подговорил тебя и эту девчонку ни с того ни с сего сбежать? За всю жизнь не слыхал о какой-либо скверной истории, в которую не была бы замешана женщина! Вот и вчера полковника Мура и всю его спору привела сюда эта дрянная старуха Хинкей. Она хочет выжить меня отсюда и захватить мою клиентуру - проклятая старая ведьма! Мне и раньше было известно, что чувствительность не относится к числу добродетелей мистера Гордона, и я понимал, что пытаться растрогать его - все равно, что метать бисер перед свиньями. Поэтому я ответил просто, что теперь слишком поздно, чтобы объяснять ему причины, которые заставили нас бежать. А кроме того - дело сделано, и сейчас весь вопрос только в том, чтобы нас не поймали. - Да, да, дорогой мой… Чертовски скверная история, и мне кажется, что ты и сам уже сожалеешь о том, что затеял все это, - твердил мистер Гордон. - Лучше бы тебе вернуться, а? Отдерут тебя, конечно. А ты покорись! Больше всего полковник Мур взбешен потерей девчонки. Я убежден, Арчи, что если б ты покорился и указал, где скрывается эта несчастная, ты вышел бы почти сухим из воды. Тебе ничего не стоит свалить все на нее! Я постарался скрыть гнев, вызванный этим гнусным предложением. Нередко, к несчастью, случается, что рабы выдают друг друга. Хозяева поощряют любое вероломство и низость и не скупятся на награды за донос. У меня не было основания предполагать, что нравственный уровень мистера Гордона сколько-нибудь отличается от взглядов окружающих его людей. Я предпочел поэтому промолчать по поводу его предложения и заметил только, что мое решение непоколебимо и я готов перенести что угодно, но только не возвращаться в Спринг-Медоу. Если ему не угодно помочь мне, добавил я, то я удалюсь и только прошу его по чести ни с кем не говорить о моем посещении. Я попытался при этом пустить в ход еще один аргумент: намекнул, что у меня есть кое-какие деньги и что я предполагал заплатить за вещи, которые получу у него, не торгуясь и не споря о цене. Не знаю, воздействовал ли на Гордона этот намек или же здесь сыграли роль другие, более благородные побуждения, но настроение его вдруг переменилось. - Что до денег, Арчи, - произнес он с некоторой торжественностью, - то между такими друзьями, как мы с тобой, о них и речи не может быть. Если ты продолжаешь стоять на своем, то, принимая во внимание услугу, которую ты мне когда-то оказал, я поступил бы дурно, если б не доставил тебе все необходимое. Но не вылезешь ты из этого дела, нет, не вылезешь! Послушайся меня! Полковник клялся, что не пожалеет и пяти тысяч долларов, лишь бы удалось изловить вас. Он приказал отпечатать и повсюду расклеить объявления с таким заголовком: "Пятьсот долларов награды". Пройдем-ка со мной в лавку, и я покажу тебе это объявление. Пятьсот долларов! Н-да… Не тому, так другому достанутся эти денежки. Мне не понравился тон, которым были произнесены эти слова. Волнение, с которым мистер Гордон говорил об этих сотнях долларов, не сулило мне ничего хорошего. Чувствовалось, что мысль об обещанной награде сильно действовала на его воображение. Домик мистера Гордона состоял из двух комнат. Одна из них служила ему спальней, гостиной и кухней. Во второй помещалась лавка. Весь наш разговор происходил в спальне, освещенной только светом луны. Последовав его приглашению, я прошел с ним в лавку. Гордон разжег смоляную лучину и показал мне наклеенное против дверей объявление. Подойдя ближе, я прочел следующее: ПЯТЬСОТ ДОЛЛАРОВ НАГРАДЫ! В прошлую субботу вечером из дома нижеподписавшегося (плантация Спринг-Медоу) бежало двое рабов - Арчи и Касси. Задержавший их получит указанное выше вознаграждение. У обоих цвет кожи довольно светлый. Невольница Касси несколько более смуглая, чем ее спутник. Рабу Арчи около двадцати одного года. Рост его - пять футов и одиннадцать дюймов; крепко сложен. Держится при ходьбе очень прямо. Благообразен. Улыбается, когда с ним заговаривают. Волосы каштановые, вьющиеся; глаза голубые; лоб высокий. Раб этот вырос в моей семье, где с ним всегда хорошо обращались. В чем он был одет при побеге - неизвестно. Касси - девушка лет восемнадцати. Рост - пять футов и три дюйма или около этого. Прекрасно сложена. Красивое лицо. Волосы темные; глаза карие, блестящие. На левой щеке - ямочка, заметно обозначающаяся, когда она улыбается. Голос очень приятный; хорошо поет. Особых примет нет. Она выполняла обязанности камеристки и захватила с собой значительное количество хорошей одежды. Есть основание предполагать, что оба эти раба бежали вместе. Кто доставит их ко мне или посадит под замок так, чтобы я мог беспрепятственно захватить их, - получит обещанную награду. Доставивший одного из них - получит половину обещанной суммы. Чарльз Мур. N. В. Предполагаю, что они направились по дороге в Балтимору, где одно время проживала Касси. Нет сомнения, что они попытаются сойти за белых. Пока я читал объявление, мистер Гордон заглядывал через мое плечо и сопровождал каждый пункт своими комментариями. Ни само объявление, ни дополнения Гордона не могли доставить мне особенной радости. Возможно, что мистер Гордон заметил это, - он поднес мне рюмку виски и посоветовал взять себя в руки. Он и сам опорожнил стаканчик за мои "успехи и удачу". Это проявление дружелюбия меня несколько успокоило. Должен признаться, что меня перед этим очень напугало выражение жадности, появившееся на лице Гордона, когда он заговорил о пятистах долларах. Виски, - а Гордон по ограничился первым стаканчиком, - словно оживило в нем чувство благодарности. Он поклялся, что готов служить мне, чем бы ему это ни грозило, и попросил меня перечислить необходимые мне предметы. Я отобрал из оказавшихся у него в лавке вещей две шляпы и башмаки для себя и для Касси. Но Касси нуждалась еще в мужском платье. Гордон не торговал готовым платьем. Зато у него нашлось подходящее сукно, и он взялся заказать мастеру костюм. Я указал ему приблизительно размер, и мы условились, что я через три дня приду за своей покупкой. Он твердо обещал, что все будет готово к назначенному сроку. Говоря по совести, я предпочел бы приобрести костюм сразу и немедленно пуститься в путь. Но, к сожалению, это оказалось невозможным. Касси необходимо было переодеться мужчиной, и было бы безумием надеяться обойтись без этого. Я умолял мистера Гордона быть аккуратным и приготовить костюм точно к назначенному дню. Возможность получить обещанные пятьсот долларов, да вдобавок еще надежда заслужить благоволение полковника Мура и тем самым упрочить свое положение - представляли чересчур большой соблазн, и благоразумнее было не подвергать ему мистера Гордона слишком долго. Я спросил его, сколько я ему должен за приобретенные вощи. Он взял грифельную доску и принялся что-то быстро подсчитывать, но вдруг прервал это занятие. Он бросал неуверенные взгляды то на доску, то на сложенные в стороне покупки. На мгновение он словно заколебался. - Арчи, - произнес он наконец, повернувшись ко мне. - Ты спас мне жизнь. Не хочу я брать с тебя денег. Я по достоинству оценил такое редкое великодушие. Все деньги, заработанные Гордоном, немедленно уходили на карты и выпивку. Он был не просто беден, а вечно находился в погоне за заработком, который дал бы ему возможность удовлетворить свои порочные страсти. Деньги были для него тем же, чем виски для пьяницы. Человеку в таком положении трудно было проявить бескорыстие. Это явное желание помочь мне усыпило мою подозрительность. Я пожелал ему спокойной ночи и направился в обратный путь со значительно более легким сердцем, чем шел сюда. Во время нашей беседы мистер Гордон пытался расспросить меня о место, где мы скрываемся, но я счел лучшим уклониться от ответа. Несмотря на временное успокоение, я все же продолжал оставаться настороже. Выйдя от мистера Гордона, я пошел к направлении как раз обратном тому, в котором должен был итти. Временами мне казалось, что кто-то следует за мной. Луна уже готова была скрыться и лишь слабо освещала окрестности. Тропинка, по которой мне приходилось итти, пересекала густые заросли, и в них легко мог укрыться человек, который пожелал бы выследить меня. Несколько раз я останавливался, напрягая слух. Но ничего не было слышно, и я вскоре откинул все опасения, сочтя их плодом моего разгоряченного воображения. Сделав большой крюк, я обходным путем добрался до покинутой плантации. Когда я вернулся, уже светало. Касси выбежала мне навстречу. Впервые со времени нашего бегства из Спринг-Медоу мы были так долго в разлуке. Я так радовался встрече, словно отсутствие мое длилось годы, а порыв нежности, с которым она бросилась в мои объятия и прижалась к моей груди, свидетельствовал о том, как сильно я любим. Последующие три дня были заполнены дорожными приготовлениями. Мы старались найти способы избежать всех могущих нам встретиться затруднений. Минутами мы безмятежно наслаждались, предвкушая грядущее счастье. В назначенный день я направился к мистеру Гордону. На этот раз я приближался к его дому уже без трепета, быстрым, твердым шагом человека, уверенного, что его ожидает друг. Я постучал. Мистер Гордон распахнул дверь и, подхватив под локоть, попытался втащить меня в комнату, но в это самое мгновение я сквозь полуоткрытую дверь заметил, что он не один. Высвободив руку, я отступил назад. - Господи, мистер Гордон, - проговорил я шопотом, - кто это у вас? Он ничего не ответил; но едва я успел произнести эти слова, как из соседней комнаты донесся грубый голос мистера Стаббса. - Хватайте его! - заорал он. Мне сразу стало ясно, что меня предали. Я бросился бежать и уже на бегу почувствовал, что чья-то рука опустилась мне на плечо. К счастью, в руках у меня была толстая палка. Быстро обернувшись, я одним ударом сбил моего преследователя с ног. Это был предатель Гордон. Я почувствовал искушение остановиться и вторично ударить его. Но мимо уха моего просвистела пуля, и в нескольких шагах от себя я увидел мистера Стаббса и еще какого-то человека. Оба были вооружены пистолетами и целились в меня. Нельзя было терять ни минуты. Я снова пустился бежать, спасаясь от неминуемой смерти. Раздалось еще несколько выстрелов, но пули не задели меня. Наконец мне удалось достигнуть густого кустарника. Здесь опасность была не столь велика. Надо полагать, что я был более ловок, чем мои преследователи, и вскоре я оказался вне поля их зрения. Еще с полчаса я все же продолжал бежать. Наконец, совершенно обессиленный, я опустился на землю и постарался перевести дух и хоть сколько-нибудь собраться с мыслями. Ночь была безлунной, легкий туман застилал небо, звезд не было видно. Я не мог отдать себе отчета в том, где нахожусь, но постарался все же угадать направление и двинулся к заброшенной плантации. Только сейчас я заметил, что раньше на бегу сильно повредил ногу. Я не мог бы даже сказать, когда это случилось, но боль была очень сильна, и мне было трудно итти. Я напряг все силы в надежде до наступления рассвета добраться до нашего убежища. Долго я кружил по совершенно неведомым мне полям и рощам. В конце концов я достиг ручья, вид которого показался мне знакомым. Утолив жажду, я побежал дальше уже значительно быстрее. До заброшенной плантации оставалось еще миль пять или шесть, и мне приходилось следовать по извилистой дороге. Преодолевая боль, я собрал все свои силы в надежде вскоре оказаться подле Касси. Солнце давно уже взошло, когда я, наконец, добрался до источника. Касси ожидала меня в томительной тревоге. Мое опоздание очень напугало ее, а мое изодранное платье, усталость и волнение, отражавшиеся на моем лице, отнюдь не могли ее успокоить. Бросившись к источнику, я склонился над ним, чтобы напиться. В это мгновение Касси громко вскрикнула. Я поднял голову и увидел нескольких мужчин, спускавшихся вниз по склону обрыва. Не успел я выпрямиться, как двое каких-то людей сзади навалились на меня. Двое других скатились вслед за ними по склону, и в то самое время, как я собирался вступить в бой с теми, кто схватил меня, и раньше даже, чем я успел отдать себе отчет в степени грозившей мне опасности, я оказался во власти этих новых противников. ГЛАВА ДЕСЯТАЯ Позже я узнал, что мистер Стаббс и его спутники, промахнувшись при стрельбе по мне и оказавшись не в силах состязаться со мной в беге, вернулись обратно в лавку Гордона. Они немедленно же послали за подкреплением, и вскоре к ним присоединились два помощника и - что было для них самым ценным - Джовлер, пес, прославившийся по всей округе своим необыкновенным чутьем и ловкостью при охоте за беглыми неграми. К ошейнику Джовлера привязали веревку и пустили его по следу, придерживая другой конец веревки. Собака медленно двинулась вперед, не отрывая носа от земли. Стаббс и его банда не отставали от нее. Так как последнюю часть пути я поневоле шел медленно, Джовлер и те, кто следовал за ним, выгадали довольно много времени и достигли источника почти одновременно со мной. Открыв наше убежище, они решили действовать наверняка. Разделившись на две группы и почти одновременно спустившись на дно обрыва, они захватили меня врасплох, как я уже рассказывал выше. Бедняжку Касси схватили почти одновременно со мной, и не успели мы опомниться, как руки наши были связаны и мы оказались скованными вместе цепью, концы которой плотно охватывали наши шеи. Для Касси это было нестерпимо. Несчастная женщина, почувствовав прикосновение холодных железных звеньев к своей шее, горько заплакала. Мне показалось, что петля на моей шее готова меня задушить. Я не мог видеть слез моей жены. Грубые шутки наших палачей еще усиливали мои страдания и гнев. Но руки мои были связаны… Будь они свободны, я нашел бы способ прикончить хоть одного из них! Среди этой компании находился, и мистер Гордон. Голова его была повязана окровавленным платком. Должен признать, что он не только не делал попыток присоединить свой голос к хору наших истязателей, но даже старался как будто удержать их и оградить нас от оскорблений и насмешек. - Говорю вам, Стаббс, каналья вы этакая, оставьте несчастную Касси в покое! - кричал Гордон. - Этих ребят ведь изловил я? Может быть, по-вашему, не я имею право на награду? Говорю вам и повторяю, что они находятся под моей защитой! - Хороша защита, нечего сказать, - с грубым хохотом воскликнул Стаббс. - Вы еще скажете, что они обязаны вам благодарностью! Убирайтесь вы к чорту со всеми вашими глупостями! Я и разговаривать и поступать с этой девкой буду так, как найду нужным! Слышите? Я здесь управляющий или не я? И, не обращая больше внимания на Гордона, он продолжал осыпать Касси самыми грубыми и непристойными ругательствами. Только обещание Гордона угостить Стаббса и всю компанию доброй четвертью виски могло принудить их оставить нас в покое. Слово "виски" оказалось волшебным, и вся банда согласилась даже несколько замедлить шаг и, пропустив Гордона вперед, предоставить ему возможность поговорить со мной. Ему безразлично, если они услышат, о чем он будет говорить со мной, заявил он им, но он требует, чтобы ему не метали. Меня крайне удивило ото неожиданное дружелюбие: Гордон предал меня, и мне было непонятно, как он, после такого гнусного предательства, может решиться заговорить со мной. Но, видимо, Гордон был не злой человек. Он, правда, не имел сил устоять перед соблазном получить такую сумму, как пятьсот долларов, а также отказаться от связанных с этим преимуществ, но все же не забывал, что обязан мне жизнью. Он подошел ко мне и, откашлявшись, с заметным смущением попытался вступить со мной в разговор. - Здорово ты ударил меня, Арчи! - начал он. - Жаль, что не ударил сильнее! - ответил я. - Да ну же, ну! Что ты из себя выходишь, парень? Просто я решил, что лучше уж мне заработать пятьсот долларов, чем упустить их из рук. Я отлично знал, что удрать вам все равно не удастся, и как бы ты ни бесился, я сделал для тебя, милый ты мой, то, чего никто бы не сделал. Говорю тебе, перестань хмуриться, и тогда узнаешь, в чем дело… Когда ты в ту ночь ушел, я никак не мог уснуть. Все думал о твоем деле. И я решил: чорт знает, что за чушь придумал этот Арчи. Поймают его наверняка - дознаются, что я ему помог, и тогда солоно придется и ему и мне. Его выпорют, а меня оштрафуют, засадят в тюрьму, а в довершение всего еще вышлют из этого округа, как мне грозили полковник и его приятели. И затем, - а это тоже обидно, - кто-то другой заработает награду. Я, конечно, обязан Арчи жизнью. Этого отрицать не приходится. Так вот: если я спасу его от порки и в то же время положу себе в карман пятьсот долларов - это будет лучший выход для нас обоих. Итак, поднявшись на следующее утро, я отправился к полковнику Муру. Я застал его в самом скверном настроении духа. Он был взбешен тем, что ему не удается добыть каких-либо сведений ни о тебе, ни о Касси. "- Полковник, - обратился я к нему, - мне стало известно, что вы обещали пятьсот долларов награды тому, кто доставит вам обоих ваших беглых рабов. "- Да, - ответил оп. - Немедленно же выложу деньги на стол. "И он впился в меня взглядом, словно предполагая, что мне известно ваше местонахождение. "- Возможно, полковник, что я и помогу вам найти их, - сказал я, - но только в том случае, если вы обещаете мне одну вещь. "- Какого чорта вам еще надо? - закричал он. - Разве я не обещал заплатить пятьсот долларов? Объясните, к чему вы клоните! "- Я не награду имею в виду, полковник, - сказал я. - Награда высокая - может быть, даже чересчур высокая. Тут и говорить нечего. Заплатите мне всего четыреста пятьдесят долларов и обещайте, что не станете пороть Арчи, а я дам вам расписку, что все получил сполна. "- Что это вы вбили себе в голову? - воскликнул полковник. - Какое вам дело, выдерут этого прохвоста плетью или нет? Ваше дело получить деньги - и всё! "- Джимми Гордон не такой человек, чтобы забыть оказанную ему услугу, - возразил я полковнику. - Этот парень спас мне жизнь; в этом месяце как раз исполнится три года, как это случилось. Если вы мне поручитесь честным словом, что истязать его не станете, я помогу вам разыскать его. Если вы не согласны - прощайте! "Полковник долго ломался. Но, видя, что я не уступлю, он обещал сделать так, как я просил. Тогда я сообщил ему, что ты приходил ко мне и должен еще раз прийти. И он отправил со мной Стаббса и одного из тех, кто следует за нами, с тем, чтобы они помогли тебя захватить. Вот как все произошло. А теперь, Арчи, постарайся успокоиться и не смотри так мрачно на это дело. Не падай духом! Я постарался устроить все как можно лучше для нашей общей пользы". - Желаю вам, мистер Гордон, побольше радости от этого дела, - проговорил я. - Желаю вам проиграть ваши пятьсот долларов в первый же раз, как вы возьмете в руки карты, а это произойдет раньше, чем вы станете на полдня старше. - Ты взбешен, Арчи, - ответил он, - иначе ты не говорил бы так. По совести сказать, меня это не удивляет. Но со временем, я уверен в этом, ты отдашь мне справедливость. Мне казалось, правда, что ты мог бы удовлетвориться тем, что чуть было не раскроил мне голову. Болит она у меня сейчас так, будто готова развалиться. Сказав это, мистер Гордон оборвал разговор и присоединился к остальной компании. Нет у меня основании доброжелательно относиться к Джимми Гордону; тем не менее я вынужден сказать, что вряд ли найдется у нас много людей, способных хотя бы на то, что сделал он. Пятьсот долларов были для него огромной суммой. Кроме того, у него была уверенность, что он заслужит благоволение полковника Мура и с его поддержкой обретет возможность вести почтенную жизнь, насколько это вообще мыслимо в Виргинии для человека, не имеющего средств. А между тем, не довольствуясь успокоительными рассуждениями о том, что если не он меня предаст, то все равно предаст другой, он рискнул заступиться за меня перед полковником. Это дало ему возможность убедить самого себя, что, предавая меня, он даже оказывает мне некую услугу. В той части Америки, где существует рабство, найдется не один джентльмен (я сознательно употребляю именно это слово, ибо - хоть это и не вяжется с республиканскими принципами - нет другой такой страны, как Америка, где бы грань между "джентльменом" и "простолюдином" была проложена так резко), найдется, как я сказал, не один джентльмен, который счел бы за оскорбление быть поставленным на одну доску с Джимми Гордоном, но тем не менее в течение всей своей жизни действует на основании принципов, заставивших Джемса Гордона стать предателем. В тех штатах Америки, где существует рабство, не один джентльмен в глубине души отлично сознает и понимает, что держать своих ближних в рабстве - это самый возмутительный и позорный отказ от всех принципов справедливости и гуманности. Стоит только вдуматься в то, что собой представляет рабство, - и нельзя не прийти к заключению, что оно во много раз хуже пиратства и вооруженного разбоя. Рабство, согласно убеждению этого самого джентльмена, представляет собой неслыханное злоупотребление, которое оправдать никак нельзя, но… к сожалению, он владеет рабами и без них не может жить, как подобает джентльмену. Впрочем, он обращается со своими рабами хорошо - и даже, не задумываясь, готов утверждать, что они в данном положении счастливее, чем могли бы стать, если б им даровали свободу. Когда мы видим, как люди, казалось бы, неглупые и получившие образование, тешат себя подобными софизмами, мы начинаем снисходительнее относиться к бедному Джимми Гордону. ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ Мы добрались до Спринг-Медоу уже после полудня. Полковник ожидал нас с большим нетерпением. Ввиду того, однако, что к обеду было приглашено много гостей, он был поглощен приготовлениями к их приему и не мог немедленно заняться нами. Все же, узнав о нашем прибытии, он тут же приказал передать мистеру Гордону обещанные пятьсот долларов. Глаза торговца загорелись от жадности при виде толстой пачки банкнотов, и трудно передать радостную торопливость его движений, когда он протянул руку за деньгами. В эту самую минуту я взглянул ему прямо в глаза. Взгляд его встретился с моим. Он переменился в лице. Кровь прилила к его щекам и сразу же отхлынула. На лице его отразились стыд и презрение к самому себе. Казалось, в нем заговорила совесть. Он сунул пачку в карман и поспешно, не произнеся ни слова, удалился. Касси и меня отвели в конюшню и заперли в тесную и темную каморку, служившую иногда местом хранения зерна, а иногда и местом заключения для провинившихся рабов. Мы уселись на полу, так как в этом помещении не было даже скамейки, и бедная Касси упала ко мне на грудь. Горе и страх охватили ее с новой силой, и она горько зарыдала. Я старался поцелуями осушить ее слезы и хоть как-нибудь успокоить. Но это трудно было сделать. Какие слова мог я найти, чтобы ободрить ее? Чем больше я говорил, тем более горькими становились ее слезы. - Он убьет нас, он разлучит нас навсегда!… - еле слышно шептала она, судорожно обнимая меня. Это был ее единственный и неизменный ответ на все, что я ей говорил. Наше положение было поистине достойным жалости. Если бы мы попали в руки обыкновенных разбойников или пиратов, мы могли бы лелеять хоть какую-нибудь надежду. Сознание, что он совершает насилие, возможно, пробудило бы совесть злодея, страх перед карающей дланью закона, возможно, остановил бы его руку. В самом худшем случае, нам могла грозить смерть, смерть быстрая и легкая. Но мы, несчастные, не смели надеяться на такой исход. Мы были беглые рабы, пойманные и возвращенные хозяину, хозяину, которого одна мысль о том, что мы, его живая собственность, решились на побег, наполняла яростью. Этот человек отлично знал, что и закон и общественное мнение безоговорочно на его стороне, на какие бы муки он ни обрек нас, если только эти муки непосредственно не повлекут за собою смерть. Правда, мы бежали, чтобы спастись от величайшего оскорбления, которое может быть нанесено жене и мужу. Но это не могло служить не только оправданием, но даже и смягчающим вину обстоятельством. Рабы вообще не смеют бежать. Их долг - какой позор, что слово "долг" так оскверняется, - их долг безропотно сносить все обиды, унижения и издевательства своего господина. В порыве бесконечного отчаяния я все крепче прижимал к себе мою бедную жену. Как и она, я чувствовал, что мы в последний раз находимся вместе, и эта мысль наполняла сердце, мучительной горечью, которую воспоминание о нашем безвозвратно минувшем счастье делало еще нестерпимее. Я почти задушил ее своими поцелуями. Но пламя, которым пылали ее щеки, не было пламенем страсти. Грозившая нам тяжкая разлука не только мрачной тенью заслоняла будущее, но и отравляла настоящее, не давая черпать радость в нашей близости. Если б не эта угроза разлуки, то ни цепи, ни тюремные стены не заглушили бы радости сознания, что Касси здесь, рядом со мной. Но сейчас, когда я знал, что теряю ее, быть может, навсегда, уста ее утратили для меня свою сладость, и хоть я не в силах был оторваться от нее, - каждое прикосновение только усиливало нашу общую боль. Так прошло несколько часов. С самого утра мы не получали никакой пищи, и никто не принес нам даже кружки воды. Жара и спертый воздух помещения еще усиливали сжигавшую нас лихорадку, и мы изнемогали от жажды. С какой тоской вспоминал я прозрачный ручей, чистый, напоенный благовониями воздух и утраченную нами свободу! Под вечер мы услышали шум шагов и голоса полковника и его управляющего. Распахнув дверь, они приказали нам выйти из сарая. Переход от полной тьмы к свету сначала совсем ослепил меня, но вскоре я разглядел, что наших тюремщиков сопровождал Пит, огромного роста детина с лицемерной и лукавой усмешкой, доносчик и шпион, предмет ненависти всех рабов, но любимчик мистера Стаббса и его неизменный помощник при всех серьезных экзекуциях. Лицо полковника пылало. Сразу было заметно, что он сильно выпил. Это не входило в его привычки. Хотя все его обеды обычно кончались тем, что большинство гостей, один за другим, исчезали под столом, хозяин передавал бутылки дальше, не прикасаясь к ним и ссылаясь на то, что врач запрещает ему пить. Поэтому к концу обеда он обычно бывал единственным из присутствующих, сохранявшим полное равновесие. Зато сегодня он, видимо, поступил вопреки своим правилам. Полковник не сказал мне ни слова, мне не удалось даже встретиться с ним взглядом. Повернувшись к управляющему, он произнес тихо, но голосом, в котором прорывалось раздражение: - Как это могло прийти вам в голову, Стаббс, запереть их вместе? Я полагал, что вы сумеете лучше выполнить мои приказания. Управляющий в ответ пробормотал что-то нечленораздельное, но хозяин не удостоил его вниманием и, не вступая в дальнейшие разговоры, приказал ему привязать меня. Управляющий отпер замок, замыкавший цепь у меня на шее, и с помощью Пита сорвал с меня почти всю одежду. Взяв веревку, мистер Стаббс связал мне руки, а свободный конец прикрепил к деревянной перекладине над моей головой. Он так сильно натянул при этом веревку, что я почти повис на ней. После этого полковник Мур велел освободить от цепей и Касси. Когда цепи с нее были сняты, он вложил ей в руки огромный бич. - Постарайся, - сказал он ей, - действовать им как полагается. НесчастнаяКасси замерла от ужаса. Она не понимала, не в силах была понять эту утонченную жестокость и мстительность. Полковник повторил свое приказание. Взгляд и голос его выражали угрозу. - Если ты хочешь спасти собственную шкуру, - крикнул он, - постарайся, чтобы кровь выступала при каждом ударе! Я научу вас обоих издеваться надо мной! Касси, наконец, поняла, чего от нее требуют, и, потрясенная ужасом, свалилась наземь, потеряв сознание. Пит был послан за водой. Ее привели в чувство и поставили на ноги. Полковник снова вложил ей в руки бич и повторил свое приказание. Касси отбросила бич с таким отвращением, словно это была ядовитая змея, ужалившая ее. Слезы брызнули из ее глаз. - Господин! - воскликнула она с мольбой, но в то же время в голосе ее звучала твердость. - Господин! Ведь это мой муж! Слово "муж" привело полковника в полное неистовство. Потеряв всякую власть над собой, он, сжав кулаки, накинулся на Касси. Отшвырнув ее так, что она упала, он долго топтал ее ногами, затем, схватив бич, который Касси отбросила от себя, он принялся избивать меня. Ременные узлы врезались в самое тело, кровь, ручьем стекая по бедрам, образовала лужу у моих ног. Боль превосходила все, что может перенести человек, она была так остра, что я не в силах был удержаться от крика. - Он своим криком поднимет на ноги весь дом! - со злобой проговорил мой палач. Вытащив из кармана платок, он рукояткой бича забил мне его чуть не в самое горло. Заткнув мне рот, он продолжал избиение. Сколько времени это продолжалось - мне сейчас трудно сказать. Вскоре глаза мои затуманились, голова отяжелела, и глубокий обморок избавил меня от страданий. ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ Придя в себя, я увидел, что лежу на какой-то жалкой подстилке на полу полуразрушенной хижины. Я был так слаб, что не мог даже пошевелиться. Позже мне сказали, что у меня была горячка. Какая-то глухая старуха, пригодная только для ухода за больными, одна сидела подле меня. Я узнал ее и, забывая, что она не может меня услышать, осыпал ее вопросами. Я жаждал и в то же время боялся узнать хоть что-нибудь о моей бедной Касси, и все мои вопросы касались только ее судьбы. Но напрасно я ждал ответа. - Кричи не кричи, - проворчала старуха, - все равно я ничего не услышу. Она, кроме того, заметила мне, что я еще слишком слаб, чтобы разговаривать. Но я не отставал. Я кричал все громче, стараясь жестикуляцией пояснить смысл моих слов. Вскоре я понял, что тетушка Джуди и не собиралась удовлетворить мое любопытство. Видя, что я не отстану от нее, она поднялась и вышла из хижины, предоставив меня моим размышлениям. Впрочем, я был так слаб, что мысли путались в голове и мне трудно было прийти к какому-либо заключению. Позже мне рассказали, что я больше недели пролежал в бреду и горячке - последствиях пытки, которой меня подвергли и которая чуть было не положила конец моему жалкому существованию. Но теперь опасность миновала. Молодость и крепкое сложение спасли меня и сохранили для новых страданий. Выздоровление шло быстро, и вскоре я уже был в состоянии ходить. Чтобы отбить у меня охоту злоупотребить этим приливом сил и предотвратить возможность побега, меня заковали в ножные и ручные кандалы. На час в день с меня снимали цепи и выпускали в поле, где я, под неусыпным надзором Пита, мог двигаться и дышать свежим воздухом. Но напрасно я пытался выведать у Пита хоть что-нибудь о судьбе моей жены. Он не мог или не желал мне ответить. Надеясь, что он, может быть, согласится за вознаграждение сообщить мне то, что я так жаждал узнать, я обещал подарить ему костюм, если он позволит мне. проведать мое прежнее жилище. Мы отправились туда вместе. Я уже упоминал, что щедрость миссис Мур и ее дочери позволила мне, в виду моего предполагавшегося брака с Касси, обставить эту хижину даже с некоторым комфортом. Ее украшало множество вещей, обычно недоступных для раба. Сейчас все было разбито, разрушено, разграблено. У меня забрали все. Сундук был взломан, все платье мое похищено. Увидев, что дом разграблен, что исчезла вся моя одежда, я поспешил ощупать карманы платья, в котором был пойман. Оказалось, что и деньги, находившиеся при мне, также были украдены. Только тогда я вспомнил, что в тот момент, когда мистер Гордон и его сообщники схватили меня, мистер Стаббс ощупал мои карманы и переложил их содержимое в свои собственные. Оставалось только примириться со случившимся: согласно моральному кодексу, принятому в Виргинии, Стаббсу не приходилось стыдиться своего поступка: нельзя же было оставлять в распоряжении такого бродяги и бездельника, каким я был в его глазах, сколько-нибудь значительную сумму денег, - это грозило бы общественной безопасности. Но платье, исчезнувшее из моего сундука, было явно похищено рабами, а это, согласно тому же виргинскому кодексу, составляло тяжкое преступление. Рабы, совершившие эту кражу, были отъявленными негодяями и заслуживали порку. Все это мне объявил мистер Стаббс, когда, встретив его на обратном пути, я пожаловался на разграбление моей хижины. Почтенный управляющий, выслушав меня, пришел в неистовое негодование и поклялся, пересыпая клятвы отборными ругательствами, что если только похититель попадется ему в руки, он, Стаббс, разделается с ним как полагается. Несмотря, однако, на этот взрыв "благородного негодования", мистер Стаббс ни единым словом не упомянул о моих деньгах, и я счел за лучшее промолчать о них. Прошло еще недели три, и я полностью оправился. Зажили также кровоподтеки и раны на моей спине. Меня уже начинал тревожить вопрос о том, каковы будут дальнейшие решения полковника. Но вот однажды, когда я сидел возле своей хижины, ко мне подошел посланный мистера Стаббса и передал мне его приказание подняться завтра с рассветом и быть готовым отправиться в путь. Что ожидало меня в конце этого пути? Об этом меня не сочли нужным поставить в известность. Но мне все было безразлично. Что бы ни предприняли мои мучители, они уж не могли увеличить моих страданий. Это сознание поддерживало меня, и я взирал на будущее с равнодушным отупением, которое сейчас, когда я вспоминаю об этих днях, удивляет меня самого. На следующий день утром мистер Стаббс заехал за мной. Он приехал верхом, как всегда вооруженный плетью. Он снял с меня ножные кандалы, но оставил наручники. Накинув мне на шею веревку, он другой конец ее привязал к своему поясу. Приняв таким образом все меры против возможного побега, он снова вскочил в седло и приказал мне бежать рядом с его конем. Я был еще настолько слаб, что временами мне становилось трудно не отставать от него, но мистер Стаббс умело подбадривал меня плетью. Набравшись смелости, я спросил мистера Стаббса, куда мы направляемся. - Узнаешь, когда прибудешь на место! - грубо отрезал он. Ночь мы пропели в каком-то подобии таверны. Мы ночевали в одной комнате: Стаббс - на кровати, а я - на полу. Сняв с моей шеи верейку, он связал мне ею ноги, так сильно затянув ее, что она врезалась в тело и причиняла страшную боль, от которой я всю ночь не мог уснуть. Я стонал и жаловался на боль, но мистер Стаббс приказал мне замолчать. На следующее утро, когда он развязал веревку, оказалось, что ноги мои у лодыжек сильно опухли. Он пожалел тогда, что оставил мои жалобы без внимания. - Но все вы, - добавил он, - такие лгуны и притворщики, что не знаешь, когда можно вам верить. Вот я и не захотел из-за всяких пустяков подниматься с постели. Мы снова пустились в путь. Я был так сильно утомлен тяжелой дорогой и измучен отсутствием сна, что мистеру Стаббсу через каждые несколько шагов приходилось прибегать к плети, чтобы заставить меня тащиться дальше. Вместе с силами уходила моя решимость, угасали мужество и упорство, поддерживавшие меня до сих пор. Потеряв способность владеть собой, я расплакался, как ребенок. Поздно вечером мы достигли цели нашего путешествия, города Ричмонда. Я не мог бы описать его, ибо сразу по прибытии был отведен в надежное место, другими словами - в тюрьму, и посажен под замок. Только теперь я узнал, что меня ожидает. Возмущенный моим неповиновением, полковник решил продать меня. Я не видел его больше с того самого дня, когда остался лежать замертво после его "отеческих поучений". Нам больше уже не суждено было встретиться с ним… Трогательное расставание отца с сыном, не правда ли? ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ На следующий день меня должны были продать. В этот день состоялся аукцион, и на продажу, кроме меня, было выставлено много рабов. К месту продажи меня отвели в ножных кандалах и наручниках. Весь "товар" был уже на месте. Ввиду того, что до начала торгов оставалось некоторое время, я имел возможность разглядеть тех, кто окружал меня. Прежде всего мое внимание привлекли старик с белой, как лунь, головой и очаровательная девочка лет десяти или двенадцати - его внучка. Оба были в каких-то ошейниках, охватывавших их шеи, и скреплены вместе тяжелой цепью. Казалось бы, преклонный возраст одного и хрупкое сложение второй делали такую варварскую предосторожность излишней. Но хозяин, как я понял, решил продать их в порыве гнева, и все эти веревки и цепи должны были служить скорее наказанием, чем предотвратить возможность побега. Рядом с ними стояли мужчина и женщина, оба еще совсем молодые. Женщина держала на руках ребенка. Оба - и отец и мать, - повидимому, страстно были привязаны друг к другу и трепетали при мысли, что могут попасть в руки разных хозяев. Стоило кому-нибудь из покупателей проявить интерес к одному из них, как женщина с горячностью начинала умолять его приобрести их всех вместе и красноречиво перечисляла все их качества и достоинства. Мужчина стоял, опустив голову, и молчал, погруженный в мрачное отчаяние. Среди выведенных на продажу была и другая группа, состоявшая из мужчин и женщин. Они смеялись, болтали и проявляли такое безразличие к окружающему, словно все происходившее не имело к ним никакого отношения и они были здесь обыкновенными зрителями. Какой-нибудь апологет тирании не преминул бы возрадоваться такому зрелищу и наверняка вывел бы заключение, что быть проданным с аукциона вовсе не так страшно, как расписывают всякие чувствительные люди. Этот аргумент был бы столь же обоснован, как утверждение некоего философа, который, проходя мимо тюрьмы и увидев за решеткой приговоренных к смерти преступников, громко и весело разговаривавших между собой, вывел заключение, что ожидание виселицы таит в себе нечто, вызывающее особую веселость. Все заключается, однако, в том, что душевная выносливость человека очень велика, и ничто не может до конца убить в нем надежду на счастье. Если раб поет, сгибаясь под тяжестью своих цепей, то почему бы ему не смеяться, когда его, как быка, продают с торгов? Истина, однако, заключается в том, что дух человеческий в своем страстном, но - увы! - слишком часто напрасном стремлении к счастью даже и в бездне отчаяния и пред лицом смерти ищет повода для радости. Так чему же удивляться, если раб поет, сгибаясь под ярмом непосильного труда или тогда, когда его, как бессловесное животное, выставляют на продажу. Это доказывает только, что тирану, несмотря на все усилия, не удается окончательно погасить в душе своей жертвы способность радоваться жизни, и ссылаясь на это, он осмеливается хвастать тем, что дарит ей счастье. И все же быть проданным - отнюдь не веселое дело. Первым на продажу был выведен человек лет тридцати, с красивым, открытым и выразительным лицом. Как говорили, он до той минуты, когда его вывели на помост, не знал, что его собираются продать. Рабовладелец, проживавший в поместье, расположенном поблизости от города, скрывал свои намерения от раба и привез его в город, сказав, что собирается отдать его в наем какому-нибудь промышленнику. Сообразив, наконец, что его продают, несчастный так задрожал, что еле удержался на ногах. Выражение бесконечного отчаяния и ужаса отразилось в его чертах. Двое главных покупателей, между которыми разгорелась ожесточенная борьба, были - пожилой джентльмен, проживавший поблизости от города, и видимо, знавший выведенного на продажу раба, и какой-то фатоватый и наглый молодой человек - по словам окружающих, работорговец из Южной Каролины, прибывший сюда для закупки "товара". Тяжело и мучительно было следить за переменой выражения лица несчастного раба по мере того, как развивались торги. Когда верх готов был одержать торговец живым товаром из Каролины, лицо бедняги искажалось, глаза с остановившимся взглядом готовы были выступить из орбит и весь он казался олицетворением отчаяния. Но когда надбавлял виргинец, лицо раба словно освещалось изнутри. Крупные слезы скатывались по его щекам, и трепетный голос, которым он восклицал: "Господь да благословит вас, мастер!" - должен был тронуть даже и самого жестокосердого человека. Его восклицания нарушали порядок торгов, но даже и плеть не могла заставить его замолчать. Он обращался к желанному покупателю, называя его по имени, уговаривая не отступать, клялся, что верно будет служить ему до последней минуты жизни, что будет работать на него сколько хватит сил, если только он согласится купить его и не позволит разлучить с женой и детьми, не даст увезти его в неведомые края, далеко от мест, где он родился и вырос; ведь он всегда, всегда хорошо вел себя, и никто не скажет о нем дурного. Он, разумеется, ничего не имеет против другого джентльмена - не забывал он при этом прибавить: несчастный отдавал себе отчет, как опасно оскорбить человека, который мог стать его господином… Конечно, продолжал он, это также благородный джентльмен. Но он - чужестранец, он, без сомнения, увезет его далеко от родных мест, от жены и детей… И при этих словах голос несчастного срывался и замирал в глухом рыдании. Борьба была ожесточенная. Раб, поставленный на аукцион, видимо, представлял собой первосортный экземпляр. К тому же виргинец был явно тронут мольбами несчастного и позволил себе даже кое-какие намеки, касавшиеся торговли рабами. Эти замечания привели его противника в ярость, и между ними чуть было не произошло столкновения. Вмешательство присутствовавших предотвратило более серьезные последствия, но торговец в возбуждении закричал, что этот раб достанется ему, сколько бы это ни стоило, хотя бы, как он заявил, ради того, чтобы научить этого парня, как вести себя. Он тут же надбавил пятьдесят долларов сверх последнего предложения. Виргинец вынужден был сдаться и с явным сожалением отступил. Аукционист опустил молоток, и несчастный раб, совершенно потрясенный пережитым, был передан слугам своего нового хозяина, который тут же приказал нанести ему двадцать ударов плетью в наказание за грубость и "чисто виргинскую" наглость. Дерзкий тон, которым были произнесены эти слова, вызвал немалое возмущение присутствующих. Но работорговец, словно в шутку, поиграл рукояткой кинжала, а из карманов его торчали пистолеты. Никто поэтому не решился воспрепятствовать осуществлению "священного права собственности". Аукцион продолжался. Наконец очередь дошла до меня. Чтобы легче проверить мое телосложение и крепость мышц, с меня стащили почти всю одежду и поставили на площадку, или "стол", на котором подлежащий продаже выставляется напоказ покупателям. Меня заставили поворачиваться, ощупывали руки, ноги, бедра, и качества мои обсуждались с применением тех специфических словечек, которые в ходу у жокеев. По моему адресу сыпались самые разнообразные замечания. Один утверждал, что у меня "угрюмый и дикий вид"; другой клялся, что я "чертовски хитер". Третий, наконец, считал, что "все эти рабы со светлой кожей - отъявленные негодяи", на что аукционист заметил, что ему вообще ни разу не попадался раб, который, обладая хоть искрой разума, не был бы при этом негодяем. Меня осыпали вопросами о том, где я родился и вырос, что умею делать и почему меня решили продать. Я отвечал на все эти вопросы возможно более кратко и неопределенно. У меня не было ни малейшего желания удовлетворять их любопытство, и я вовсе не стремился быть проданным за особо высокую цену, хоть многие рабы и считают это для себя лестным. Это может служить доказательством того, что в каком бы униженном и жалком состоянии ни находился человек, в нем продолжает жить неиссякаемая жажда превосходства над себе подобными. Мистер Стаббс молча стоял в стороне. Надо полагать, что у него были свои основания для такой сдержанности. Аукционист старался на совесть. По его словам, я был самым крепким, самым трудолюбивым, самым покорным парнем во всех Соединенных Штатах Америки. Но все эти восхваления заставили собравшихся заподозрить, что у моего хозяина должны были быть какие-то особые основания для того, чтобы продать меня. Один из покупателей намекнул, что я, вероятно, болен чахоткой. Второй высказал предположение, что я подвержен припадкам. Третий заявил, что я один из тех субъектов, которые ни на что не пригодны. Рубцы, покрывавшие мою спину, казалось, подтверждали такое предположение. В результате я очень дешево достался пожилому представительному джентльмену с приветливым лицом, к которому присутствующие обращались, называя его майором Торнтоном. Не успел молоток аукциониста опуститься на стол, как мой новый хозяин, подойдя ко мне, мягко заговорил со мной и приказал немедленно снять с меня цепи. Мистер Стаббс и аукционист принялись горячо отговаривать его от такого опрометчивого поступка. Они объявили майору Торнтону, что снимают с себя всякую ответственность за возможные последствия. - Понятно, понятно, - прервал их мой новый хозяин. - Весь риск я принимаю на себя. Надеюсь все же, что до конца моих дней у меня не будет раба, который пожелал бы сбежать от меня. ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ Узнав, что я недавно перенес горячку и не вполне еще оправился, мой новый хозяин нанял для меня лошадь, и мы оба верхом поскакали к нему в усадьбу. Плантация мистера Торнтона была расположена на довольно большом расстоянии от Ричмонда, в той части графства, которая относится к Средней Виргинии. По дороге майор Торнтон вступил со мной в разговор, и меня поразила разница между ним и другими свободными людьми, с которыми мне до сих пор приходилось встречаться. По словам моего хозяина, мне повезло, что я попал именно в его руки: он обращается со своими рабами во много раз лучше, чем все плантаторы по соседству. - Если мои рабы, - добавил он, - недовольны, если они не повинуются мне и проявляют желание бежать - я продаю их и, таким образом, от них избавляюсь. Такие слуги мне не нужны. Но так как моим рабам отлично известно, что перемена не принесет им выгоды, они остерегаются причинять мне неприятности. Будь послушен, мальчик, выполняй свою работу, и я ручаюсь тебе, что ты будешь лучше питаться, будешь лучше одет и обращаться с тобой станут несравненно лучше, чем у любого другого хозяина. Таково было содержание речи, произнесенной майором Торнтоном мне в назидание. Не стану утруждать читателя подробностями, - свою точку зрения он излагал в течение пяти или шести часов, пока мы не добрались до усадьбы. Мы приехали в Окленд, - так называлось поместье майора Торнтона, - уже довольно поздно. Господский дом был выстроен из кирпича, но крыльцо и ведущая к нему лестница были деревянные. Дом казался не очень большим, но удивительно чистым и красивым, гораздо более уютным и комфортабельным, чем обычно бывают дома виргинских плантаторов. Земля вокруг была тщательно возделана, и симметрично расположенные участки около дома были обсажены кустами и цветущими растениями, что в Виргинии представляло большую редкость, - мне никогда не случалось видеть ничего подобного. Недалеко от хозяйского дома, на небольшой возвышенности, виднелись домики, где жили рабы. Это были небольшие кирпичные строения, очень чистые и приветливые. Вопреки обыкновению, они были не вытянуты по прямой линии, а разбросаны в живописном беспорядке. Участок вокруг домиков был выполот и тщательно расчищен. Все кругом дышало довольством и говорило о заботе, которая была для меня столь же неожиданной, сколь и новой. Во всех поместьях, где мне до сих пор приходилось бывать, жилища рабов представляли собой лишь жалкие, полуразрушенные лачуги с провалившейся крышей и земляным полом, тонувшие в гуще сорных трав, запущенные, грязные, отталкивающие и неуютные. Новым поводом для изумления послужили для меня и детишки, резвившиеся вокруг этих домиков. Я привык до сих пор видеть детей рабов бегающими по плантации голыми или, в лучшем случае, одетыми в изодранные грязные рубахи, спускавшиеся до колен и не ведавшие стирки. Здесь, в Окленде, дети были одеты в теплое и вполне приличное платье; они совсем не казались запущенными, жалкими и голодными. Их веселые лица и шумные игры исключали самую мысль о том, что эти ребятишки подвергаются лишениям и страданиям. Не ускользнуло от моего внимания и то, что возвращавшиеся с поля рабы были очень хороню одеты. Здесь и в помине не было мятых, потертых и заплатанных курток, в которые бывают облачены рабы у других хозяев. Майор Торнтон не был, собственно говоря, настоящим плантатором. Он не выращивал табак, и сам любил называть себя "фермером". Он засеивал свои поля пшеницей, но главной отраслью его хозяйства был клевер, посевами которого он занимался с большим успехом. У него было человек тридцать или сорок рабочих, включая детей и стариков; общее число его рабов составляло около восьмидесяти человек. Майор не держал надсмотрщика и сам руководил всеми работами. Он охотно повторял, что "управляющий годен только на то, чтобы разорить хозяина". Мистер Торнтон был человек деятельный и изобретательный, сельское хозяйство было его коньком - но таким коньком, который вез его к успеху. И характером своим и поведением майор резко отличался от своих соседей. Нетрудно поэтому понять, что соседи эти его недолюбливали. Его никогда нельзя было встретить на бегах или на петушиных боях, не появлялся он и на политических собраниях, не участвовал в попойках, в карточной игре или в других увеселениях. Его деньги, как он любил говорить, доставались ему с большим трудом, и он не мог рисковать ими, держа всякого рода пари. Что же касается увеселений, то у него, по его словам, не было на них времени, да и удовольствия он в них не находил. Соседи мстили ему за презрительное отношение к их любимым развлечениям, уверяя, что он просто-напросто скряга. Они даже осторожно намекали на то, что он дурной гражданин и опасный сосед. При этом они горько жаловались, что недопустимая снисходительность майора к его собственным рабам подстрекает и их рабов к неповиновению и недовольству. Поднимался даже вопрос, не предложить ли майору Торнтону покинуть эти края. Но майор Торнтон был человек решительный. Он хорошо знал свои права. И не менее хорошо он знал людей, с которыми ему приходилось иметь дело, знал также, какие меры могут наилучшим образом на них воздействовать. Когда один из наиболее злобствующих и беспокойных соседей позволил себе нелестное замечание по адресу майора и это замечание дошло до его ушей, майор, не откладывая дела в долгий ящик, послал обидчику вызов. Вызов был принят, и майор с первого выстрела всадил пулю прямо в сердце противника. Хотя с тех пор отношение соседей к Торнтону и не изменилось, они все же стали более воздержанны на язык и предоставили ему править своей ладьей по собственному усмотрению, не позволяя себе никакого вмешательства. Майор Торнтон не был плантатором по происхождению своему и полученному воспитанию. Этим, по всей вероятности, и объяснялось то, что он в своем поведении и поступках так резко отличался от своих соседей. Он был, как говорят в Виргинии, "хорошего рода", но отец его умер, когда мистер Торнтон был еще ребенком, оставив сыну очень небольшое состояние. Вначале Торнтону пришлось заняться мелкой торговлей, но уже через несколько лет он благодаря своей сметливости, воздержанному образу жизни и неусыпному труду скопил довольно значительную сумму. В Виргинии коммерческая деятельность не считается почетной - во всяком случае, не считалась таковой в те годы, о которых идет речь, - и каждый человек, желавший создать себе положение, стремился стать землевладельцем. К тому времени, когда мистер Торнтон, приобретя порядочное состояние, счел, что для него настал момент отказаться от торговли и стать плантатором, тогдашний владелец Окленда, успев просадить два поместья на рысистых коней, борзых собак и всевозможные кутежи, оказался вынужденным продать с молотка и эту последнюю свою плантацию. Майор Торнтон приобрел это поместье, но оно в те годы резко отличалось от благоустроенной плантации, какой ее застал я. Старые безобразные постройки были наполовину разрушены. Не стоило даже тратиться на починки. Земля была совершенно истощена; к ней применялась нелепая истощающая система, распространенная во всех американских штатах, где существует рабство. Прошло всего несколько лет после того, как плантация перешла в руки Торнтона, - и она изменилась до неузнаваемости. Прежние развалившиеся строения были снесены и заменены новыми, земли, прилегавшие к усадьбе, обнесены изгородью и густо засажены. Тщательно обработанная почва быстро приобретала прежнее плодородие. Соседние плантаторы, поместья которых находились в таком же плачевном состоянии, как и поместье Окленд до того, как оно стало собственностью майора Торнтона, с удивлением и завистью следили за непонятными для них изменениями. Их сосед, Торнтон, не делал тайны из применяемых им методов. Человек он был общительный и любил поговорить, особенно если речь заходила о его системе обработки земли. Но сколько он ни повторял одно и то же всем своим соседям по очереди, сколько ни пытался втолковать им, какие преимущества имеет его метод, - последователей у него не нашлось. У него было три излюбленных конька, но ни один из них не оказался приемлемым для его соседей. Он так и не сумел внушить им, что единственная мера для улучшения бесплодной почвы - посев на ней клевера; что лучший способ управлять поместьем - это управлять самому; и, наконец, что только хорошо кормя своих рабов, можно добиться, чтобы они не грабили полей и не похищали овец. Хотя майору Торнтону и не удалось найти последователей, сам он твердо продолжал итти по намеченному им пути. Особенным "новатором" он проявил себя в своем обращении с рабами. - Человек с добрым сердцем, - говорил он, - бывает добр и к своему скоту. - И, не будучи наследственным плантатором, он возмущался при мысли, что можно к рабам относиться хуже, чем к лошадям. - Вам, полковник, - сказал он как-то, обращаясь к одному из соседей, - ничего не стоит связать негра и собственноручно нанести ему сорок ударов плетью. Вы с детства привыкли к этому, и вам это легко. Но, как ни странно вам это покажется, мне легче было бы, если бы отстегали меня самого, чем отстегать негра. Что бы ни случилось, я стараюсь обойтись возможно меньшим числом ударов. Именно поэтому главным образом я и не нанимаю управляющего. Плеть и пара наручников - вот вся наука ваших управляющих и надсмотрщиков. У них нет ни желания, ни сознания необходимости придумать что-нибудь другое, - а если б и было желание, то у них нехватило бы умения, - чорт бы их всех побрал! Вы сами знаете: у каждого есть свои странности. Я лично не терплю щелканья бича и не желаю слышать этот звук на моей плантации, даже если щелкает бичом возчик, погоняющий лошадей. Майор Торнтон в этой речи вкратце изложил всю свою систему. Он был тем, чем вынужден быть любой рабовладелец по самому своему положению, - а именно тираном. Он не задумываясь заставлял людей работать на него и присваивал плоды их труда - а это ли не высшее проявление тирании! Но даже будучи тираном, как и всякий другой рабовладелец, он умел оставаться в пределах благоразумия и хоть какой-то человечности, что было совершенно чуждо большинству его соседей. Он не испытывал ни малейшего желания отказаться от того, что закон определял как его "право собственности" по отношению к рабам, как не испытывал желания подарить кому-нибудь свои земли. Заговори с ним кто-нибудь об освобождении негров или хотя бы об ограничении прав рабовладельцев, и он одним из первых выразил бы глубокое возмущение таким "нелепым и наглым посягательством на его священное право собственности". Но все же, теоретически требуя всей полноты власти и всех преимуществ, какими обладает неограниченный деспот, он на практике проявлял известную гуманность и благоразумную сдержанность - качества, очень редкие у плантаторов в их взаимоотношениях с рабами. Эти редкие качества привели майора Торнтона к открытию, совершенно неожиданному для его соседей, - во всяком случае в те годы, о которых я повествую, - а именно: он пришел к заключению, что рабы не могут работать без пищи и что кормить их и предоставлять им приличное жилье так же необходимо, как давать лошадям овес и содержать их в сухой и чистой конюшне. "Питайтесь как следует и как следует работайте" - было его излюбленным девизом. И, право же, нужно было побывать в Америке, чтобы услышать, что такой девиз - "нелепость" и обличает в том, кто им руководствуется, глупое и совершенно излишнее благодушие. Что же касается бича, то майор Торнтон, выражаясь его собственными словами, не терпел его. Не то чтобы он не считал себя вправе им пользоваться, - нет, мне однажды пришлось слышать, как он ответил миссионеру, позволившему себе какое-то осторожное замечание по этому щекотливому вопросу, что он имеет такое же право высечь своего раба, как съесть свой обед. Но нельзя все же не отметить, что майор Торнтон, то ли из чувства гуманности, то ли по какой-нибудь другой причине, прибегал к плети очень редко - разве что был уж очень разгневан. За все время, что он был моим хозяином, то есть на протяжении почти двух лет, я припомню не более дюжины таких экзекуций. Если кто-либо из его рабов совершал проступок, считавшийся в тех условиях тяжелым, - например, повторные кражи, попытка к бегству, отказ от работы, дерзость, неповиновение, - майор Торнтон продавал его. И - странная непоследовательность, которую нередко приходится наблюдать, - этот столь гуманный человек, который не терпел у себя на плантации бичевания раба, не задумываясь готов был оторвать этого раба от жены и детей и выставить на продажу, зная, что он может попасть в руки самого жестокого хозяина. Мысль о том, что нас могут продать, всегда жила в нас, принуждая к труду и безоговорочной покорности, и действовала не менее сильно, чем на других плантациях плеть. Всем нам отлично было известно, что таких хозяев, как майор Торнтон, найдется не много. Одна мысль о том, что нам придется променять наши хорошенькие и опрятные хижины, нашу обильную пищу, добротную, своевременно выдаваемую одежду и мягкое обращение, к которому мы привыкли в Окленде, на грубость и полуголодное существование, которое ожидало нас у большинства других владельцев, - одна эта мысль приводила нас в ужас. Майор Торнтон прекрасно понимал это и умело поддерживал в нас этот благодетельный страх, раза два в году осуществляя на деле угрозу продать провинившегося раба. Умел он также возбуждать наше рвение при помощи мелких подарков и наград. Если наше дневное задание было выполнено, он никогда не позволял себе возлагать на нас добавочную работу и поддерживал в нас бодрость, разрешая свободно распоряжаться временем, как только бывал выполнен урок. Все же мы даже в свободное время лишь с большими предосторожностями решались ступить на территорию соседних плантаций: по горькому опыту мы знали, что ближайшие к нам рабовладельцы с единодушием, достойным таких людей, как они, не решаясь открыто проявить свою неприязнь к майору, пользовались всяким удобным случаем, чтобы выместить свою злобу против него на его рабах. Да будет мне разрешено по этому поводу привести один эпизод, участником которого мне пришлось быть; он может послужить не только яркой иллюстрацией виргинских нравов, но и доказательством следующего неоспоримого положения: там, где закон способствует угнетению одной части населения, он редко пользуется уважением и остальной части этого населения. Одним из ближайших соседей майора Торнтона был капитан Робинсон, человек, с которым у майора происходили частые столкновения. Однажды в воскресное утро, проходя по дороге, ведущей к Окленду, я повстречался с капитаном Робинсоном, который ехал верхом в сопровождении слуги. Капитан остановил меня и спросил, не я ли накануне принес ему письмо от "этого подлого мошенника Торнтона", касавшееся ограждений болотистых участков. Я ответил, что действительно накануне принес письмо, в котором говорилось о разграничении участков, и передал его управляющему. - Хорошее письмецо, нечего сказать! - воскликнул капитан. - А знаешь ли ты, паршивец, что если б мой управляющий знал свои обязанности, он спустил бы с тебя штаны и всыпал бы тебе за труды сорок ударов плетью? В ответ я позволил себе заметить, что всего-навсего передал послание хозяина, и несправедливо будет счесть это за провинность. - Заткни глотку, заткни свою поганую глотку, мерзавец! - заорал он. - Я научу и тебя и твоего хозяина, как оскорблять джентльмена! Том! Подержи-ка этого проходимца, пока я выколочу пыль из его новенькой куртки! Спеша выполнить приказание, верный слуга Том соскочил с лошади и сгреб меня в охапку. Я энергично сопротивлялся, да и сил у меня было больше, чем у противника, так что я справился бы с ним без особого труда, если б на помощь слуге не поспешил его хозяин. Их было двое против меня одного. Общими усилиями они повалили меня наземь и, сорвав с меня куртку, связали мне руки. Затем, снова вскочив в седло, капитан осыпал меня градом ударов, пока не сломался его хлыст. Удовлетворив свою ярость, капитан пришпорил коня и умчался. Том последовал за ним, даже не подумав развязать меня. Когда они скрылись из виду, я принялся искать свою куртку и шляпу. И то и другое исчезло. Утащил ли их слуга или хозяин - мне так и не удалось узнать. Мой хозяин, узнав о происшедшем, пришел в бешенство. Первым побуждением его было вскочить на лошадь, отправиться к капитану Робинсону и потребовать у него объяснений. Но он вспомнил, что на следующий день назначено совещание окружного суда, на котором должны были разбираться важные для него вопросы. Он будет иметь возможность повидаться там со своим поверенным и посоветоваться с ним. И, подумав еще немного, майор решил, что вообще благоразумнее будет отложить разговор с капитаном, пока он полностью не выяснит, каково отношение закона к этому вопросу. На следующий день мистер Торнтон взял меня с собой в город, и мы направились прямо к поверенному, которому я изложил дело во всех подробностях. После этого майор спросил, какого удовлетворения он вправе требовать, согласно закону. Адвокат ответил, что закон в этом вопросе вполне ясен и наказание, которое должен понести обидчик, несомненно достаточное. - Нередко встречаешь людей, - заметил адвокат, - которые ничего в этом деле не смыслят и потому готовы утверждать, что в странах, где существует рабство, закон не ограждает раба от насилий со стороны свободных людей. Им представляется, что в рабовладельческих штатах свободный гражданин вправе отстегать любого раба. Они глубоко ошибаются или намеренно делают вид, что ничего не понимают. Закон подобного произвола не допускает: свою защиту он простирает одинаково как на свободных, так и на рабов, с этой точки зрения не делая никакого различия. Если насилию подвергнется свободный, он вправе предъявить к обидчику иск. Если насилию подвергся раб, иск за него предъявляет его законный покровитель и защитник - хозяин. Итак, майор Торнтон, дело совершенно ясно: вы вправе предъявить иск к капитану Робинсону, и я могу уверить вас, что решение суда будет целиком в вашу пользу… Вы, надеюсь, можете доказать, что все произошло именно так, как вы мне рассказали. - Доказать? - воскликнул мой хозяин. - Еще бы! Да вот и сам Арчи, с которым все это произошло. - Да, сэр, разумеется… Но вы забыли, что показания раба против белого недействительны. - Но тогда что проку в вашем законе? - с возмущением воскликнул майор Торнтон. - Арчи был один, когда капитан накинулся на него и избил. Не можете же вы считать его таким дураком, что он решится возвести напраслину на белого? Как, сударь? Несмотря на защиту того самого закона, о котором вы столько наговорили, капитан Робинсон может избивать моих негров сколько ему заблагорассудится, и я не буду вправе требовать удовлетворения? Ко всем чертям ваш закон в таком случае! - Но поймите сами, сэр, - возразил адвокат, - поймите сами, как опасно и неудобно было бы разрешить рабам свидетельствовать против белых! - Вы правы, - с иронической усмешкой согласился мой хозяин. - Это и в самом деле было бы весьма неудобно для кое-кого из моих соседей… Да, весьма неудобно… Ну что же, сэр, раз закон не может дать мне удовлетворения, я сам расправлюсь с обидчиком. Я не позволю так обращаться с моими слугами. Я отхлещу хлыстом этого мерзавца Робинсона, как только он мне попадется на глаза, и дело с концом! С этими словами майор Торнтон поднялся и покинул кабинет адвоката. Я последовал за ним. Не успели мы сделать и нескольких шагов по улице, как моему хозяину неожиданно представился случай осуществить свою угрозу, - навстречу нам попался капитан Робинсон, у которого, повидимому, также оказались дела в окружном суде. Не тратя времени на разговоры, майор накинулся на него - и удары хлыста обрушились на плечи моего обидчика. Капитан Робинсон выхватил пистолет. Мой хозяин, отбросив хлыст, тоже схватился за пистолет. Капитан выстрелил, но промахнулся. Тогда прицелился мой хозяин. - Не стреляйте! - закричал капитан. - Я безоружен! - Майор Торнтон на мгновение заколебался и опустил пистолет. Вокруг нас за это время успела собраться толпа. Какой-то приятель капитана подал ему заряженный пистолет. Противники снова прицелились друг в друга и одновременно выстрелили. Капитан Робинсон упал, тяжело раненный, а выпущенная им пуля насквозь пронзила одного из присутствующих - цветного, не раба, но свободного человека, единственного, который сделал попытку помешать этому необычайному поединку. Несчастный упал мертвым, а толпа в один голое решила, что "так ему и надо. Незачем было этому цветному болвану впутываться в ссору между джентльменами". Друзья капитана Робинсона подняли его и унесли к нему домой. Мы же с майором Торнтоном с торжеством покинули поле битвы, и тем дело кончилось. Такие происшествия случаются довольно часто, но весьма редко доходят до суда. Зато победитель сразу же завоевывает славу и всеобщее уважение. ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ На первый взгляд легко предположить, что, попав к такому хозяину, как майор Торнтон, получая хорошее питание и работая в меру моих сил, я должен был чувствовать себя счастливым. Это предположение могло бы оказаться правильным, если б я был лошадью или волом. Но, к моему несчастью, я был человеком, и не одни животные потребности управляют нашими действиями, и не в них одних источник наших радостей и наших страданий. Нужно признать, что большая часть рабов на плантации майора Торнтона, то ли от природы не обладая чрезмерной чувствительностью, то ли отупев в условиях многолетнего бесправия и гнета, была, повидимому, вполне удовлетворена своей участью. Таких именно рабов майор Торнтон предпочитал всем остальным. В этом вопросе он вполне сходился со своими соседями: чем меньше раб развит, тем он ценнее для своего хозяина. И наоборот - раба, проявившего какие-либо особые способности, следует считать негодяем или мошенником. Мне не понадобилось много времени, чтобы заметить явное предпочтение, которое хозяин оказывает тупицам, и я принял все меры, чтобы угодить ему в этом отношении. Уже в самый короткий срок я стал его любимцем, и благосклонность майора проявилась в чрезмерной снисходительности, с которой ко мне стали относиться на плантации. Но и это не делало меня счастливым. Чаще всего случается, что счастье состоит не в самом переживании радости, а в стремлении к ней и в ожидании ее. Для человека, обладающего богатством, властью и славой, они - ничто. Увлечение борьбой, стремление к намеченной цели, трудности и их преодоление - вот что дает радость. Нет такого высокого положения, которое само по себе сколько-нибудь длительное время могло бы доставлять радость. И, с другой стороны, даже при самых жалких условиях, если существует хоть какая-нибудь надежда на улучшение, человек не чувствует себя совершенно несчастным. Так уж создан человек, и только в этом подчас можно найти ключ к тысяче явлений в духовной жизни людей - явлений, кажущихся на первый взгляд противоречивыми и загадочными. Человек, которому окружающие условия дают возможность, следуя его влечению, пойти по им самим намеченному пути, может - достигнет ли он цели или нет - считать, что ему выпала на долю вся положенная человеку полнота счастья. И наоборот, человек, которому судьба, случай или другие неблагоприятные обстоятельства мешают двигаться к намеченной цели и подавляют его порывы, не может не вызывать жалости, хотя бы внешние условия его жизни на первый взгляд и казались блестящими. Первому даже тяжкий труд дарит наслаждение. Он подобен охотнику, которого один вид дичи воодушевляет и делает нечувствительным к усталости. Надежда увлекает его вперед. Эти восторги неведомы второму. Для него жизнь лишена цели - отдых тяготит его, а труд кажется нестерпимо утомительным. Все это не праздные рассуждения. Прочитавший предшествующие строки поймет, почему даже у такого хозяина, как Торнтон, я не ощущал ни радости, ни счастья. Спору нет - я хорошо питался, был прилично одет и не слишком перегружен работой. В этом отношении был, вероятно, прав мой хозяин, с гордостью утверждавший (и я впоследствии убедился в его правоте), что мне жилось лучше, чем многим свободным людям. Но в моей жизни недоставало одного условия, доступного только свободным людям, и отсутствия этого условия было достаточно, чтобы сделать меня несчастным и жалким, - я был лишен каких-либо прав. Я не имел права работать на себя, а вынужден был работать на хозяина, не имел права итти своим путем, вместо того чтобы отдавать все свои силы на пользу другому. Плохо знает человеческую природу тот, кто не понимает, что всякий, вышедший за пределы животного состояния, предпочитает мерзнуть и терзаться голодом на свободе, чем быть сытым, одетым, но изнывать в неволе. Я был несчастлив потому, что мне не на что было надеяться. Я был рабом, и закон лишал меня каких-либо шансов на освобождение. Никакие усилия не могли улучшить моего положения, как никакие силы не могли предотвратить того, что я завтра мог попасть в руки нового хозяина - такого жестокого и безжалостного, каким только может стать человек, давший волю самым дурным своим и низменным инстинктам. Будущее сулило одни лишь невзгоды. Я мог, как и многие мне подобные, погибнуть от холода и недоедания, от пули или под плетью надсмотрщика, мог даже быть повешен без суда и следствия. Но улучшить своего положения я не мог… Я был пожизненно заключенным, в данное время не страдающим от отсутствия одежды и пищи, но не имеющим ни единого шанса на то, чтобы выйти за стены своей тюрьмы. В любую минуту мне грозила возможность перемены хозяина, возможность попасть под власть нового тюремщика, терзаться муками голода и постоянно трепетать от страха перед плетью. Я был лишен всех надежд и желаний, которые для свободного человека являются главными двигателями в его жизни и деятельности. Я не смел мечтать о том, что мне будет принадлежать хоть самая жалкая хижина, что эта хижина, какой убогой бы она ни была, будет моей собственностью или что у меня будет хоть единый акр земли, пусть даже бесплодной и голой, но моей собственной. Я не имел права жениться (бедная моя Касси!…), иметь детей, любовь которых стала бы опорой и утешением моей старости. Мои дети, вырванные из объятий матери, могли быть проданы работорговцу. Мать могла подвергнуться той же участи, а я остался бы один, снедаемый горем, старый и беспомощный. Все, что придает силу свободному человеку и наполняет сердце его радостью, для меня не существовало. Я трудился, но лишь для того, чтобы избежать плети. Невозможность проявить инициативу убивала энергию, и поэтому каждый взмах мотыги или лопаты стоил напряжения всех сил. Нужно отметить еще и следующее: истинное понимание собственной выгоды, отличавшее майора Торнтона от владельцев соседних плантаций, конечно, ограждало его рабов от голода и холода. И все же те из них, которых невежество и долголетнее угнетение не довели еще до полного отупения, испытывали особые, мучительные страдания. Если б нас не кормили досыта и мы бродили бы полуголодные, как невольники на соседних плантациях, то это толкало бы нас на проявление инициативы, требовало бы напряжения умственных способностей при обдумывании плана действий, которые должны были бы пополнить наши рационы. Но мародерство в Окленде не было в чести. Приманка была недостаточной по сравнению с риском, на который приходилось итти: уличенный в краже знал, что будет немедленно продан. В деньгах мы не нуждались - что мы могли на них приобрести? Ведь еда у нас была готовая, и одевали нас достаточно хорошо. Единственная роскошь, которой нам могло нехватать, - это виски, но мы могли приобретать его, не прибегая к краже. Майор Торнтон предоставлял каждому из нас в полное распоряжение маленький участок земли, - так принято было всюду. Но необычным было то, что майор Торнтон давал нам время для обработки этих участков. Он даже старался поддерживать наше рвение, покупая у нас наш урожай не по смехотворно низкой цене, как делали его соседи, а по настоящей его стоимости. С грустью вынужден я признать, что слуги майора Торнтона, как и все рабы, имеющие на то хоть какие-нибудь средства и возможности, предавались пьянству. Хозяин следил только за тем, чтобы виски не нарушало хода работ. Напиться до окончания рабочего дня значило в его глазах совершить тяжелый проступок. Но по окончании работы нам предоставлялось право пить столько, сколько мы могли вместить, лишь бы мы на следующее утро во-время поднялись. Воскресный день был днем сплошного пьянства. До этого времени мне очень редко случалось пить, но в Окленде я стал жадно стремиться ко всему, что могло поддержать мой дух. Виски представлялось мне для этого подходящим средством. Кажущийся душевный подъем, который приносил с собой алкоголь, забвение настоящего и прошлого, которому он способствовал, и радужная окраска, которой он приукрашал будущее, привлекали меня, и вскоре я уже не мог без него обходиться. Реальная жизнь была окутана гнетущим мраком, желания и действия были чем-то запретным, надежда погасла. Я искал утешения в туманных мечтах. Опьянение, принижающее свободного человека до состояния животного, дарит рабу хоть на короткое мгновенье ощущение свободы и сознание своего человеческого достоинства. Вскоре виски стало для меня единственной радостью, и я с наслаждением предавался опьянению. По вечерам, окончив работу, я запирался у себя и оставался с глазу на глаз с бутылкой. Я пил в одиночестве. Как ни приятно мне было возбуждение, вызываемое алкоголем, все же я отдавал себе отчет в том, что такое состояние, заставляя человека терять рассудок, низводит его до уровня зверя. Поэтому я и не желал представать в таком виде перед глазами моих товарищей по несчастью. Случалось, однако, что все мои предосторожности оказывались тщетными. Подчиняясь пьяному безумию и забывая о своей решимости, я отодвигал тщательно задвинутый засов и смешивался с той самой толпой, которой перед тем твердо решал избегать. В одно из воскресений я напился так, что совершенно утратил контроль над самим собой и своими поступками. Оставив свое жилище, я пустился на поиски собутыльников, в обществе которых надеялся продолжить разгул и довести охватившее меня возбуждение до предела. Голова моя была настолько затуманена, что я не был в состоянии отличить один предмет от другого. Побродив некоторое время, я свалился, почти потеряв сознание, посреди проезжей дороги, ведущей к усадьбе майора. Не знаю, сколько времени я пролежал там, но я уже успел несколько прийти в себя и делал попытки разобраться в том, где нахожусь, как вдруг увидел майора - он ехал верхом в сопровождении каких-то двух джентльменов. Как ни пьян я был, все же я сразу заметил, что их состояние мало чем отличается от моего. Они так покачивались в седле, что смотреть на них было забавно, и я ежеминутно ожидал, что они вот-вот скатятся со своих коней. Этими наблюдениями я занимался, лежа посреди дороги и ни в малой мере не отдавая себе отчета в том, где я нахожусь и какой опасности подвергаюсь, рискуя быть раздавленным. Всадники поровнялись со мной раньше, чем успели меня заметить. Я приподнялся и сел, и тогда пьяные приятели моего хозяина решили использовать меня как барьер и заставить лошадей перескочить через меня. Майор Торнтон пытался удержать их. Ему удалось уговорить одного из джентльменов, но второго он не успел остановить, и тот, бранясь и утверждая, что игра слишком заманчива, чтобы он от нее отказался, пришпорил своего коня и попытался совершить прыжок. Но коню, видимо, этот новый вид спорта пришелся не по вкусу. Достигнув места, где я сидел, конь взвился на дыбы и сбросил пьяного всадника. Мой хозяин и второй джентльмен, соскочив со своих лошадей, бросились ему на помощь. Не успел он подняться на ноги, как принялся читать майору Торнтону нудную проповедь на тему о том, насколько непристойно позволять рабам напиваться допьяна и валяться на большой дороге, - эти мерзавцы, по его словам, только пугают лошадей проезжих, и по их вине благородные джентльмены рискуют сломать себе шею. - Это я вам, вам говорю, майор Торнтон! - восклицал он. - Вам, который желает ставить себя в пример другим! Будь вы благоразумны, вы приказывали бы каждый раз, как только один из этих проходимцев напьется, всыпать ему сорок ударов плетью. Я на своей плантации всегда так поступаю. Мой хозяин так любил говорить о своих методах ведения дела на плантации и установления дисциплины среди своих рабов, что подчас мало интересовался, пьяны или трезвы его слушатели. Случай, представившийся ему в эту минуту, был настолько соблазнительным, что он не мог упустить его. Он потер руки и заговорил с непоколебимой серьезностью. - Дорогой друг! - начал он с некоторой торжественностью. - Вам ведь отлично известно, что, в полном соответствии с моей программой, я позволяю моим рабам пить столько, сколько влезет. Лишь бы не страдала работа! Бедняги! Эта привычка подавляет в них всякие зловредные мысли и в короткий срок делает их такими тупицами, что с ними может справиться даже ребенок! - Он на мгновение замолк, а затем добавил твердо, как нечто неопровержимое: - А главное, если кто-либо из этих пьяниц надумает бежать, то прежде всего напьется на дорогу, и тогда его легче легкого будет поймать! Я еще не вполне освободился от действия виски и не мог двинуться с места. Все же сознание мое прояснилось, и я отлично понял сказанное хозяином. Не успел он кончить, как я, несмотря на то, что был еще пьян, принял твердое решение никогда больше не пить. Я еще не настолько отупел, чтобы по своей воле итти по пути падения и потери человеческого достоинства. Решение мое было непоколебимо, и я с этого дня почти никогда уже не прикасался к спиртному. ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ Раб, как и всякий человек, подвержен воздействию неблагоприятной случайности, капризу судьбы, но с той разницей, что он лишен возможности борьбы с этими случайностями. Он связан по рукам и ногам, и страдания его тем сильнее, чем острее в нем горечь сознания, что он не может ничем себе помочь, не может ничего предпринять, чтобы отвести нависшую над ним беду. Это сознание полного бессилия самая тяжкая мука из существующих на свете - она родная сестра отчаяния. Майор Торнтон чрезмерно утомлял себя работой по благоустройству и расширению своей плантации. Не чужд он был и некоторых излишеств, которые подрывали его здоровье. Неожиданно для всех он заболел лихорадкой и слег. Болезнь, настигшая его впервые за много лет, с самого начала приняла угрожающий характер. Весть о том, что его жизнь в опасности, вызвала в Окленде не только беспокойство, но и ужас. Утром и вечером все мы сбегались к дому, спеша узнать, как он себя чувствует. Горе закрадывалось в сердце и отражалось на наших лицах, когда раздавался неизменно печальный ответ: "Улучшения нет!" К женщинам в Окленде всегда относились бережно, щадя их слабость, чего никогда не бывало на других плантациях. И вот теперь можно было убедиться, какой благодарностью бывает полна душа женщины и как легко завоевать ее преданность и любовь. Все рабыни на плантации старались каким угодно способом облегчить страдания нашего хозяина. Все они наперебой готовы были исполнять самую неприятную работу. Вряд ли кто-либо другой был во время болезни окружен такой бережной заботой и вниманием, как майор Торнтон. Однако все наши старания, заботы и горе оказались бесплодными. Лихорадка овладела больным со всей силой и с каждым днем словно находила новый незащищенный участок в его крепком организме. Силы больного таяли. Прошло всего десять дней, и нашего хозяина не стало. Узнав о его смерти, мы молча переглянулись. Глубокое отчаяние отразилось на всех лицах. Осиротевшая семья, которую смерть лишила последней опоры, не могла бы пережить большего горя. Мужчины плакали, женщины испускали душераздирающие вопли. Старуха-кормилица, некогда вырастившая Торнтона, не поддавалась никаким утешениям. Да и было ей о чем горевать! После смерти отца майора Торнтона она была продана, и вырученные деньги пошли на покрытие долгов покойного. Но майор Торнтон выкупил ее на первые же деньги, которые ему удалось отложить, назначил ее домоправительницей и окружил самой нежной любовью. Зато и она любила его, как собственное дитя, и оплакивала "своего дорогого сына Чарли", как она называла его, страстно рыдая, словно женщина, потерявшая единственный плод чрева своего. Все мы участвовали в похоронах и проводили нашего господина до последнего его жилища. Глухой стук земли, ударяющийся о крышку гроба, мучительно отзывался в наших сердцах, и когда церемония закончилась, мы долго еще продолжали, плача, стоять вокруг его могилы. Горе наше было неподдельным - этому легко поверить: ведь оплакивали мы самих себя. Майор Торнтон не был женат и не оставил детей, за которыми закон признал бы право на наследование. Не знаю, являлась ли у него мысль о необходимости составить завещание. Быстрота, с которой его настигла смерть, во всяком случае не дала ему времени осуществить это намерение, даже если оно и было. Все его владения стали достоянием целой своры дальних родственников, к которым, как мне всегда казалось, он не питал особенно нежных чувств. Мне ни разу не приходилось видеть никого из них в Окленде, и, насколько хватало памяти у остальных рабов, никто из этих "кузенов" не навещал майора Торнтона при его жизни. И вот мы перешли в собственность людей, не имевших о нас никакого понятия и неизвестных нам. Все эти "законные наследники" были столь же бедны, сколь и многочисленны. Поэтому они крайне торопились превратить в деньги все имущество усопшего с тем, чтобы как можно скорее произвести между собой дележ. В самый короткий срок было получено разрешение не то суда, не то какого-то другого учреждения, и расклеенные повсюду объявления оповестили население о предстоящей распродаже рабов умершего майора Торнтона. Аукцион должен был состояться в здании окружного суда. Все необходимые приготовления были поручены агенту, временно управлявшему поместьем по доверенности наследников. Наследники сочли за лучшее не ставить нас в известность о предстоящих событиях, и все хранилось в строжайшей тайне из опасения, что кто-нибудь из нас решится бежать. Накануне аукциона нам неожиданно приказали собраться. Здоровых мужчин и женщин сковали цепью и надели на них наручники. Несколько стариков и маленьких детей погрузили на тележку. Остальных - мужчин, женщин и детей - всех вперемежку, погнали вперед, как скот. Три здоровенных парня верхом на лошадях, держа в руках обычные длинные бичи, исполняли одновременно роль погонщиков и проводников. Я не стану рассказывать о нашем горе. Мне не хочется повторять повесть, всем давно известную. Кому не приходилось слышать о торговле невольниками, происходящей на африканском побережье? Чье сердце не обливалось кровью при описании отчаяния и ужаса несчастных похищенных жертв? То же самое происходило сейчас с нами. Многие из нас родились и выросли в Окленде, и все видели в нем родной дом, нет, более того - крепкое убежище, где мы были ограждены от оскорблений и несправедливых нападок. Нас лишали этого приюта, не дав даже приготовиться к такому изгнанию, и скованными гнали на невольничий рынок, где нам предстояло быть проданными с торгов тому, кто предложит наивысшую цену. Следует ли поэтому удивляться, что мы двигались, не проявляя особой поспешности? Если бы мы покидали Окленд по собственной воле, уходя оттуда в поисках счастья, то и тогда нам нелегко было бы порвать узы, связывавшие нас с этим домом. Каково же должно было быть нате горе, когда приходилось оставить Окленд при таких тяжелых обстоятельствах? Но ни слезы мужчин, ни вопли женщин, ни крики несчастных, насмерть испуганных детей не могли нам помочь. Наши стражи щелкали бичами и смеялись над нашим отчаянием. Наш печальный поезд медленно продвигался вперед, и многие из нас взглядом, полным тоски, прощались с давно знакомыми местами. Мы молчали, и наши печальные и мрачные размышления нарушали только проклятия, окрики и грубый хохот погонщиков этого людского стада. Ночевали мы у дороги. Погонщики по очереди то спали, то несли охрану. На следующий день мы добрались до места, где. должна была происходить продажа. Аукцион начался в назначенный час. Народу было немного, и покупатели не проявляли особого пыла. Среди присутствующих было много соседей нашего умершего хозяина. Один из них вслух заметил, что мы, в общем, здоровенный народ, но он лично ни за что не купил бы раба с плантации Торнтона. Майор-де совершенно испортил их своим баловством: достаточно одного такого парня, чтобы посеять смуту и недовольство в целом округе. Эта речь, вызвавшая громкое одобрение присутствующих, произвела то самое действие, на которое и рассчитывал оратор. Аукционист добросовестно выполнял свои обязанности. Не щадя красноречия, он восхвалял наше прекрасное сложение, отличное здоровье и несомненную работоспособность. - Что же касается чрезмерно снисходительного отношения, к которому они приучены, - сказал он в заключение, - то подобающая дисциплина и добрая ременная плетка быстро приучат их к должному повиновению. Так вот, принимая во внимание, как обращается со своими невольниками только что выступавший оратор, - именно ему и следовало бы приобрести рабов майора. Эта выходка аукциониста вызвала всеобщее веселье. Но оживления в торги она не внесла. Все мы пошли по весьма умеренным ценам. Большинство юношей, детей и женщин было приобретено специально приехавшим работорговцем. С большим трудом удалось сбыть стариков. Кормилица майора Торнтона, которая при его жизни правила всем домашним хозяйством и была в Окленде важной персоной, пошла за двадцать долларов. Ее приобрел какой-то старый негодяй, пользовавшийся печальной славой за свое бесчеловечное отношение к рабам. Когда молоток аукциониста в последний рае опустился на стол, старик многозначительно усмехнулся. - Надеюсь, - сказал он, - что эта старуха еще в состоянии держать мотыгу. Свои двадцать долларов я из нее выколочу - одно лето она во всяком случае еще проработает. Несчастная женщина с минуты смерти своего хозяина ни разу даже головы не подняла. Но чувство обиды за то, что ее так дешево оценили, заставило бедняжку забыть свое горе, забыть даже и о тяжкой участи, которая ей предстояла. Повернувшись к своему новому господину, она крикнула ему, что у нее еще достаточно сил и бодрости, и стала уверять его, что из всех покупателей именно он сделал самое выгодное приобретение. Старик беззвучно рассмеялся. Легко было на его лице прочесть все, что он думал, и угадать, что он решил поймать несчастную старуху на слове. Несколько человек, наиболее слабых и дряхлых, не могло быть продано за отсутствием покупателей. Они не стоили даже назначенной цены, и никто не надбавил ни цента. Не знаю, какая их постигла судьба. Торговец, купивший большую часть детей, отказался от участия в торгах на матерей, которые по возрасту своему уже не были способны рожать. Расставание этих несчастных с детьми сопровождалось душераздирающими сценами. Бедные крошки, только накануне покинувшие места, где они родились и росли, а сейчас отрываемые от матерей, которые выносили их и выкормили, с жалобным криком протягивали ручонки, - мучительная картина детского горя. Матери тоже плакали, но горе их проявлялось менее шумно. Была среди них пожилая женщина, как она говорила, мать пятнадцати детей. При ней оставалась только девочка лет десяти-двенадцати. Все другие были давно распроданы, рассеяны по всей стране, и матери ничего не было известно о них. И вот сейчас ей предстояло расстаться с последним, самым младшим ребенком. Девочка с выражением безмерного ужаса цеплялась за платье метери. От ее криков должно было, казалось, содрогнуться даже самое ожесточенное сердце. Новый хозяин схватил ее, хлестнул плеткой и приказал "прекратить этот гнусный рев". Работорговец - даже и тогда, когда старается приобрести внешность "джентльмена", - всегда остается варваром, независимо от того, на побережье ли Гвинеи или в "старых владениях" он занимается своим ремеслом. Покончив со своими покупками, наш новый хозяин поспешил двинуться со своим гуртом в путь. Он являлся агентом крупной фирмы по торговле рабами. Главный "склад" фирмы помещался в Вашингтоне, в том самом городе, где заседало федеральное правительство, - в столице Соединенных Штатов. Туда-то он и собирался препроводить нас. Общее количество закупленных им "голов" составляло около сорока человек - мужчины, женщины и дети, всех примерно поровну. Нас скрепили попарно, надев железные ошейники, от которых спускались такие же цепи, в свою очередь спаянные с общей тяжелой железной цепью, связывавшей вместе всю нашу колонну. Кроме того, рука каждого из нас с помощью особых наручников была прикреплена к руке соседа, и эти наручники, в свою очередь, соединялись еще общей цепью. В обычных условиях, вероятно, удовлетворились бы ошейниками и прикрепленными к ним цепочками, но наш новый хозяин столько наслышался от собравшихся на торги соседей майора Торнтона о том, что мы "опасные негодяи", что счел лучшим принять все "разумные меры" предосторожности. Цепь качнулась, и мы двинулись в путь. Хозяева, которым помогали нанятые на этот случай надсмотрщики, ехали верхом по бокам колонны, вооруженные, как и подобает, длинными бичами. Это было тяжелое и очень печальное путешествие. У нас не было особого желания торопиться… Несчастные дети изнемогали под тяжестью цепей и падали от усталости: они не привыкли к дальним переходам. Все мы ослабели от недостатка пищи; наш новый хозяин был человек расчетливый и старался сократить путевые издержки. Я не стану утруждать читателя описанием однообразного и мучительного путешествия. Скажу только, что после нескольких дней ходьбы мы переправились через величественную и широкую реку Потомак и ночью достигли федеральной столицы, или, вернее, того места, где ей предстояло быть выстроенной. В те годы, о которых я рассказываю, Вашингтон был большой деревней, дома которой были разбросаны, по обширному участку и нередко отделялись друг от друга пустынными полянами, поросшими бурьяном; и все же в нем можно было предугадать величие и богатство будущего центра федерации. Не достроенный еще Капитолий белел в свете луны и обещал стать тем великолепным зданием, каким стал впоследствии. В окнах виднелся свет - возможно, что там заседал конгресс. Вид этого здания произвел на меня сильное впечатление. "Здесь, - подумал я, - мудрость великого народа, собранная воедино, посвящает свои силы созданию законов, которые должны обеспечить благополучие всего населения страны, - законов, справедливых и равных для всех, достойных свободного народа и великой демократии…" В ту самую минуту, когда я мысленно произносил эти слова, железный обруч, охватывавший мою шею, коснулся места, где кожа была повреждена трением ошейника. Боль, причиненная этим прикосновением, резкое движение, которое я невольно сделал, и последовавший за ним звон цепей напомнили мне, что "справедливые и равные для всех законы свободного народа и великой демократии" не могли спасти миллионы [[18] Число рабов в Соединенных Штатах Америки ко времени первого английского издания этой книги уже равнялось трем с половиной миллионам человек. Нелишним будет отметить, что федеральное правительство, согласно конституции, лишено права вмешиваться в вопросы о рабовладении в отдельных штатах. Законодательная власть отдельных штатов одна лишь, в границах своего штата, является судьей в этих вопросах. (Примеч. автора.)] людей от ужасов угнетения и рабства. Щелканье бичей наших надсмотрщиков заставило нас с особой остротой почувствовать, что даже у стен этого храма свободы, нет! - под самыми сводами этого храма не нашлось никого, кто осмелился бы осудить или потребовать отмены самой бесчеловечной, позорной и гнусной тирании! Что же это за свобода, священный храм которой служит невольничьим рынком?! Что же это за свобода, если она в самом здании высшего законодательного собрания страны терпит дерзкие выходки представителей рабовладельческой аристократии?! Мы проследовали вверх по улице, тянувшейся вдоль Капитолия, и добрались до "склада" фирмы "Братья Сэведж и К°". Вот эти-то господа и были нашими новыми хозяевами. Площадка в пол-акра была окружена забором высотой в двенадцать футов, щедро утыканным вверху железными остриями и осколками стекла. Посредине площадки виднелось невысокое кирпичное строение с маленькими окнами, прикрытыми решеткой. Массивная дверь была снабжена крепкими замками и засовами. Таков был торговый дом "Братья Сэведж и К°". Здесь, под самыми стенами Капитолия, помещался их главный "склад", сюда сгоняли рабов, которых компания скупала во всех концах страны. А когда собиралось достаточное количество рабов, их переправляли партиями или грузили на суда и сплавляли на Юг. Фирма "Братья Сэведж и К°" имела, разумеется, возможность, на равных правах с другими работорговцами, пользоваться местной городской тюрьмой. Но, принимая во внимание широкий размах их торговых операций, городская тюрьма была слишком мала, - и они выстроили собственную тюрьму, поставленную под начало настоящего опытного тюремщика и ничем особенно не отличавшуюся от той, куда полагается сажать преступников. Рабам разрешалось днем прогуливаться по двору, но с наступлением сумерек их всех, без разбора, загоняли в тюремное помещение. Здесь ощущался острый недостаток воздуха и места: людей сюда сгоняли сотнями. Все время, что нам пришлось пробыть там, мы буквально задыхались от духоты и зловония. По утрам я выходил во двор с тяжелой головной болью, дрожа от лихорадки. Штаты Мериленд и Виргиния гордятся тем, что первыми потребовали прекращения торговли неграми в Африке и вывоза их оттуда. Эти штаты и в самом деле были, повидимому, сторонниками этой меры. Но у них были на это свои весьма веские основания. То самое постановление конгресса, которое дало им впоследствии основание всюду ссылаться на свою "гуманность", одновременно закрепило за ними монополию на всю внутриамериканскую торговлю рабами. Эта торговля сейчас с успехом конкурирует с пользующейся столь дурной славой и преследуемой законом торговлей на африканском побережье. Торговлю рабами с Африкой господа виргинцы называют "пиратством", зато своя, внутренняя торговля рабами процветает в самом сердце страны, где она считается вполне законной и почтенной коммерческой деятельностью. Колумбийский округ, в котором расположен и город Вашингтон, находится между Виргинией и Мерилендом. В силу своего удачного географического положения, а также в силу разных других причин он постепенно стал центром торговли живым товаром. Честь эту, однако, ему приходится делить с Ричмондом и Балтиморой, главными городами Виргинии и Мериленда. Земли в обоих этих штатах разорены и совершенно истощены нелепой и устарелой земледельческой системой, применяющейся всюду владельцами чрезмерно обширных плантаций, пользующимися рабским трудом. Продукты с этих плантаций те же, что и продукты, продаваемые землевладельцами из свободных штатов на Севере и Западе, и опасность конкуренции и полного вытеснения продуктов южан продуктами, добытыми свободным трудом, растет с каждым днем. Многим из виргинских плантаторов не удается уравновесить свой бюджет иначе, как прибегая ежегодно к продаже одного или двух негров. С "юмором", достойным рабовладельцев, это называется "съесть негра". Значительное число землевладельцев уже не надеется на выручку за свои урожаи. Они стараются, правда, хоть отчасти покрыть текущие расходы за счет доходов с плантаций, но сколько-нибудь значительную прибыль они ожидают только от "разведения" рабов для продажи их на южных рынках. На южные рынки поэтому всегда "выводится" достаточное количество виргинских рабов, так же как лошадей и мулов из Кентукки. Но в Америке, так же как и в Африке, торговля невольниками влечет за собой серьезное бедствие - опустошение и вымирание. Целые округа в Нижней Виргинии постепенно превращаются в пустыню, и такая же угроза нависает над первыми поселениями англо-американцев, которые постепенно возвращаются к своему первоначальному состоянию. Некогда пышные поля теперь покрыты густой и почти непроходимой порослью, которой быстро завладевают лоси и другие животные - первые обитатели этих мест. ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ Нас загнали во двор тюрьмы, и за нами захлопнулись тяжелые ворота, обитые крупными железными гвоздями. Тогда только принялись отпирать огромные замки на дверях самой тюрьмы. Когда дверь распахнулась, нас без всяких церемоний втолкнули внутрь помещения. Бледный луч луны скользнул сквозь узкую решетку на окнах, но прошло некоторое время, прежде чем мне удалось хоть что-нибудь различить. Когда мои глаза немного привыкли к темноте, я увидел, что меня со всех сторон окружают люди. Их было не менее сотни. Мужчины и женщины, большей частью в возрасте от восемнадцати до двадцати пяти лет, в невообразимой тесноте валялись на голом полу. При нашем появлении кое-кто поднялся. Нас окружили и засыпали вопросами о том, кто мы и откуда. Казалось, эти люди готовы были радоваться всему, что нарушало однообразие их жизни в заключении. Но мы были так измучены и истощены, что нам было не до разговоров. Мы повалились на пол, и несмотря на гниль и миазмы, насыщавшие окружавшую атмосферу, не замедлили уснуть мертвым сном. Сон - лучшее утешение несчастных, и у него есть то преимущество, что он охотнее смыкает вежды угнетенных, чем угнетателей. Вряд ли кто-нибудь из совладельцев торгового дома "Братья Сэведж и К°" спал в эту ночь таким глубоким и спокойным сном, каким спала наименее умиротворенная из его новых жертв. Настало утро, дверь тюрьмы распахнулась, и нам было разрешено бродить взад и вперед по двору, окружавшему наше новое жилище. Нам роздали скудные порции маисовых лепешек - это был завтрак, которым считали возможным накормить нас хозяева, столь же жадные, сколь и богатые. Закусив, я уселся на землю, внимательно приглядываясь к окружающему. Заключенные собирались небольшими группами - по двое или по трое, иногда и больше. Мужчин было больше, чем женщин, хотя после нашего прибытия эта часть печального сборища значительно увеличилась. Вновь прибывшие явно пользовались успехом, и на них со всех сторон сыпались предложения вступить во временную связь, которая продлится столько времени, сколько суждено пробыть вместе в этой тюрьме. Большинство женщин, которых мы здесь застали, уже успело заключить такого рода брачные союзы. Все эти легкие увлечения и ухаживания были в полном разгаре, когда вдруг один из присутствующих, молодой долговязый парень с очень забавной физиономией, притащил откуда-то скрипку и после краткого вступления заиграл что-то веселое. Его мгновенно окружила плотная толпа заключенных, которые тут же, разбившись на пары, пустились плясать. Музыкант, все больше увлекаясь, с каждой минутой ускорял темп, а танцоры с хохотом и криком, словно охваченные самым бурным весельем, напрягали все усилия, чтобы следовать его бешеному темпу. Так и всегда люди, у которых иссякает естественный источник радости, стараются обмануть самих себя, прибегая к искусственному возбуждению. В громадном большинстве случаев - увы! - мы поем и пляшем не потому, что нам так уж весело, а потому, что пытаемся вызвать в себе веселость. Такая внешняя веселость редко является проявлением настоящей радости. Гораздо чаще она служит лишь прикрытием, за которым таятся усталость и боль, мучительный трепет истерзанного сердца. Не все присутствующие, однако, присоединились к танцующим. День был воскресный, а часть рабов считала грехом плясать не только в воскресенье, но даже и в будни. Более серьезные люди столпились в противоположном углу двора. Все внимание здесь сосредоточилось на молодом негре со спокойным и благообразным лицом. Взобравшись на опрокинутую вверх дном кадку, он вытащил из кармана книжечку псалмов и запел. Голос у него был мягкий, и пение звучало довольно приятно. Кое-кто из собравшихся стал подтягивать, и исполняемый хором псалом почти заглушил пиликанье скрипки, хохот и взвизгиванье танцующих. Я заметил, что некоторые из танцующих бросают задумчивые взгляды в сторону поющих. Пение еще не замолкло, а уже большинство женщин, выйдя из круга танцующих, примкнуло к толпе, окружавшей проповедника. Допев псалом, молодой негр принялся громко молиться. Он складывал руки и воздымал их к небу. Слова молитвы он произносил с таким жаром и проникновенностью, что ему мор бы позавидовать настоящий священник, обращающийся к своим прихожанам с обитой бархатом церковной кафедры. Слезы текли по щекам многих из слушателей. Вздохи и стенания минутами заглушали голос проповедника. Возможно, что все эти проявления чувств были не вполне искренни. Немало подобных сцен приходится наблюдать в англиканской церкви, и все же здесь эти вздохи и стоны казались проявлением более искреннего чувства - невольной данью красноречию и пылу оратора. За молитвами последовала проповедь. Она была построена на тексте, взятом из притчи об Иове. Все сводилось к давно известному всем нам призыву - к терпению. Однако, как и все невежественные и неграмотные ораторы, проповедник вскоре потерял нить и стал перескакивать с предмета на предмет, не умея связать их друг с другом. Время от времени все же проскальзывала разумная мысль, но она тут же тонула в целом море нелепостей. Это была какая-то пестрая мешанина из библейских текстов и самых неожиданных собственных умозаключений, но все это произносилось с таким пафосом и жаром, что должно было произвести сильное впечатление на слушателей. В самый короткий срок он довел их до состояния такого возбуждения, которое далеко превосходило возбуждение группы танцующих на противоположной стороне двора. Число последних таяло с каждой минутой, пока, в конце концов, даже и сам музыкант, отложив в сторону скрипку, вместе с последними своими сторонниками не примкнул к рядам поклонников артиста, который так далеко превзошел его в искусстве покорять аудиторию. Проповедник продолжал говорить, и слова его все чаще прерывались возгласами: "Господи помилуй!" и "Аминь!", становившимися все более пронзительными и громкими. Многие из присутствующих в страшном возбуждении - настоящем или, в большой мере, наигранном - бросались плашмя на землю, испуская дикие крики и вой, словно в них вселился дьявол. Так заразительно было это массовое безумие, этот дикий бред, что даже и я, простой зритель, с трудом удержался, чтобы не поддаться ему и не начать вопить, как остальные. Общее возбуждение дошло до высшей точки, и оратор уже почти обессилел от горячечной жестикуляции, когда вдруг, с неимоверной силой топнув ногой, он провалился в бочку, дно которой пробил этим ударом. Пытаясь выбраться, он налег на край и, опрокинув бочку, во весь рост растянулся на земле в самой гуще своих слушателей. Это печальное происшествие вызвало внезапный поворот в настроении собравшихся. Крики и стоны сменились раскатами неудержимого хохота, и вместо благоговейного ужаса верную паству охватило неудержимое веселье. Выбравшись из толпы, скрипач схватил свой инструмент и заиграл что-то очень веселое. Я не припомню сейчас в точности названия этой песенки, но помню, что в музыке звучала явная насмешка над судьбой злополучного конкурента. Все с новым пылом закружились в танце, в то время как проповедник, сопровождаемый немногими оставшимися ему верными сынами церкви, постарался возможно скорее исчезнуть. Пляшущие шумели все громче, и музыкант не выпускал скрипки из рук до тех пор, пока танцующие окончательно не обессилели и уже не были в состоянии шевельнуться. Люди, родившиеся и выросшие в рабстве, больше походят на детей, чем на взрослых. Их развитию ставятся искусственные препятствия. В интересах хозяина держать их в состоянии отупения. Тирания враждебна всякому умственному и духовному росту: ведь темнота и невежество порабощенных - лучший оплот власти угнетателей. Я познакомился со многими из заключенных. Мы рассказывали друг другу о пережитых невзгодах. Кое-кто находился здесь уже в течение двух недель, некоторые - еще больший срок. Я заметил, что большинству из них это заключение представлялось подобием праздника. Им нечего было делать, и эта временная праздность казалась им верхом человеческого благополучия. Тот факт, что они находились в заключении, не смущал их: ведь они имели право прогуливаться по двору и черпали в этом утешение. Да и в самом деле, разве много тяжелее быть запертым среди четырех каменных стен, чем, находясь на плантации, быть лишенным права сделать хоть один шаг за пределы ее. Над ними не было надсмотрщика, ежеминутно угрожавшего наказанием. Они могли вволю спать и плясать. Нехватало только возможности время от времени хлебнуть виски, да и то они его изредка раздобывали. Заключенные старались заглушить в себе всякие воспоминания о прошлом, всякие опасения за будущее и, откинув все заботы, всласть наслаждаться настоящим. ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ По прошествии десяти или двенадцати дней со времени моего прибытия на вашингтонский склад "Братья Сэведж и К°" отобрали из находившегося в их распоряжении живого товара подходящую партию для отправки на невольничий рынок в Чарльстон. В числе отобранных пятидесяти человек оказался и я. Нас погрузили на корабль, направлявшийся в этот порт. Капитана звали Джонатан Осборн; он был бостонским гражданином, и корабль его "Две Сэлли" принадлежал уважаемому и богатому коммерсанту, также гражданину Бостона. Граждане северных штатов Америки произносят очень красивые речи по поводу рабства и горячо осуждают жестокости, творимые рабовладельцами. Тем не менее, пока существовала дозволенная торговля невольниками, которых вывозили из Африки, северные негоцианты охотно занимались ею; и эти же самые негоцианты, нисколько не колеблясь, предоставляют свои суда для внутриамериканской торговли живым товаром. А ведь эта торговля ничуть не менее возмутительная и подлая, чем вывоз и продажа африканских рабов… Государственные мужи в северных штатах допускают существование рабства даже и там, где никакие статьи конституции не препятствуют его отмене. Юристы и суды северных штатов в точности и со всей строгостью выполняют "конституционное" обязательство возвращать южным хозяевам несчастных, которые, спасаясь от их жестокости, устремляются в "свободные штаты" в тщетной надежде найти здесь защиту и помощь. Граждане северных штатов спокойно взирают на то, что южные рабовладельцы грубо попирают все конституционные законы и предписания, держат в заключении, подвергают пыткам и казнят без суда и следствия даже и самих попавших к ним в руки граждан северных штатов, если им кажется, что эти меры в какой-либо степени могут способствовать поддержанию их права на угнетение и безудержную эксплоатацию себе подобных. Смею ли я сказать?… Но ведь трудно оспаривать, что немало северных аристократов в своей беспредельной ненависти к демократии, делая вид, что возмущаются происходящим на Юге, на самом деле завидуют положению своих южных собратьев. А между тем северные штаты Америки имеют дерзость громко утверждать, что на них не лежит позорного пятна рабства. Это лживое утверждение: кровь рабов обагряет их руки и капает с их одежды! Нас вывели из тюрьмы и прежде всего надели нам наручники - это неотъемлемая эмблема рабства. Затем нас отвели на набережную и погрузили в трюм корабля. Теснота была такая, что мы с трудом могли шевельнуться или хотя бы присесть. Не успели мы разместиться, как корабль снялся с якоря и поплыл вниз по течению. Раза два в день нам разрешали подняться на палубу и минуту или две подышать свежим воздухом. Сразу же затем нас снова сгоняли вниз, в трюм. Помощник капитана был славный молодой человек, стремившийся, казалось, облегчить наши страдания, поскольку это зависело от него. Но капитан был подлый деспот, как бы созданный для того дела, которым он занимался. Мы находились в пути уже дня два и приближались к бухте, когда я заболел - у меня началась лихорадка. Солнце закатилось, люки были закрыты, и в тесном трюме, полузаваленном ящиками и бочками, было нестерпимо душно и жарко. Я принялся стучать в потолок, умоляя дать хоть глоток воды и возможность дохнуть воздухом. На палубе в это время нес дежурство помощник капитана. Он спустился узнать, что случилось, и приказал открыть люки и вынести меня на палубу. Я с жадностью накинулся на поданную мне воду. Вода была теплая и солоноватая, но мне она показалась чудеснейшим напитком. Я выпил все до последней капли и стал просить дать еще воды. Но помощник капитана, опасаясь, очевидно, что это может мне повредить, отказал в моей просьбе. Я нуждался в свежем воздухе не менее, чем в питье. Помощник капитана дал мне надышаться вволю. Всеми порами я впитывал вечернюю прохладу. Внезапно на палубе появился капитан. Увидев, что люки раскрыты, а я лежу на палубе, он, сжав кулаки, с лицом, искаженным яростью, бросился к своему помощнику. - Как вы осмелились, сэр, - заорал он, - вопреки моему приказу, оставить люки открытыми? Помощник пытался оправдаться, ссылаясь на то, что я внезапно заболел и просил о помощи. Не слушая его, капитан ринулся ко мне и одним ударом ноги швырнул меня головой вниз в отверстие трюма, куда я свалился прямо на головы лежавших там моих товарищей по несчастью. Не поинтересовавшись даже узнать, не сломал ли я себе шею, он приказал закрыть люки. По счастию, я не очень разбился, хотя чуть было не раскроил себе череп о балку, поддерживавшую палубу. Все же выпитая вода и свежий воздух, которым я успел подышать, успокоили жар, и мне стало немного легче. На следующий день, миновав Чизапикский залив, мы вышли в Атлантический океан. Корабль взял курс на юго-восток и ускорил ход. Внезапно налетел шквал. Разыгрался шторм. Корабль бросало из стороны в сторону. Страшные толчки особенно тяжело отзывались на несчастных пленниках, запертых в темном трюме. При каждом раскате грома нам казалось, что судно вот-вот развалится на части. Шторм усиливался. Шум и суматоха, царившие на палубе, стон снастей, крики матросов, скрип рангоута и треск разрывающихся парусов - все это еще усиливало охвативший нас ужас. Вскоре мы заметили, что трюм заливает водой. Сигнал тревоги возвестил, что корабль получил пробоину. Наконец раскрыли люки и нас вызвали на палубу. С нас сняли наручники и заставили выкачивать воду. Я не мог понять, был ли то вечер или утро… Шторм свирепствовал уже давно, а с тех пор как поднялась буря, нас не выпускали на палубу. Знаю только, что было не совсем темно. Над океаном разливался какой-то странный и пугающий свет, достаточный для того, чтобы мы могли отдать себе ясное представление о грозившей нам опасности. Этот свет был страшнее мрака. Где-то в отдалении вздымались огромные черные волны с голубоватыми пенистыми гребнями. Словно поднявшиеся из бездны чудовища, они готовы были обрушиться на корабль. Мы видели их теперь воочию, но это было не менее страшно. Мы то погружались в бездонные пропасти между целыми горами воды, готовой захлеснуть нас, то взлетали на гребень волны, откуда открывался вид на окружавшую нас со всех сторон ревущую и бушующую водную стихию. Для тех, кто до этого дня не видел моря, это было страшное зрелище. С ужасом вглядываясь тогда в беспредельное водное пространство, я и не подозревал, что впоследствии эта водная стихия станет моим самым верным и надежным другом. Нам грозила неминуемая гибель. Фок-мачта, сломанная, валялась на палубе. Корабль накренился вправо, несмотря на то, что взяты были все рифы. Мне в те дни не были еще знакомы морские термины. Лишь впоследствии я освоился с ними, и они стали мне родными. Но вся эта сцена так ярко запечатлелась в моей памяти, что и сейчас еще стоит перед моими глазами. Несмотря на все наши старания, трюм продолжал наполняться водой. Капитан понял, что избежать гибели не удастся. Решив, что необходимо покинуть корабль, он приступил к приготовлениям. Он и его помощники вооружились саблями и пистолетами. Кое-кому из матросов сунули в руки кортики. Волной сорвало и снесло за борт баркас, но матросам удалось захватить шлюпку и спустить ее на воду с подветренной стороны. Почти весь экипаж уже успел спуститься в шлюпку, а мы еще стояли растерянные, не отдавая себе ясного отчета в происходящем. Вдруг мы поняли, что нас собираются покинуть. Словно обезумев, бросились мы к шлюпке, требуя, чтобы нас взяли на борт. Но там предвидели, что мы сделаем такую попытку, и заранее подготовились к отпору. Нас встретили выстрелами из пистолетов, и многие были тяжело ранены: одни - пулями, другие - ударами ножей, которыми отбивались матросы. В то же время они кричали нам, чтобы мы немного подождали, - нас возьмут в шлюпку, как только все будет приведено в порядок. На мгновение мы замерли, не зная, как поступить. Матросы воспользовались этой минутой и успели спуститься в шлюпку. - Отваливай! - крикнул капитан. Матросы налегли на весла, и шлюпка отошла, раньше чем мы успели прийти в себя. Вопль отчаяния вырвался из наших грудей, мы поняли, что нас покинули. Трое или четверо несчастных бросились в воду, надеясь догнать шлюпку. Всех почти тут же захлеснули волны, и они скрылись в пучине. Один только, человек гигантского сложения, с энергией отчаяния борясь с неминуемой смертью, поднимался над волнами, уносившими его вдаль. На мгновение он поровнялся с кормой шлюпки и, протянув руку, ухватился за руль. Капитан, стоявший у руля, выхватил пистолет и выстрелил ему в голову. Страшный крик на минуту заглушил голос бури. Все это длилось лишь короткое мгновение - смельчак погрузился в воду и больше не появлялся. Трудно даже представить себе, какой ужас и какая растерянность царили на покинутом корабле. Женщины то дико кричали, то шептали слова молитвы. Они совершенно обезумели от отчаяния. Несколько человек, смертельно раненных, истекая кровью, остались лежать на палубе. Казалось, смерть, мчавшаяся на крыльях бури, требовала жертв. Корабль продолжал двигаться по воле ветра, его то и дело обдавало тучей пены и брызг, а время от времени захлестывала волна, заливавшая палубу и нас всех соленой водой. Мне стало ясно: если мы не возьмемся за насосы, бриг вместе со всеми нами неизбежно пойдет ко дну. Собрав вокруг себя тех из моих товарищей по несчастью, которые, казалось, сохранили хоть какой-то остаток самообладания, я постарался разъяснить им положение. Но все так обезумели от страха, что не могли или не желали ничего понимать. Наконец я прибегнул к последнему средству - кинувшись к насосам, я громко закричал: - К насосам, друзья! К насосам! Иначе мы погибли! Это были слова, которыми капитан и его помощники до своего бегства все время подбадривали и подгоняли нас. Несчастные, приученные к повиновению, невольно подчинились этой команде. Присоединившись ко мне, они схватились за насосы и принялись откачивать воду. Я не был уверен, что это спасет нас, но мне, казалось, что даже и попытка что-то сделать заставит несчастных хоть на время забыть о грозившей им смерти. Мы продолжали выкачивать воду, пока насосы не вышли из строя. Но шторм за это время успел стихнуть, и судно, вопреки всем опасениям, продолжало держаться на поверхности. Постепенно становилось светлее. Покрывавший небо густой темный покров туч медленно поплыл по небу, разрываясь и оставляя светлые промежутки. Минутами сквозь тучи поблескивало солнце. Мы долго спорили, стараясь понять, восходит ли оно или заходит, и наконец пришли к заключению, что сейчас утро и с восхода солнца прошло часа четыре или пять. Женщины, еле придя в себя от пережитого страха, бросились к раненым: им перевязали раны и перенесли на шканцы. Один несчастный был ранен тяжелее других. Пуля пробила ему грудь. Жена подхватила его, когда он был ранен, вынесла из свалки, и с этой минуты, словно совершенно забыв об ужасах нашего положения, все силы и внимание сосредоточила только на том, чтобы облегчить его мучения. Уложив его голову к себе на колени, она поддерживала мужа, стараясь уменьшить страдания, которые причиняла ему все еще сильная качка. Но все старания и любовь бедной женщины не могли уже помочь несчастному, и он умер у нее на руках. Когда она поняла, что муж мертв, долго сдерживаемое горе прорвалось со всей своей необузданной силой. Другие женщины окружили ее, стараясь хоть как-нибудь утешить. Но ничто не могло ее успокоить… Кое-кто рискнул спуститься вниз и проверить, что сталось с припасами, хранившимися в кладовой. Все оказалось более или менее попорченным морской водой. Однако удалось извлечь несколько ящиков с сухарями, которые не очень пострадали. Мы наелись ими досыта. Только что мы успели покончить с едой, как вдали показался какой-то корабль. Когда он несколько приблизился, мы стали махать обрывками паруса и громко кричать, взывая о помощи. Подойдя к нам ближе, корабль приостановился и спустил шлюпку. Когда экипаж ее поднялся к нам на борт, он был поражен картиной разрушения, представившейся его глазам. Выступив вперед, я объяснил офицеру положение: я сообщил, что мы - рабы, которых везли из Вашингтона на продажу в Чарльстон, что шхуна и груз были покинуты экипажем. Я рассказал также, что нам, вопреки ожиданиям, удалось удержать корабль на поверхности, но что насосы вышли из строя и трюм снова начал заполняться водой. Офицер с неизвестного судна отправился к себе на корабль и вскоре вернулся. Вместе с ним прибыли капитан и корабельный плотник. Посоветовавшись, они решили разместить на нашей шхуне часть своего экипажа и плыть по направлению к Норфольку - ближайшему порту, куда они держали путь. Плотник взялся заделать пробоины и починить насосы. Из находившегося на нашем судне дерева матросы кое-как вырубили временную мачту, отдали рифы на гротмарсе, и наш бриг медленно двинулся вперед, подгоняемый попутным ветром. Корабль, подавший нам помощь, носил название "Аретуза" и причислен был к порту Нью-Йорк. Управлял им капитан Джон Паркер. Чтобы иметь возможность в случае необходимости оказать нам помощь, он убавил паруса и замедлил ход. Еще до наступления темноты вдали показалась земля, и мы приняли на борт лоцмана. Утром мы вошли в гавань Норфольк. Не успел корабль пристать к берегу, как нас поспешно выгрузили и заключили в городскую тюрьму. ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ Мы пробыли в тюрьме три недели. Никто за это время не счел нужным сообщить нам, почему нас здесь держат и что собираются делать с нами дальше. Наконец мы узнали, что капитан Паркер и его экипаж требовали предоставления им права собственности на наш корабль и его груз в качестве "приза" за труды по спасению корабля. Суд постановил, чтобы "спорная собственность" была продана с аукциона, и выручка разделена между владельцами и спасителями. Для нас все это было китайской грамотой. Я и представления не имел, что означает "приз", "возмещение" и тому подобное. Не думаю, чтобы и остальные понимали здесь больше моего. Никто, разумеется, не потрудился дать нам какие-либо объяснения. С нас достаточно было знать, что мы будем проданы. А как и кому - какое дело могло быть до этого рабам? Так как меня уже дважды продавали с публичных торгов, это потеряло для меня всякую остроту. Мне надоело сидеть в тюрьме. Я знал, что буду продан, и раз этого нельзя избежать, то чем скорее это случится, тем лучше. Аукцион вполне походил на все аукционы, где продаются рабы. На этот раз была лишь одна особенность, достойная быть упомянутой: еще не оправившиеся раненые (жизнь двоих из четырех находилась в опасности) были поставлены на продажу наравне с остальными. - Товар попорченный, - заявил аукционист. - Придется спустить его по дешевке. Всех четырех пустили в продажу одновременно, как одну "партию". - Точь в точь, как партия поломанных сковородок! - весело заметил один из зрителей. - Но я лично не любитель торговать ломаными сковородами, ранеными невольниками и больными лошадьми. Кто-то посоветовал случайно присутствовавшему на торгах врачу приобрести этот "поврежденный товар". - Если они умрут, - добавил мудрый советчик, - то для других они будут непригодны, а вы и трупы сумеете использовать. Немало других столь же тонких и блестящих острот сыпалось со всех сторон, и толпа покупателей встречала их одобрительным хохотом, не совсем, правда, гармонировавшим со стонами раненых и их искаженными от боли лицами. Раненых принесли к месту аукциона на носилках, и они являли собой довольно грустное зрелище страданий и горя. Шумное веселье дошло уже до высших пределов, когда внезапно оно было прервано появлением высокого джентльмена, вид и манеры которого значительно отличались от вида и манер большинства присутствовавших. Нахмурившись, он резко заметил, что, по его мнению, вовсе не смешно продавать людей, лежащих на смертном одре. Он сразу же назвал сумму, значительно превышавшую ту, которую называли до сих пор, и аукционист объявил, что "товар" остался за ним. Я лелеял надежду, что тот же покупатель приобретет и меня. Но, отдав все нужные распоряжения относительно переноски раненых, он удалился. Возможно, у меня и не было особых оснований сожалеть о том, что я не достался ему. Этот джентльмен, насколько и могу судить, сделал только то, что могли сделать и многие другие покупатели, поддавшись минутной вспышке гуманности. Эта вспышка была вызвана отвращением к грубому поведению присутствовавших, но вряд ли ей суждено было долго продержаться и заставить его относиться к своим рабам лучше, чем относились его соседи. Каждый человек может быть подвержен таким неожиданным вспышкам добросердечия и гуманности, но они отнюдь не способны служить гарантией против повседневногопренебрежения к чувствам и правам тех, кто лишен права сам защищаться и не находит защиты ни со стороны закона, ни со стороны общественного мнения. Я был куплен агентом мистера Джемса Карльтона, владельца плантации Карльтон-Холл, расположенной в одном из северных графств Северной Каролины, и меня, вместе с несколькими другими вновь приобретенными рабами, отправили на плантацию нашего нового хозяина. После пятидневного путешествия мы прибыли в Карльтон-Холл. Господский дом, как и большинство таких домов на американских плантациях, казался довольно невзрачным и не мог похвастать ни особой роскошью, ни комфортом. Недалеко от хозяйского дома помещался невольничий поселок - жалкие, полуразрушенные хижины, расположенные как попало и почти скрытые буйной порослью сорных трав. Вскоре после нашего прибытия нас провели к хозяину, который внимательно, по одному осмотрел нас и пожелал узнать, что каждый из нас умеет делать. Узнав, что я был приучен к работам по дому, и оставшись (как он сказал) доволен моей внешностью и манерами, он объявил, что назначает меня своим камердинером вместо прежнего своего лакея Джона. Джон, по его словам, стал таким неисправимым пьяницей, что пришлось отправить его на полевые работы. У меня были все основания быть довольным: рабам, занятым по дому, обычно живется лучше, чем полевым рабочим, их лучше кормят и одевают. Да и работа у них менее тяжелая. Им изредка перепадают кое-какие крохи с господского стола, а так как взоры хозяина и его гостей были бы неприятно поражены видом грязных лохмотьев, то домашних слуг принято одевать прилично, с целью поддержать честь дома и не повредить доброму имени хозяина. Тщеславие хозяев требует, чтобы дом был полон слуг. Работа поэтому не слишком обременительна - ее распределяют среди большого числа людей. Удовлетворительное питание, чистая одежда и не слишком тяжелая работа - все это вещи, которыми не приходится пренебрегать. Но не только это делает положение домашнего слуги более сносным, чем положение полевых рабочих. Люди, особенно женщины и дети, каковы бы они ни были, не могут постоянно соприкасаться с живым существом, будь то собака, кошка или даже раб, и не почувствовать к нему в конце концов какого-то подобия интереса. Случается, что таким путем слуга завоевывает некоторые симпатии, и к нему хоть в какой-то ничтожной мере начинают относиться как к члену семьи. Такие единичные случаи и служат поводом для некоторых людей, - с твердой решимостью опирающихся на такие исключения и не менее решительно закрывающих глаза на все остальные, подчас чудовищные, подробности жизни рабов, - восхвалять рабство и разглагольствовать об его "положительных" сторонах. И все же даже и это положение домашнего слуги, хотя значительно более терпимое, чем положение остальных рабов, бесконечно унизительно и тяжело. Встречаются изредка так называемые "добрые" хозяева и хозяйки. Но гораздо чаще хозяин оказывается капризным тираном, а хозяйка - вечно недовольной, придирчивой и сварливой женщиной. Несчастного слугу с утра до вечера осыпают резкими замечаниями и бранью, за которыми в любую минуту может последовать наказание плетью. Да и брань эта для человека, не потерявшего еще чувства достоинства, часто переживается мучительнее, чем сопровождающие ее удары плетью. И самое страшное - все это без малейшей надежды на улучшение… Хозяин и хозяйка, даже и не пытаясь сдерживаться, дают себе полную волю в проявлении своих настроений. Раб принадлежит им, и они вправе обращаться с ним так, как им заблагорассудится. Мистер Карльтон, разделяя большинство воззрений своих собратьев-плантаторов, отличался от многих из них в одном отношении: он был ревностным пресвитерианином [[19] Пресвитериане - последователи протестантского вероучения, возникшего в Великобритании; отвергают епископскую власть и признают исключительно пресвитера (священника) как служителя культа.] и вообще человеком религиозным. Что ответил бы он, если бы кто-нибудь решился сказать ему, что держать людей в рабстве - великий грех, оскорбляющий и религию и нравственность? Признал ли бы он истину, столь, казалось бы, неоспоримую? Боюсь, что нет. Весьма вероятно, что ответ его вполне совпал бы с тем, который могли бы дать другие плантаторы, не столь твердые в религии. В глубине души отдавая себе отчет в своей неправоте, но решив не признавать ее, он, вспылив, разразился бы горячей речью в защиту "священных прав собственности" - значительно более священных в глазах рабовладельца, чем свобода и справедливость. Он долго и возмущенно громил бы "дерзкое вмешательство в чужие дела" - предмет, будь добавлено в скобках, о котором особенно любят распространяться те, чьи "дела" не выдерживают слишком тщательной проверки. Мистер Карльтон, как я уже говорил, исповедовал примерно такие же взгляды и убеждения, как и большинство его соседей. Его характер поэтому, так же как его поведение и даже речи, был полон самых неожиданных противоречий. Он был пуританином и одновременно бреттером, другими словами, был склонен любое недоразумение или спор разрешить с помощью пистолета, - прием довольно обычный и практикуемый весьма широко в южных штатах Америки. При всей своей набожности мистер Карльтон так часто грозился "пристрелить на месте" любого не согласного с ним, как если бы был профессиональным убийцей. Ввиду того, что я имел честь прислуживать мистеру Карльтону за столом и счастье ежедневно выслушивать его речи, я вскоре разобрался в его характере, поскольку вообще можно было разобраться в характере, полном такого множества вопиющих противоречий. В доме неукоснительно соблюдался обычай общей молитвы. Молились утром и вечером. Мистер Карльтон молился усердно, долго, преклонив колени. Он в проникновенных выражениях с особой страстностью молил всевышнего всюду распространить святое евангелие. Усердно просил, раз все люди - дети единого бога, сделать так, чтобы все они как можно скорее приобщились к единой вере. При этом, однако, не только рабы, работавшие на плантации, не привлекались к участию в этой общей молитве, но даже и невольники, непосредственно обслуживавшие дом, не пользовались правом участвовать в этой молитве. Двери во время молитвы господ запирались изнутри. Простираясь ниц перед своим создателем, благочестивый мистер Карльтон ни на мгновение не забывал о неизмеримом своем превосходстве над слугами, которым не могло быть доступа в покои, где хозяин их беседовал с господом богом. Несмотря, однако, на все это, мистер Карльтон, видимо, горячо принимал к сердцу интересы религии и, казалось, готов был пожертвовать всем состоянием своим во имя ее. В той части графства, где он проживал, было мало лиц духовного звания, и преданность вере довольно часто вынуждала мистера Карльтона восполнять своими проповедями этот недостаток. Редкое воскресенье не выезжал он читать проповеди в соседних поселках. В районе миль в десять по радиусу от Карльтон-Холла было расположено до трех церквей. Это были жалкие, маленькие, полуразрушенные здания, скорее напоминавшие заброшенные сараи, чем храмы божий. Мистер Карльтон все эти церкви отремонтировал в большой мере на собственные средства и время от времени выступал со своими проповедями в каждой из них. Но он вовсе не считал, что только в церкви можно выступать с благочестивыми наставлениями. Летом он нередко устраивал молитвенные собрания под сенью какой-нибудь рощи или подле прозрачного ручья, а зимой - то у себя в доме, то у кого-нибудь из соседей. Обычно он мог быть уверенным, что слушателей соберется достаточно. Местность вокруг не была слишком густо заселена, и развлечений здесь было мало. Люди хватались за любой предлог, лишь бы собраться вместе, нисколько не беспокоясь - приглашают ли их на проповедь или на пирушку. Нельзя при этом не признать, что мистер Карльтон был недурной оратор, а страстность, которую он вкладывал в свои речи, способна была увлечь многочисленную аудиторию. Эта аудитория в большинстве своем состояла из рабов. Не желая допускать их к участию в молитвах, возносившихся в кругу его семьи, мистер Карльтон не возражал против их присутствия на открытых выступлениях, так как своей массой они значительно увеличивали число слушателей и придавали этим религиозным собраниям известную пышность. Случалось даже, что в конце проповеди он оказывал рабам честь, обращаясь лично к ним с несколькими словами, но при этом резко сказывалась перемена его тона. Обращение "дорогие братья", так часто звучавшее в начале его проповеди, сразу отбрасывалось. В тоне проповедника звучало снисходительное пренебрежение, и он сухо и коротко уведомлял тех из своих слушателей, которых "господь создал на то, чтобы стать слугами", что вечное спасение они могут обрести, только проявляя покорность, трудолюбие и терпение. С особой строгостью он предостерегал их от лжи и посягательства на чужую собственность - "грехи, которым вы особенно подвержены". И далее он многословно распространялся на тему о безумии и греховности помыслов тех из них, кто недоволен своим положением. Все эти поучения вызывали шумное одобрение присутствующих хозяев, которые считали их основанными на священном писании и как раз подходящими для наставления слуг на путь истинный. Слуги слушали с внешней покорностью, но сердца их не воспринимали этих речей. И нечего удивляться, если большинство рабов, "обращенных" мистером Карльтоном, были просто лицемеры и ханжи, которым религия служила лишь прикрытием для их проделок. В какой-то мере можно считать правильным замечание одного из соседей мистера Карльтона, который утверждал, что большинство рабов в этой части страны вовсе лишено каких-либо представлений о религии, а называющие себя верующими - еще хуже остальных. Да и как могло быть иначе, когда рабам под видом религии преподносили учение, согласно которому требовалось безоговорочное повиновение и бессловесная покорность одной части населения, поставленной на колени перед другой?… Горе тебе, христианство! Что пользы в твоей заботе о бедных, любви к угнетенным, в твоем учении о том, что все люди - братья? Змий умеет извлечь яд из чуждой злу природы голубя. Тиранам во все века и во всех странах удавалось использовать христианство как орудие при совершении своих преступлений, запугивать им свои жертвы и оправдывать им творимое над этими жертвами насилие. И никогда не оказывалось недостатка в продажных священнослужителях и лживых пророках, готовых поддерживать тиранов, рукоплескать и вторить им. Хотя истины, проповедуемые мистером Карльтоном, были далеко не по душе рабам, неискушенные сердца которых инстинктивно возмущались лицемерием этих "истин", все же они охотно приходили послушать его. Эти собрания вносили хоть какое-то разнообразие в их монотонную будничную жизнь, служили поводом для встреч с рабами других плантаций и давали возможность после проповеди повеселиться в своем кругу. Эта возможность развлечься была единственным благоприятным результатом выступлений моего благочестивого хозяина. Попадались, кстати сказать, кое-какие джентльмены, которые боялись всяких сборищ рабов, видя в них очаг недовольства и даже заговоров. Они резко осуждали эти митинги, с ханжеским лицемерием жалуясь на то, что подобные собрания якобы служат поводом ко всевозможным развлечениям, не соответствующим воскресному дню. Мистер Карльтон был президентом какого-то библейского общества и, как мы уже упоминали, пылал желанием способствовать возможно более широкому распространению священного писания. Тем не менее, как я вскоре узнал, ни на самой плантации, ни в ближайших ее окрестностях не было ни одного раба, умеющего читать. Мало того: мистер Карльтон был ярым противником обучения рабов грамоте. Каждому, постигшему суть рабовладельческой системы, существующей в Америке, станет ясно, что эта система не что иное, как один из самых гнусных видов эксплоатации и тирании, которые знает мир. Здесь открывается такая бездна подлости, о которой страшно даже помыслить. Мистер Карльтон был убежден, - и большинство его сограждан было убеждено в этом так же, как и он, - что в библии таится божественное знание, ведущее человека к вечному блаженству. Следуя этому убеждению, воодушевленные возвышенной идеей, они образовали ряд обществ (и мистер Карльтон был президентом одного из таких обществ), жертвовали значительные суммы во имя преуспевания этих обществ (и мистер Карльтон был одним из самых щедрых жертвователей), с тем, чтобы священное писание распространялось как можно шире и этот "верный нравственный путеводитель" стал достоянием каждой семьи. Но, проявляя такое рвение ради того, чтобы все люди стали обладателями этого неоценимого сокровища, они решительно отказывали в нем тем, кто по закону всецело был подчинен их опеке. Они отказывали в этом сокровище своим рабам, хотя господь бог, если воспользоваться их любимым выражением, назначил их быть "естественными защитниками" этих рабов. Таким образом, эти господа, по их собственному признанию, в полном сознании и понимании своих действий ставят своих рабов под угрозу "вечного пребывания в геенне огненной". Они сознательно подвергают этой чудовищной каре (в неизбежность которой твердо верят) своих рабов из страха, что, научившись читать, рабы узнают о своих правах и о средствах, которыми этих прав следует добиваться. Где и когда человечность попиралась с большим бесстыдством? В других странах тирания покушалась на земное счастье и благополучие людей. Но где и когда в истории упоминается о тиранах, которые решились бы открыто, во всеуслышание, признаться, что они предпочитают скорее подвергнуть свои жертвы ужасу вечных мук, чем дать им возможность приобрести хоть крохи знаний, грозящих поколебать захваченную тиранами власть? И поступают так люди, которые в других отношениях могут казаться добропорядочными и даже благодушными, люди, разглагольствующие о свободе, о нравственности, о религии, рассуждающие даже о справедливости и гуманности. Будь я склонен к суеверию, я подумал бы, что это не люди, а какое-то воплощение дьявола, зловредные духи, принявшие человеческий образ, чтобы втайне вернее и легче творить свое злое дело и разлагать человечество. Я подумал бы так, если б не знал, что жажда превосходства, власти и наживы способна подавить все чистое, что еще тлеет в душе человека, и толкнуть его на самые низменные и жестокие поступки. Если к этой низменной страсти присоединяется еще подлый страх, порождающий трусливую жестокость, то приходится ли удивляться, что человек становится существом, достойным ненависти и презрения! Маниака не принято считать ответственным за злодеяния, на которые толкает его болезненная страсть, - не принято даже и тогда, когда он сам повинен в своей болезни. ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ Я еще не много времени находился у мистера Карльтона, но одно уже было для меня ясно: его расположение можно было заслужить, только выражая восхищение его проповедями и неукоснительно присутствуя на всех молитвенных собраниях, на которые допускались рабы. Никому, может быть, в такой степени, как мне, не было чуждо лицемерие. Но хитрость - единственное оружие раба, и я давно научился тысячам уверток, к которым, презирая их, я все же бывал вынужден прибегать. Здесь, в Карльтон-Холле, к этим хитростям приходилось прибегать очень часто. Не скрою - я пустил в ход даже лесть и так быстро завоевал благоволение хозяина, что вскоре занял пост доверенного слуги. Пост весьма влиятельный, - я был теперь на плантации самым важным лицом после управляющего. Мои обязанности заключались в непосредственном обслуживании хозяина. Я сопровождал его верхом, когда он ехал на собрание, нес за ним его плащ и переплетенный в кожу том библии, заботился о его лошади: мистер Карльтон (я забыл об этом сказать) был знатоком лошадей и неохотно доверял своего коня неумелым и небрежным конюхам своих соседей. Хозяин мой вскоре узнал и о моих познаниях в области грамоты: я сам по неосторожности раскрыл эту тщательно скрывавшуюся мной тайну. Сначала он выказал некоторое неудовольствие, но, не имея возможности лишить меня этих знаний, решил использовать их. Ему приходилось много писать, и он стал пользоваться мной в качестве переписчика. Таким образом я стал чем-то вроде секретаря, и мне, когда хозяин бывал занят, поручалось выдавать пропуски. Это еще усилило мой авторитет среди остальных рабов, и вскоре ко мне стали обращаться во всех случаях, когда требовалось заступничество перед хозяином. Мистер Карльтон был по природе человек добрый и, по сравнению с другими плантаторами, гуманный, но его вспыльчивость и неумение или нежелание владеть собой подчас тяжело отзывались на тех, кто непосредственно зависел от него. В такие минуты приходилось проявлять осторожность - и тогда вспышки быстро проходили. Казалось, он сам упрекал себя за них и после таких вспышек проявлял к окружающим особую снисходительность. Я очень скоро научился улавливать неожиданные смены его настроений, и его благоволение ко мне росло с каждым днем. Свободного времени у меня оставалось довольно много, и я старался не терять его даром. Мистер Карльтон владел библиотекой, что было большой редкостью в Северной Каролине. Эта библиотека насчитывала несколько сот томов. Она вызывала восхищение во всей округе и немало способствовала укреплению за ее владельцем репутации человека просвещенного. Как слуга, пользующийся доверием хозяина, я имел свободный доступ в это святилище. Большинство книг имело то или иное отношение к богословским вопросам, но попадались и более интересные, и я имел возможность потихоньку (приходилось делать вид, что я занят чтением одной только библии) удовлетворять жажду знаний, томившую меня с детства и не угасшую, несмотря на все тягости и унижения рабства. В общем, я имел основание считать, что положение мое в Карльтон-Холле было лучше, чем я мог найти где бы то ни было. Я искренне желал, чтобы и к остальным рабам мистера Карльтона относились так же хорошо, как ко мне. Им, да и мне также было бы тогда легче переносить неволю. Тем из рабов, которые исполняли работу по дому, не приходилось, правда, особенно жаловаться, если не считать невзгод и страданий, неотделимо связанных с положением раба. Эти страдания не в силах устранить даже и самое снисходительное отношение хозяина. Но полевые рабочие - а их было человек пятьдесят - находились в совершенно ином положении. Мистер Карльтон, как и большинство американских плантаторов, ничего не понимал в сельском хозяйстве, да и не испытывал склонности лично им заниматься. Он никогда не вникал в дела плантации. Молодость он провел очень бурно, а после своего "обращения" целиком посвятил себя борьбе за веру. Вполне понятно, что все хозяйственные дела плантации и все с ними связанное было целиком отдано в руки управляющего. Мистер Уэрнер, как его звали, был человек неглупый и знающий. Но строгость и требовательность граничили у него с жестокостью. Ходили слухи, - не знаю, насколько они были верны, - что мистер Уэрнер не отличается чрезмерной щепетильностью и честностью. Условия, на которых он был нанят, хотя и явно разорительные как для плантатора, так и для самой плантации, были обычными в Виргинии, а также в Северной и Южной Каролине. Вместо регулярно выплачиваемого денежного вознаграждения он, согласно условию, имел право на определенную часть урожая. В его интересах поэтому было любой ценой добиться возможно большего урожая. Какое дело было ему до того, что земля истощается, а рабы валятся с ног под тяжестью непосильного труда? Ни земля, ни рабы не принадлежали ему, и если по прошествии десяти-двенадцати лет, - а столько времени примерно он мог рассчитывать пробыть в Карльтон-Холле, - и земля и рабы придут в полную негодность и потеряют цену - что ж, прибыль останется за ним, а убыток падет на хозяина. И он уже приближался к этому результату. Земли, входившие в состав плантации мистера Карльтона, никогда, повидимому, не обрабатывались как следует, а мистер Уэрнер довел систематическое истощение земли до крайних пределов. Поля одно за другим "забрасывались", то есть оставлялись незагороженными, необработанными, зарастали сорными травами и превращались в пастбища для всего окрестного скота. Из года в год все новые земли доводились до такого же состояния, пока, наконец, на всей плантации не осталось ни клочка сколько-нибудь пригодной земли. Тогда мистер Уэрнер заговорил о своей отставке, и мистеру Карльтону только настойчивыми просьбами удалось добиться от управляющего согласия остаться еще на год. При этом ему была обещана увеличенная доля вне зависимости от урожая. Но страдала не одна земля. Рабы подвергались той же системе и также доводились до истощения. Непосильная работа, плохое питание, так же как и чрезмерная строгость, несправедливые нападки и требования превратили всю эту массу рабов в болезненных, издерганных и почти не пригодных к работе людей. Человека два-три, а то и больше постоянно оказывались в бегах, скрываясь в соседних лесах, а это влекло за собой всякие хлопоты и дополнительные строгости. Мистер Карльтон отдал распоряжение, чтобы рабам обязательно выдавалась определенная порция кукурузы и, особенно, мяса, что в этой части света считалось чрезвычайной щедростью. Если бы нам полностью выдавалась эта порция, надо полагать, что каждый из нас получал бы приблизительно вдвое меньше мяса, чем съедала за обедом младшая дочь мистера Карльтона, девочка лет десяти. Если, однако, верить рабам, то ни весы мистера Уэрнера, ни его мерки не отличались точностью, и все, что ему удавалось урвать от нашего пайка, шло на увеличение его доли с годового дохода плантации. Раз или два рабы пробовали жаловаться мистеру Карльтону, но он не удостаивал их жалобы вниманием. Мистер Уэрнер, по словам нашего хозяина, был человек и христианин (эта репутация доброго христианина и послужила ему в свое время лучшей рекомендацией в глазах мистера Карльтона), и все эти лживые обвинения вызваны враждебностью, которую рабы всегда питают к надсмотрщикам, принуждающим их выполнять свой долг. Все возможно, конечно. Не стану утверждать противного. Знаю только, что слухи о недобросовестности нашего управляющего были распространены далеко за пределами плантации, и всюду по соседству шли нелестные разговоры о нем. Одно можно сказать, во всяком случае: даже если Уэрнер и не был мошенником, то мистер Карльтон своим неограниченным доверием и отсутствием малейших сомнений способствовал тому, чтобы он стал таковым. Выдавался ли положенный паек полностью или нет, но одно несомненно: рабов неимоверно перегружали работой и с ними очень грубо обращались. Мистер Карльтон всегда становился на сторону своего управляющего и неизменно твердил, что управлять плантацией, не проявляя строгости и не пуская в ход плети, невозможно. И все же сердце у него было как будто доброе, и он бывал огорчен, когда ему случалось слышать об особенно резких проявлениях жестокости управляющего. Но мистер Карльтон много времени проводил вне дома и поэтому бывал мало осведомлен о происходившем у него на плантации. А кроме того, ловкий управляющий, щадя чувствительность хозяина, под страхом самых тяжелых кар (применять которые он не стеснялся), строжайше запретил рассказывать в господском доме о том, что делалось на плантации. Этот хитроумный и весьма распространенный на плантациях способ давал мистеру Уэрнеру возможность безнаказанно действовать так, как ему было желательно. Мистер Карльтон, в сущности говоря, пользовался на своей плантации не большим авторитетом, чем на любой другой плантации в графстве, и знаком он был с ней так же мало, как с чужой. В юности мой хозяин проиграл немало денег на бегах, за карточным столом и вообще швырял деньгами где и как попало. Приобщившись к религии, он прекратил эти траты, но взамен появились другие. Суммы, которые он тратил на покупку библий, на восстановление церквей и на другие благочестивые дела, были очень значительны. Доходы его в последние годы постепенно уменьшались, но ему и в голову не приходило соответственно сократить свои траты. Неизбежным последствием такого поведения явились долги. По мере того как таяло состояние моего хозяина, богател его управляющий. И земли и рабы были заложены и перезаложены. В последнее время мистера Карльтона нередко беспокоили чиновники из канцелярии шерифа. Все эти трудности не могли, тем не менее, заставить мистера Карльтона расстаться со своей пастырской деятельностью. Казалось, он теперь отдавался ей с большим - если только это было возможно - увлечением, чем прежде. Я уже месяцев семь или восемь находился у него и успел завоевать его расположение. В один из воскресных дней мы с утра отправились в поселок, находившийся милях в десяти от Карльтон-Холла. Хозяин мой не выступал там ни разу за то время, что я жил у него. Собрание происходило на открытом воздухе. Место было выбрано удачно - на невысоком холме, в тени старых дубов. Ветви деревьев, широко раскинувшись, образовывали зеленый шатер, под которым росла только мягкая зеленая трава, часто встречающаяся в этих местах. Чуть ниже вершины холма чьи-то заботливые руки расставили грубо сколоченные скамейки. К стволу одного из самых высоких деревьев было прислонено какое-то довольно нескладное сооружение с небольшой площадкой, на которой стояли два стула. Эта площадка должна была, повидимому, служить кафедрой для проповедника. У подножия холма стояло множество верховых лошадей и по меньшей мере десять-двенадцать экипажей; скамьи почти целиком были заняты многочисленной публикой. Число рабов при этом значительно преобладало над числом белых. Рабы стояли отдельными группами, большинство из них нарядились в праздничные одежды и имели вполне приличный вид. Только очень немногие были в обычных лохмотьях, грязные, оборванные, истощенные. Среди взрослых мелькали и подростки-негры с соседних плантаций. Почти все они были совершенно голые, не имея даже лоскута материи, чтобы прикрыть свою наготу. Моего хозяина вид такой многочисленной аудитории, повидимому, очень обрадовал. Сойдя с лошади у подножия холма, он передал мне поводья, оставляя коня на мое попечение. Я огляделся в поисках подходящего места, где бы можно было привязать лошадей. Зная, что митинг начнется не скоро, я стал прохаживаться взад и вперед, приглядываясь к людям и лошадям. Внезапно мое внимание привлек подъехавший щегольской экипаж. Кучер натянул поводья, и карета остановилась. Слуга соскочил с запяток и торопливо откинул подножку. В глубине кареты сидела пожилая дама, а рядом с ней -девушка лет восемнадцати. Спиной к кучеру помещалась еще одна женщина, и я подумал, что это, вероятно, их горничная, хотя хорошенько разглядеть ее не мог. Мое внимание на минуту было отвлечено в сторону. Когда я снова повернулся к экипажу, то увидел, что обе дамы поднимаются по склону холма, а горничная, выйдя из кареты, остановилась около нее. Она что-то доставала из кареты и видна мне была только сзади. Но вот она обернулась, и я узнал ее… Это была Касси!… Это была моя жена! Я бросился к ней и заключил ее в объятия. Она тоже узнала меня. Вскрикнув от радостной неожиданности, она зашаталась и, верно, упала бы, если б я не поддержал ее. Но, успокоившись, она попросила меня отпустить ее: она должна взять веер своей госпожи, и нужно поскорей отнести его. Она все же просила меня подождать, и если ей удастся получить разрешение, она тотчас же вернется. Бегом поднялась она на пригорок и догнала свою госпожу. Издали я мог угадать по оживленной жестикуляции Касси, с какой страстностью она выпрашивала разрешение отлучиться. Разрешение было получено, и не прошло минуты, как она уже была подле меня. Снова прижал я ее к своему сердцу, и снова она ответила мне жарким поцелуем. Мне вновь дано было почувствовать, что такое счастье. Взяв Касси за руку, я повел ее к маленькой рощице по ту сторону дороги. Здесь, скрытые густыми ветвями деревьев, мы были защищены от посторонних взглядов. Усевшись на поваленном дереве, мы осыпали друг друга вопросами. Когда мы немного успокоились, Касси потребовала от меня подробного отчета обо всем, что мне пришлось пережить за время нашей разлуки. Каким огнем горели ее глаза, как бурно вздымалась ее грудь, когда она слушала меня. Когда я в рассказе касался печальных событий, слезы текли по ее щекам, которые то вспыхивали, то бледнели. Все сколько-нибудь утешительное или радостное вызывало на ее устах улыбку нежного сочувствия, от которой оживала душа. Только вы, кому дано было любить, как любили мы, только вы, кто был разлучен, как были разлучены мы, без всякой надежды на свидание, и кто встретился только благодаря случайности или воле провидения, - только вы можете представить себе, какое волнение заставляло трепетать мое сердце, когда я сжимал руку моей жены, которая, - хотя мы были всего только рабами, - была мне не менее дорога, чем дорога самому горделивому и надменному свободному человеку его возлюбленная супруга. Когда я кончил, Касси снова крепко обняла меня, называя своим мужем. Слезы все еще текли из ее глаз, но это были слезы радости. Несколько минут она сидела в глубокой задумчивости. Казалось, ей трудно было поверить, что все это - и слышанный рассказ, и супруг, нежно сжимавший ее руку, и самая наша нежданная встреча - не обманчивый сон, а живая действительность. Но мои поцелуи заставили ее очнуться и вспомнить, что я с таким же нетерпением, как она раньше, жду ее рассказа о пережитом. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ Казалось, бедняжке было нестерпимо тяжело возвращаться мыслями к тому страшному дню, когда мы были разлучены, как нам тогда казалось, навсегда. Она колебалась, будто стыдясь чего-то. Ей слишком больно было говорить о том, что последовало за нашим расставанием. Я сжалился над ней, и как ни горячо было мое любопытство (если этим именем можно назвать то, что я чувствовал в те минуты), я почти желал, чтобы происходившее в те страшные дни было обойдено молчанием. Меня терзали мучительные сомнения, самые мрачные картины рисовались моему воображению, и я боялся ее признаний. Но, спрятав лицо свое у меня на груди, Касси проговорила голосом, который заглушали рыдания: - Супруг мой должен знать все… И она начала рассказывать. Она была, как она рассказала мне, еле жива от отчаяния и ужаса и от первого же удара, нанесенного ей полковником, упала, потеряв сознание. Придя в себя, она увидела, что лежит на кровати в совершенно незнакомой ей комнате. С трудом, так как все тело ее болело от полученных ударов, она поднялась с постели. Комната была обставлена хорошей мебелью, постель была завешена нарядным пологом, в углу стоял туалетный столик, - одним словом, все здесь свидетельствовало о том, что комната принадлежит избалованной женщине. Но она не походила ни на одну из комнат в усадьбе Спринг-Медоу. В этой комнате было две двери. Касси попыталась раскрыть их, но они были заперты снаружи на засов. Она выглянула в окно, надеясь угадать, в какой части поместья она находится. Но ей удалось увидеть только одно: дом был окружен деревьями. Окна снаружи были прикрыты створчатыми ставнями, которые она не в силах была раздвинуть. Касси поняла, что находится в заключении и что можно ожидать самого худшего. Проходя мимо туалетного столика, она нечаянно взглянула в зеркало: лицо ее было смертельно бледно, волосы в беспорядке рассыпались по плечам, а опустив глаза, она увидела, что платье ее испачкано кровью. Была ли это ее кровь или кровь ее мужа? Она не могла ответить на этот вопрос… Касси опустилась на край кровати. Голова у нее кружилась, и она не могла отдать себе ясный отчет, спит она или бодрствует. Вскоре одна из дверей раскрылась, и в комнату вошла женщина. Это была мисс Ритти, как звали ее слуги в Спринг-Медоу, хорошенькая смуглолицая мулатка, удостоенная звания фаворитки полковника Мура. Сердце Касси, когда она услышала, что ключ поворачивается в замке, учащенно забилось, и она готова была обрадоваться, когда показалась женщина, да еще знакомая. Касси бросилась навстречу вошедшей и, схватив ее за руку, стала молить о защите. Ритти со смехом спросила ее, чего она, собственно, так боится. Касси сразу даже не нашлась, что ей ответить. После некоторого колебания она спросила у мисс Ритти, где она находится и что предполагают с ней сделать. - Ты находишься в очень приятном месте, - был ответ, - а когда придет господин, ты можешь спросить у него, что с тобой будет дальше. Все это было произнесено с такой многозначительной усмешкой, что для Касси уже не могло оставаться сомнений в том, что ее ожидает недоброе. Хотя мисс Ритти и избежала прямого ответа, все же Касси начала догадываться, где она находится. Мисс Ритти занимала маленький домик, тот самый, где обычно жили кратковременные фаворитки полковника. Дом был окружен деревьями, почти скрывавшими его от глаз, и слугам редко приходилось бывать там. Мисс Ритти считала себя влиятельной особой, да и мы, слуги, привыкли считать ее таковой. Иногда она удостаивала своим посещением кого-нибудь из рабов, но сама принимала гостей неохотно. Все же Касси пришлось раза два побывать унее. Передняя часть дома состояла из двух комнат, где, повидимому, и жила Ритти, но комнаты, помещавшиеся позади, стояли запертые, и слуги шопотом передавали друг другу, что ключ от этих комнат хранится у самого полковника Мура и даже Ритти не может проникнуть туда без него. Возможно, конечно, что это была просто болтовня. Во всяком случае Касси помнила, что окна этих комнат снаружи были защищены от непрошенных глаз створчатыми ставнями. Значит, не могло быть сомнений: она сейчас находилась именно в этом доме. Она поведала мисс Ритти о своей догадке и спросила, сообщено ли ее госпоже о том, где она находится. Мисс Ритти не могла ответить на этот вопрос. Касси осведомилась, взяла ли ее хозяйка другую горничную. Мисс Ритти ничего не было известно и по этому поводу. Касси потребовала, чтобы ее отпустили к ее госпоже. Мисс Ритти заявила, что это невозможно. Касси попросила, чтобы ее госпоже сообщили о том, где она находится, и добавила, что очень хотела бы повидаться с ней. Мисс Ритти ответила, что рада была бы услужить Касси, но не привыкла бывать в доме; а в последний раз, когда ей пришлось быть там, миссис Мур так неприязненно обошлась с ней, что она твердо решила без самой крайней необходимости больше туда никогда не заглядывать. Испробовав таким образом все пути, бедная Касси бросилась на кровать и, зарывшись головой в подушку, залилась слезами. И тогда настал черед мисс Ритти. Тихонько похлопав лежавшую по плечу, она стала уговаривать ее не падать духом. Затем, подойдя к комоду, она выдвинула ящик, достала из него платье - "восхитительное платье", как она поспешила объявить, и посоветовала Касси встать и надеть его, так как скоро придет хозяин. Этого-то Касси и боялась; если уж никак нельзя было избежать этого посещения, надо было попытаться отсрочить его. Она сказала мисс Ритти, что чувствует себя совсем больной и ни с кем говорить не может. Решительно отказавшись хотя бы взглянуть на платье, она стала умолять, чтобы ей позволили спокойно умереть. Мисс Ритти ответила на ее мольбы хохотом. Все же слова Касси о смерти как будто несколько встревожили ее, и она принялась расспрашивать Касси о том, что с ней. Касси ответила, что она слишком много выстрадала и перенесла за последний день и чувствует, что умрет. Сердце ее разбито, и чем скорее смерть избавит ее от нестерпимых мук, тем лучше. После этого она набралась смелости и, решившись произнести мое имя, попыталась узнать, что со мной. Мисс Ритти, покачав головой, сказала, что ничего обо мне не знает и ничего сообщить не может. В эту самую минуту распахнулась дверь и вошел полковник Мур. Вид у него был какой-то растерянный и виноватый. Яркая краска, покрывавшая его лицо, когда она видела его в последний раз, теперь исчезла. Он был бледен и мрачен. Никогда не видела она его таким и вся затрепетала. Полковник приказал Ритти выйти и подождать в передней комнате: возможно, что Ритти ему еще понадобится. Он запер дверь на задвижку и подошел к Касси. Она в страхе вскочила и отбежала на другой конец комнаты. Полковник поглядел на нее, пренебрежительно усмехаясь, и приказал ей подойти к нему. Она повиновалась, не смея, как он ни был ей противен, ослушаться его. Одной рукой сжав ее руку, другой он охватил ее стан. Она отшатнулась от него и снова попыталась убежать, но полковник нетерпеливо топнул ногой и грубо приказал ей вести себя смирно. Минуту он молчал. Затем, переменив тон, с обычной приветливой улыбкой заговорил мягким и вкрадчивым голосом, которым умел говорить только он один. Он начал с лести, нежных слов и щедрых обещаний. Он упрекнул ее, но на этот раз без резкости, в том, что она не умела ценить его доброе отношение и пыталась бежать от него. Затем он заговорил обо мне. Но тут он повысил голос, кровь прилила к его лицу, и казалось, он готов был выйти из себя. Касси перебила его, заклиная сказать ей, что со мной. Полковник ответил, что со мной все обстоит благополучно - гораздо благополучнее, чем я того заслуживаю, но ей незачем больше думать обо мне, ввиду того, что он решил отправить меня далеко за пределы графства, как только я буду в состоянии перенести дорогу. Пусть она не надеется, что ей когда-либо придется встретиться со мной. Касси стала умолять его продать нас вместе. Он сделал вид, что крайне удивлен этой просьбой, и осведомился, почему, собственно, она желает этого. Касси ответила, что, но ее мнению, после всего случившегося ей лучше будет покинуть его дом. Кроме того, если ее продадут, у нее останется надежда, что ее может купить то лицо, которое купит ее мужа. Слово "муж" привело полковника в ярость. Он объявил ей, что никакого мужа у нее нет и никакого мужа ей не надо. Он сам будет для нее больше и лучше, чем муж. Он добавил, что устал от ее глупостей, и, многозначительно поглядев на нее, посоветовал ей перестать дурить, прекратить все эти слезы, быть хорошей девушкой и подчиниться воле своего господина. Не обязана разве раба повиноваться своему хозяину? Касси стала уверять его, что больна, что ей совсем плохо. Она умоляла его оставить ее в покое. Не обращая внимания на ее слова, он обнял ее, говоря, что она все выдумывает и никогда еще не была так хороша, как сейчас. Она вскочила, но он схватил ее и повлек к кровати. Но даже и в эту страшную минуту Касси не потеряла присутствия духа. Она сопротивлялась изо всех сил, и ей удалось вырваться из его гнусных объятий; тогда, собрав всю свою решимость, она посмотрела ему прямо в глаза и, хотя слезы застилали ее взор, постаралась овладеть своим голосом. - Хозяин, - проговорила она, - что вам нужно от жены вашего сына? Полковник Мур пошатнулся, словно сраженный пулей. Лицо его залила жгучая краска. Он попытался сказать что-то, но слова замерли на его устах. Замешательство его, однако, длилось всего несколько коротких мгновений. Он овладел собой и, не обращая внимания на этот призыв к его человеческим чувствам, сказал только, что раз она действительно больна, то он не желает дольше беспокоить ее. С этими словами он отпер дверь и покинул комнату. Касси слышала, как он о чем-то разговаривал с мисс Ритти, которая вскоре вошла в комнату. На Касси посыпались вопросы о том, что говорил и как вел себя полковник. Заметив, что Касси не расположена отвечать, Ритти расхохоталась. - Можешь не говорить! - воскликнула она. - Я все равно все время подслушивала и подсматривала в замочную скважину. Не понимаю, чего ты так ломаешься? Будь ты молоденькой девочкой, это было бы естественно. Но в твои годы, да еще замужняя женщина - это глупо и больше ничего! Вот целомудрие и нравственность, которых требуют от рабыни… Касси было не до споров, она ответила молчанием на недвусмысленные советы Ритти. Но пока та говорила, у Касси затеплилась надежда: у нее мелькнула мысль, что, быть может, ей удастся объяснить Ритти, как опасно для нее появление рядом с ней соперницы и как неразумно поэтому с ее стороны самой помогать в этом деле. Ведь Ритти не могла желать, чтобы кто-нибудь, вытеснив ее, занял то положение, в котором она, повидимому, прекрасно себя чувствовала. Если ей удастся убедить Ритти, возможно, что та согласится помочь ей бежать из Спринг-Медоу. И Касси решила добиться этого. Нужно было, однако, проявить большую осторожность. Нельзя было задевать тщеславие этой женщины, но в то же время нужно было пробудить в ней опасения. Касси принялась шаг за шагом осуществлять свое намерение, рисуя положение так, как Ритти, повидимому, совершенно себе его не представляла. Сначала Ритти держалась очень самоуверенно, возлагая твердую надежду на свою красоту и стараясь показать, что ничего не боится, но вскоре стало ясно, что, несмотря на пренебрежительный тон, она очень обеспокоена. Да и в самом деле: трудно было, внимательно вглядевшись в сидевшую перед ней соперницу, не понимать, какая опасность ей грозит с этой стороны. Касси с радостью отметила, какое впечатление производят ее слова, и в ней с каждой минутой крепла надежда, что ей еще раз удастся бежать. Надежда была мало обоснованная. Но что оставалось делать? Какой другой путь оставался ей, чтобы избежать судьбы, представлявшейся ей совершенно нестерпимой? Все чувства ее - чувства женщины и христианки - бурно восставали против грозившего ей будущего. У нее не было другого пути к спасению, и она должна была сделать эту попытку, доверив воле провидения свою судьбу. Она объяснила Ритти, каковы ее намерения и какая ей нужна помощь. Ее новая союзница одобрила ее решение. Ну, разумеется, если полковник Мур действительно отец ее мужа, то это меняет дело. И затем Касси ведь методистка, а всем известно, что члены этой общины придерживаются очень строгих правил. Тем не менее, хотя мисс Ритти и готова была шумно восхищаться планом Касси, она не проявляла особого желания оказать Касси действенную помощь при осуществлении побега. Побег этот вполне соответствовал интересам Ритти, но если раскроется ее участие, она может впасть в немилость и сильно пострадать. Касси предлагала самые разнообразные планы, по у Ритти на все находились возражения. Она предпочитала претерпеть что угодно, лишь бы ее не заподозрили в том, что она действует наперекор желаниям своего господина. Не придумав никакого возможного выхода, они решили, чтобы оттянуть время, объявить полковнику, что Касси очень серьезно больна. Это впрочем, было почти правдой: лишь энергия отчаяния помогла Касси преодолеть весь ужас пережитого за последние сутки и остаться на ногах. Ритти взялась убедить полковника, что ему лучше всего оставить Касси в покое и подождать, пока она хоть немного поправится. Пока все шло как будто гладко. Не успели они окончательно обсудить задуманный план действий, как услышали в соседней комнате звук шагов полковника. Ритти бросилась к дверям, и ей удалось уговорить его уйти, не пытаясь увидеться с Касси. Ритти обещала полковнику образумить Касси и заставить ее понять, что прямой ее долг - подчиниться воле своего господина и что ей следует это сделать ради собственных же интересов. Но надо дать ей время привыкнуть к этой мысли. Полковник похвалил Ритти за усердие и обещал, что последует ее совету. На следующий день произошло нечто непредвиденное, но благоприятствовавшее осуществлению плана обеих женщин: полковнику Муру пришлось по неотложным делам поехать в Балтимору. Перед отъездом полковник заглянул к Ритти. Он строго наказал ей неотступно следить за Касси и сделать все возможное, чтобы она к его приезду была более сговорчивой. Казалось, обстоятельства складывались благоприятно для побега Касси. Она быстро обдумала все, что ей предстояло сделать. Необходимо было прежде всего оградить Ритти от всяких подозрений, а затем скрыться. К счастью, представлялась возможность все уладить. Бежать можно было либо через окно, либо через дверь. О двери не могло быть речи: ключ хранился у Ритти, и предполагалось, что она неотлучно находится в передней комнате. Следовательно, нужно было выбраться через окно. Рамы не поднимались, как это было обычно принято в этих краях, а открывались вовнутрь. Створчатые ставни были прибиты снаружи к оконнице и, повидимому, не открывались вовсе. Следовательно, их нужно было сломать или прорезать, а так как они были из соснового дерева, то это не могло составить особого труда. Ритти принесла два столовых ножа и приняла деятельное участие в разрезывании створок, хотя и собиралась впоследствии уверить хозяина, что, ничего не подозревая, она все время крепко спала, а Касси между тем прорезала в ставнях отверстие, пользуясь для этого карманным ножом. К вечеру, когда полковник должен был уехать, все было уже подготовлено, и Касси собиралась бежать, как только наступит подходящий момент. Она условилась с Ритти, что та сообщит о побеге утром, и как можно позже. Это опоздание она должна была объяснить тем, что ей с трудом удалось розыскать управляющего и она долго колебалась, не будучи вполне уверена, желательно ли полковнику посвящать управляющего в эту историю. При всех условиях они надеялись, что настоящая погоня не будет предпринята до приезда полковника. Касси была готова в любую минуту двинуться в путь. Ее терзала мысль, что она покидает меня здесь. Но так как Ритти не хотела или не могла сообщить ей хоть что-нибудь обо мне, она понимала, что, разлученные и не имеющие возможности сноситься между собой, мы никакой поддержки друг другу оказать не сможем. Она с полным основанием поэтому решила, что поступит в соответствии с моим желанием, избрав единственный путь, который мог спасти ее от подлого посягательства, страшившего ее больше смерти. Ритти из своих запасов уделила ей столько продовольствия, сколько могло понадобиться на несколько дней пути. Ночная тьма сгустилась. Пора было уходить. Касси расцеловалась со своей вновь обретенной подругой, которая была крайне подавлена, отпуская ее одну в такую опасную дорогу. Прощаясь, Ритти сунула в руку беглянке все деньги, которые у нее были. Сумма была невелика, но Касси глубоко тронуло такое неожиданное великодушие. Выбравшись через окно, Касси окончательно простилась с Ритти, и, собрав всю свою решимость, направилась кратчайшим путем, через поле, к большой дороге. Дорога эта и в обычное время была малолюдна, и ею пользовались только люди из Спринг-Медоу или с двух-трех соседних плантаций. В ночное время тут вряд ли можно было встретить кого-нибудь, разве что удравшего на ночь с плантации раба, так же как и она, больше всего желавшего остаться незамеченным. Ночь была безлунная, но яркого света звезд было вполне достаточно, чтобы не ошибиться дорогой. Касси не боялась заблудиться. Ей не раз приходилось ездить со своей госпожой в небольшой поселок, где находилось здание суда. Туда она и решила направиться для начала. До поселка она добралась, не встретив по дороге ни души. Ничто еще не указывало на приближение утра. Кругом царила тишина, только изредка нарушаемая пением петуха или лаем сторожевого пса. Поселок состоял из грязного и запущенного здания суда, кузницы, таверны, двух или трех лавок и нескольких разбросаннных в беспорядке домов. Он был расположен на перекрестке двух дорог. Одна из этих дорог, как ей было известно, выходила на проезжую дорогу, которая вела в Балтимору. Касси мечтала попасть в этот город, где у нее было много знакомых и где она надеялась найти поддержку и работу. Но вряд ли она могла рассчитывать добраться туда: до Балтиморы было миль двести или триста. Она даже не знала твердо, по какой из дорог, скрещивавшихся у здания суда, ей нужно итти. Она не смела обратиться к кому-нибудь с вопросом, или хотя бы попросить кружку воды, или просто попасться кому-нибудь на глаза: ее могли задержать как беглую и вернуть хозяину, внушавшему ей такой ужас. Мгновение поколебавшись, она избрала одну из дорог и решительно зашагала по ней. Казалось, потрясения, пережитые в последние два дня, вселили в нее какую-то нечеловеческую силу: она прошла уже около двадцати миль, но не ощущала ни малейшей усталости. Проблески приближавшегося рассвета напомнили ей, что неосторожно итти дальше. Подле дороги она заметила небольшую рощу. Молодые деревья и трава были еще влажны от росы. Зайдя немного глубже, она решила, что ветви деревьев и кусты скроют ее от глаз прохожих. Покинутая всеми, лишенная человеческой опоры, она опустилась на колени, моля всевышнего оказать ей поддержку и помощь. Немного подкрепившись пищей, - поесть досыта Касси не могла, так как приходилось беречь скудные запасы, - она нарвала листьев и, устроив себе подобие постели, легла и крепко уснула. Предыдущие три ночи Касси провела без сна, зато теперь она наверстала свое и проснулась уже после полудня. Дождавшись вечера, она снова тронулась в путь, так же решительно и твердо, как накануне. Местами дорога разветвлялась - Касси выбирала то или иное направление, как подсказывал ей разум или, вернее, инстинкт, но у нее не было способа проверить, правильно ли она идет. Она утешала себя мыслью, что, правилен или нет ее выбор, она во всяком случае удаляется от Спринг-Медоу. В течение ночи ей несколько раз попадались на пути люди. Они проходили или проезжали мимо, не обращая на нее внимания, некоторых она сама замечала издали и пряталась в кустах, выжидая, пока они минуют ее. Не всегда ей удавалось так легко отделаться: несколько раз ее останавливали и расспрашивали. К счастью, ей удавалось придумывать удовлетворительные ответы. Главное же, при сумеречном освещении в ней по цвету ее кожи трудно было заподозрить рабыню, а отвечая на вопросы, она старалась не сказать ничего лишнего. Один из любопытных покачал головой и, казалось, не был удовлетворен ее ответами. Другой, натянув поводья, глядел ей вслед, пока она не скрылась из виду. Третий заметил, что тут не все ладно. Все же никто из них не решился задержать ее. В общем, этих неприятных встреч было немного. В Виргинии не принято селиться очень близко от края дороги. Плантаторы предпочитают строить свои жилища несколько поодаль, и глазам путника, проходящего по извилистой дороге, открывается печальная картина запущенности и безлюдья. Когда стало светать, Касси, как и накануне, укрылась в густой заросли кустарника и дождалась там вечера, когда можно было двинуться дальше. Так шла она четыре дня или, вернее, четыре ночи. Все запасы ее к этому времени иссякли. Она брела, не зная точно куда, и надежда добраться до Балтиморы, вначале придававшая ей силу, теперь почти угасла. Она не знала, что предпринять. Двигаться дальше без всякой поддержки было невозможно. Хоть у нее и были кое-какие шансы сойти за свободную женщину, все же стоит ей попытаться достать кое-какую пищу или поискать проводника, как внимание тех, к кому она обратится, привлечет и смугловатый оттенок ее кожи и то, что она путешествует одна. Возникнет подозрение, что она беглая, ее задержат, посадят в тюрьму и будут держать до тех пор, пока подозрения не подтвердятся. Уже пятую ночь Касси была в пути. Истощенная голодом и усталостью, она медленно продвигалась вперед, размышляя о горькой своей судьбе, как вдруг дорога, круто спускаясь с холма, привела ее на берег широкой реки. Моста не было видно, но у самого берега стоял паром, и тут же на берегу виднелся домик паромщика, служивший, видимо, и таверной. Касси на мгновение заколебалась: она не могла перебраться на противоположный берег, не позвав паромощиков или не подождав, пока они покажутся, а это значило подвергнуться опасности быть возвращенной на плантацию. Для нее это было страшнее всего. Но не менее опасно было и вернуться назад в поисках другой дороги. Любая дорога могла вывести ее к берегу реки. Двигаться дальше без пищи было невозможно, и ей все равно не избежать было необходимости обратиться к кому-нибудь за помощью и пойти на тот риск, которого она так старалась избежать. Касси уселась на краю дороги, решив дождаться утра и тогда уже рискнуть всем. Около дома раскинулось маисовое поле. Золотистые початки покачивались на тонких стеблях. У нее не было огня, да и нечем было разжечь его; неспелые зерна, вкусом напоминавшие сладковатое молоко, помогли ей утолить голод. Она выбрала место, откуда могла наблюдать за всяким движением возле домика паромщика. Едва начало светать, как дверь дома распахнулась, и на пороге показался какой-то мужчина. Это был негр. Она смело направилась к нему и сказала, что очень торопится и ей необходимо немедленно переправиться на противоположный берег. Паромщик удивился, увидев одинокую путешественницу, да еще в такой ранний час. Но поглядев на нее и немного подумав, он пришел к заключению, что ему представляется возможность честным путем заработать немного денег. Пробормотав довольно невнятно, что еще очень рано, а паром начинает ходить только после восхода солнца, он неожиданно предложил перевезти ее за полдоллара на лодке. Она не задумываясь согласилась. Они уселись в лодку, и паромщик взялся за весло. Касси сидела, не решаясь ни о чем спросить, чтобы каким-нибудь неосторожным словом не выдать себя. Видя, что ей не хочется говорить, паромщик не стал беспокоить ее расспросами. Переехав на ту сторону реки, Касси поднялась на берег и прошла еще две мили. Когда окончательно рассвело, она снова укрылась в кустах. Ночью она опять двинулась дальше, хотя совсем ослабела от голода. Башмаки ее порвались, ноги распухли и страшно болели. Вероятно, она шла не по большой дороге, а по какой-то проселочной, вившейся по заброшенным, пустынным полям. Дорога казалась безлюдной; за всю ночь ей навстречу не попалось ни одного человека; не видно было и никакого жилья. Напрягая последние силы, она все же продолжала тащиться вперед, хотя мужество покинуло ее и она совсем пала духом и обессилела. Начинало светать, но несчастная женщина уже не попыталась спрятаться, как делала это в предыдущие дни. Она продолжала итти, в надежде наткнуться на какое-нибудь человеческое жилье. Она была так измучена, что готовилась уже рискнуть своей свободой и даже тем, что ее отправят обратно в Спринг-Медоу и она вынуждена будет покориться тому ужасному, что заставило ее бежать… Все сейчас казалось ей лучше, чем умереть от голода и усталости. Печально, что самые благородные душевные порывы так часто вынуждены бывают подчиниться низменным потребностям нашей человеческой природы. Жалкий страх смерти - страх, которым так умело пользуются тираны, - заставляет подчас человека с божественных высот героизма опускаться до унизительной покорности раба… Касси прошла еще немного вперед, как вдруг заметила у края дороги небольшой и очень неказистый домик. Это была невысокая бревенчатая постройка, почерневшая от времени и кое-где грозившая разрушением. В трех маленьких оконцах похватало доброй половины стекол, и отверстия были заткнуты старыми шляпами, тряпками и обломками досок. Дверь, казалось, вот-вот сорвется с петель. Двор не был огорожен, если не считать изгородью густую поросль сорных трав, охвативших его со всех сторон. Все в целом создавало впечатление запущенности и неряшливости. Касси постучалась, и женский грубый голос предложил ей войти. Все помещение состояло из одной комнаты без сеней. Войдя, Касси увидела перед собой женщину средних лет, босую и грязно одетую. Нечесаные волосы прядями свисали вокруг обожженного солнцем худого лица. Она накрывала на стол и, повидимому, была занята приготовлением к завтраку. Стол еле держался на своих расшатанных ножках. Одна стена этой комнаты была почти целиком занята огромным очагом, в котором тлел огонь и на горячей золе пеклись маисовые лепешки. У противоположной стены стояла низкая кровать, на которой спал какой-то человек, должно быть хозяин дома. Он спал так крепко, что его не всилах были разбудить даже визг и крик полудюжины ребят, неумытых, нечесаных, полуголых. Они дрались между собой и толкали друг друга, но при виде незнакомки сразу притихли и скрылись за спиной своей матери. Женщина указала Касси на какое-то подобие грубо отесанной табуретки или скамьи и предложила ей присесть. Касси села, и хозяйка вперила в нее пронизывающий взгляд, явно испытывая острое любопытство и желая узнать, кто ее неожиданная гостья и что ей надо. Несколько придя в себя и собравшись с мыслями, Касси рассказала хозяйке, что направляется из Ричмонда в Балтимору, чтобы проведать больную сестру. Она женщина бедная, близких у нее нет, и она вынуждена была отправиться пешком. Она заблудилась и всю ночь брела наугад, не зная, где находится. Она падает с ног от усталости и голода, - ей нужно поесть, отдохнуть и получить указания, которые дали бы ей возможность продолжать свои путь. При этом Касси вытащила кошелек, давая этим хозяйке понять, что у нее хватит денег, чтобы заплатить за все. Хозяйка, несмотря на свой неприветливый вид, была явно тронута этим повествованием. Она сказала Касси, чтобы та оставила свои деньги при себе, - здесь не таверна, и у нее хватит средств, чтобы накормить бедную женщину, не беря за это платы. Касси была так слаба, что у нее не было сил разговаривать. Да и кроме того, она трепетала при мысли, что выдаст себя каким-нибудь неосторожным словом. Но, увы, лед был сломан, и противостоять любопытству хозяйки было уже немыслимо. Она засыпала Касси градом вопросов, и каждый раз, когда Касси колебалась или выказывала хоть тень смущения, женщина впивалась в нее острым взглядом своих серых глаз, еще больше усиливая растерянность несчастной беглянки. Когда лепешки, которые пеклись на горячей золе, поспели и закончились все приготовления к завтраку, женщина тряхнула мужа за плечо и крикнула ему, чтобы он поторопился. Это супружеское приветствие разбудило спящего. Приподнявшись, он уселся на кровати, обводя все вокруг мутным взглядом. Воспаленные веки и нездоровая бледность лица указывали на то, что вчерашний хмель еще не выветрился окончательно из его головы. Женщина, - видимо, сразу угадав, что ему нужно, - поспешно принесла бутылку виски и налила изрядную порцию этого крепкого напитка во всей его неприкосновенной чистоте. С явным удовольствием опорожнив стакан, муж протянул его жене, которая, снова наполнив стакан до половины, с жадностью выпила все до дна. Затем, повернувшись к Касси и заметив, что по утрам ни на что не бываешь пригоден, пока не хлебнешь спиртного, она предложила гостье последовать ее примеру и, казалось, была немало удивлена отказом. Муж принялся неторопливо одеваться и успел наполовину облачиться, раньше чем удосужился заметить, что в комнате находится посторонняя женщина. Удостоив ее, наконец, внимания, он поздоровался. Жена поспешно отвела его в сторону и шопотом принялась что-то с жаром ему рассказывать. Время от времени они оглядывались на Касси, и та, понимая, что речь идет о ней, испытывала непреодолимое смущение, которого по неопытности не могла скрыть. По окончании этого семейного совета женщина предложила Касси пододвинуться к столу и позавтракать с ними. Завтрак состоял из горячих маисовых лепешек и холодной свинины. Касси после долгого поста это показалось вкуснее всего, что ей когда-либо приходилось есть. Она ела с жадностью, которую ей трудно было скрыть, и хозяйка явно была обеспокоена быстротой, с которой все исчезало со стола. Когда завтрак был окончен, хозяин принялся расспрашивать незнакомку. Он задал ей несколько вопросов о Ричмонде, желая узнать, встречала ли она там таких-то и таких-то лиц, которые, по его словам, проживали в этом городе. Касси никогда не бывала в Ричмонде и знала об этом городе только понаслышке. Ответы ее, разумеется, были малоудовлетворительными. Она краснела, опустив голову, лепетала что-то невнятное, и хозяин окончательно смутил ее, объявив, что она, несомненно, вовсе не из Ричмонда, как утверждала. Он добавил, что все ее уверения будут напрасными: лицо выдает ее. Сомневаться нечего - она беглая невольница, и больше ничего. При этих словах кровь залила ее лицо, и она почувствовала, что теряет сознание. Напрасно она пыталась разубедить его, протестовала, молила. Ее испуг, растерянность и тревога только утвердили достойных супругов в их предположении. Они, казалось, радовались своей добыче, а ее отчаяние и ужас доставляли им особое наслаждение. Они забавлялись ею, как кошка забавляется пойманной мышью. Хозяин заявил Касси, что если она действительно свободная женщина, то у нее нет ни малейшего основания беспокоиться. Если при ней нет необходимых бумаг, ей в крайнем случае придется посидеть в тюрьме, пока не вышлют документы из Ричмонда. Вот и все. Это было больше, чем могла вынести несчастная Касси. Откуда ей было добыть доказательства того, что она не рабыня? А если она попадет в тюрьму, ее, вне всякого сомнения, вернут полковнику Муру, и она станет жертвой его разнузданного нрава. Надо было во что бы то ни стало избежать такого исхода, и ей представлялся для этого только один путь. Она призналась, что действительно рабыня и бежала от своего хозяина, но решительно отказалась при этом назвать его имя. Он жил, по ее словам, очень далеко отсюда, и бежала она от него не под влиянием недовольства или нежелания повиноваться, а потому, что нельзя было дольше терпеть его несправедливость и жестокость. Она готова была на все, лишь бы не оказаться снова в его руках. Если они согласны оградить ее от такого несчастья, если оставят ее жить в своем доме, она обещает верно служить им до последнего дня своей жизни. Супруги переглянулись. Эта мысль, видимо, пришлась им по душе. Они отошли в сторону, чтобы посоветоваться между собой. Если б не страх навлечь на себя неприятности за то, что они дали приют беглой невольнице, они, не задумываясь, согласились бы на это предложение. Касси пустила в ход все доводы, стараясь их успокоить. После короткой борьбы жадность и жажда проявить власть одержали верх, и Касси стала собственностью мистера Проктора - так звали хозяина этого дома, - и притом собственностью, добровольно признавшей его право владеть ею. Чтобы не вызвать подозрений у соседей, было решено, что Касси выдадут за свободную цветную женщину, которую мистер Проктор взял к себе в услужение. Так как мистер Проктор имел счастье владеть искусством грамоты - редкий дар среди "бедных белых" в Виргинии, - он выдал Касси бумаги, которые тут же сочинил и составил. Эти бумаги должны были вывести ее из затруднения, если к ней станут приставать с назойливыми вопросами. Она считала себя счастливой уже потому, что ей удалось избежать возвращения в Спринг-Медоу. Вскоре, однако, Касси поняла, что новое положение сулит ей мало радости. Мистер Проктор был "хорошего рода"; его семья еще сравнительно недавно владела значительным состоянием и была окружена уважением. Но частое дробление при переходе в руки наследников некогда большого поместья, о котором никто по-настоящему не заботился и которое все постепенно разоряли, праздность, расточительность и неумелое хозяйничанье привели к тому, что уже отцу мистера Проктора досталось в наследство всего несколько невольников и довольно обширные земельные владения, совершенно истощенные и разоренные. После его смерти рабов продали в покрытие долгов, а землю снова поделили между многочисленными наследниками. Мистеру Проктору досталось всего несколько акров бесплодной земли. Несмотря на недостаток средств, мистеру Проктору в юности привили те же привычки к безделью и распущенности, в которых вырастает большинство молодых джентльменов в Виргинии. Принадлежавшая ему земля, несмотря на такую степень непригодности, что ни одному из многочисленных кредиторов даже не пришло в голову оспаривать его прав на нее, все же давала ему основание числиться исконным землевладельцем и избирателем. Опираясь на эти права, он с таким же кичливым презрением и сознанием своего неизмеримого превосходства глядел на всякого человека, добывающего хлеб собственным трудом, как любой богатый аристократ в американских штатах. Он был так же надменен, так же ленив и вел такой же распущенный образ жизни, как самые богатые из его соседей, и так же, как они, он все свое время отдавал пьянству, азартным играм и болтовне о политике. К счастью для мистера Проктора, жена его оказалась очень работящей и дельной женщиной. Она не хвасталась своим патрицианским происхождением. Когда ее супруг, как это с ним нередко случалось, пускался в разглагольствования о древности своего рода, она прерывала его замечанием, что считает себя нисколько не хуже его, хотя ее предки, сколько хватает памяти, были самые настоящие бедняки. Если бы исконной борьбе между аристократией и демократией суждено было разрешиться по образцу семьи Прокторов, то победа, вне всяких сомнений, должна была бы остаться за плебеями, ибо в то время, как муж ее развлекался пьянством и катался по окрестностям, миссис Проктор пахала, сеяла, сажала и собирала урожай. Если бы не ее энергия и деловитость, мистер Проктор со своими аристократическими замашками довел бы и себя и всю семью до такого разорения, что в конце концов, как последний нищий, был бы обречен кормиться подачками всякого рода благотворительных обществ. Касси была для этого дома ценным приобретением. Новая хозяйка, повидимому, решила использовать ее так, как только возможно. Прошло немного времени, и бедную женщину довели непосильной работой почти до полного истощения. Раза два, а то и три в неделю мистер Проктор возвращался домой совершенно пьяный. В такие дни он буйствовал, осыпал жену и детей бранью, а подчас и безжалостно избивал их. Касси не могла рассчитывать на лучшее обращение. И в самом деле - его необузданная пьяная грубость перешла бы все границы, если б миссис Проктор со свойственной ей решимостью не умела во-время удерживать его. Она пускала в ход ласку и лесть, стараясь добром успокоить его; если же это не помогало, она силой укладывала его в постель и держала там, угрожая метлой. Благотворное воздействие миссис Проктор не раз бывало необходимо и для того, чтобы защитить Касси от посягательств, которые страшили ее больше любых, самых грубых выходок пьяницы: когда она оставалась одна, мистер Проктор преследовал ее самыми гнусными предложениями. Ей удавалось избавиться от него только угрозами, что она пожалуется миссис Проктор. Но конец ее горестям еще не наступил. Когда Касси решилась, наконец, осуществить свою угрозу, миссис Проктор выслушала ее жалобу, поблагодарила за сообщение и сказала, что поговорит с мистером Проктором. В глубине души, однако, миссис Проктор ни на минуту не способна была допустить, чтобы невольница могла обладать хоть искрой той добродетели, единственными обладательницами которой считают себя свободные женщины в Виргинии. Не могла она поэтому, несмотря на жалобы Касси, поверить, чтобы эта невольница в самом деле могла устоять против чар такого обаятельного мужчины, каким мистер Проктор был в глазах своей супруги. Страстная ревность охватила ее, ней стало доставлять особое наслаждение терзать Касси. У миссис Проктор, при всех достоинствах, была и одна слабость. Это была вредная привычка, которую она привила себе, видимо, в угоду своему супругу. Миссис Проктор считала необходимым ежедневно выпивать "капельку" виски, что, по ее словам, предохраняло от лихорадки. Случалось, что она "по рассеянности" удваивала дозу, и тогда злоба вспыхивала в ней ярким пламенем. В такие минуты она не скупилась на язвительные замечания и давала полную волю кулакам. Удары сыпались на Касси градом, и если трудно было сказать, кого из обоих супругов, когда они бывали в таком состоянии, следовало больше опасаться, то одно во всяком случае не подлежало сомнению: соединив свои силы, они даже святого способны были вывести из терпения. Несчастная Касси не могла придумать выхода из сложной сети невзгод, опутавшей ее и готовой задушить, когда вдруг, против всяких ожиданий, ее вывело из этого тупика вмешательство двух соседей мистера Проктора. Это были такие же праздношатающиеся люди, как и он сам. Как и он, они также происходили из хороших семей. Один из них получил прекрасное воспитание, и некоторые члены его семьи даже занимали видные посты в правительстве штата, но разгульная жизнь, которую они вели, давно уже лишила их всего состояния, полученного в наследство от родителей. Они жили на средства, добываемые всевозможными сомнительными путями: объединившись и создав какое-то подобие торговой компании, они играли на скачках и проводили время в игорных притонах. Оба эти дельца состояли в самых приятельских отношениях с мистером Проктором и знали, что он держит у себя в доме свободную цветную женщину, - они понятия не имели, что Касси беглая рабыня. В полном единодушии с большинством виргинцев они считали, что самое существование класса "вольноотпущенников" равносильно общественному бедствию, постепенно подрывающему "священные права собственности", - а за эти права верный сын "свободной" страны готов бороться всеми средствами, какие только ему предоставляются. Движимые (кто осмелился бы усомниться в этом!) благородным чувством патриотизма, эти добрые граждане решили, что окажут услугу государству (не говоря о таких пустяках, как деньги, которые они при этом положат себе в карман), борясь с этим политическим бедствием, поскольку оно имело прямое отношение к Касси, и применив при этом весьма действенное лечебное средство. Средство это вполне соответствовало взглядам кое-кого из виргинских государственных мужей, а также вполне совпадало с духом ряда статей из виргинского законодательства. Короче говоря, они решили захватить Касси и продать ее как рабыню. Специальность похитителя людей, неразрывно связанная с системой рабства, в плантаторских штатах Америки доведена до такой же степени совершенства и так же широко распространена, как специальность конокрада в некоторых других странах. Похищение рабов, однако, дело довольно рискованное и грозит "специалистам" значительными неприятностями. Но если они ограничивают свою деятельность похищением свободных людей, то могут быть почти уверены в безнаказанности. Возможно, разумеется, что они причиняют некоторый ущерб отдельным лицам, но зато, как ясно вытекает из речей многих наиболее популярных в Америке государственных мужей, они приносят большую пользу обществу: по мнению этих господ, единственное, чего нехватает, чтобы Соединенные Штаты превратились в земной рай, это полное истребление всяких там вольноотпущенных и их потомства. Кто смеет сомневаться, что именно этими высокими мыслями об общественном благе и руководствовались новоявленные "друзья" Касси. Да послужат им, во всяком случае, в оправдание все софизмы, придуманные тиранией, чтобы оправдать угнетение слабых! Чем они хуже других? Как Касси потом удалось узнать, эти господа разработали следующий план: они предложили мистеру Проктору принять участие в попойке. Влив в него достаточное количество виски, чтобы он потерял сознание, они отправили его жене послание, в котором сообщали, что муж ее тяжело заболел и ей надо немедленно прийти к нему. Невзирая на частые столкновения, мистер и миссис Проктор были нежно любящей парой, и преданная жена, встревоженная полученной вестью, немедленно же пустилась в путь. Заговорщики, следовавшие за своим посланцем по пятам, притаились в кустах, окружавших дом, и оттуда наблюдали за миссис Проктор, пока она не скрылась из глаз. Затем они бросились в поле, где работала Касси, связали ее по рукам и ногам, уложили в стоявшую наготове крытую повозку и умчались, погоняя лошадей. Они ехали, почти не останавливаясь, целый день и целую ночь. Рано утром они приехали в небольшой поселок, где встретились с работорговцем, который с гуртом невольников направлялся в Ричмонд. Наши джентльмены-воры быстро договорились с джентльменом-торговцем и, получив от него деньги, вручили ему "товар". Торговец, казалось, был тронут горем и красотой Касси и проявил по отношению к ней удивительную доброту и внимание, которых она не ожидала встретить у человека его профессии. Платье ее и башмаки были поношены и изодраны, - он купил ей новые, и так как она была страшно утомлена и измучена пережитым испугом и отсутствием сна, он так бережно отнесся к ней, что согласился пробыть в деревне лишний день, чтобы дать ей время хоть немного оправиться и прийти в себя, раньше чем они двинутся в Ричмонд. Но вскоре ей стало ясно, что всеми этими благодеяниями он осыпает ее не даром. Когда, после первого дня пути, они остановились для ночлега, ей было объявлено, что именно ей предстоит делить ложе со своим хозяином, и были даны указания, когда именно и куда она должна прийти. Она позволила себе пренебречь этим приказанием. Наутро хозяин пожелал узнать, чем объясняется проявленное ею неповиновение. Касси ответила, что считает такое приказание безнравственным. Хозяин, грубо расхохотавшись, заявил, что не нуждается в ее проповедях. На этот раз он готов ей простить, но пусть она не пробует повторять такие штуки. Вечером приказание было повторено, и она снова отказалась выполнить его. Хозяин, проведя первую половину ночи за выпивкой и игрой в веселой компании, с которой познакомился в таверне, вернувшись к себе и не застав Касси на месте, пришел в неистовую ярость и бросился искать ее. К счастью для Касси, он был так пьян, что плохо разбирал дорогу. Отойдя всего несколько шагов от таверны, он налетел на штабель дров и сильно разбился. На его крик из таверны выбежали люди. Его снесли в комнату, обложили ушибленные места примочками и уложили в постель. На следующее утро он поднялся поздно. Не успел он стать на ноги, как, обуянный злобой, решил отомстить Касси и за ушибы, полученные по ее вине, и за оказанный ему отпор. Опираясь одной рукой на палку, а в другой держа плеть, он, хромая, подошел к дверям таверны. Всем своим рабам он приказал выстроиться перед домом. Двоих самых сильных из них он заставил держать Касси за руки, в то время как сам избивал ее плетью. Крики несчастной привлекли внимание праздных бездельников и шелопаев, из которых, по всей видимости, главным образом состояло население мелкого виргинского поселка. Кое-кто из собравшихся осведомился о причине этой экзекуции, но дело представлялось им настолько маловажным, что никто из них не счел даже нужным дождаться ответа на свой вопрос. По общему мнению, хозяин был просто пьян и изобрел такой способ, чтобы опохмелиться. Во всяком случае, будь он пьян или трезв - никому и в голову не пришло вступиться: в их глазах это означало бы нарушение его "незыблемых и нерушимых прав". Присутствующие взирали на это зрелище - кто равнодушно, кто с явным удовольствием, словно уличные мальчишки, с наслаждением любующиеся истязанием несчастной кошки. Внезапно, в самый разгар этого представления, к таверне подкатил богатый дорожный экипаж. В нем сидели две дамы. Едва успели они увидеть, что здесь происходит, как, охваченные жалостью, столь глубоко укоренившейся в душе женщины, что даже и чудовищная привычка к тирании не всегда способна вытравить ее, они обратились к мучителю с просьбой прекратить истязание его жертвы и рассказать им, в чем состоит ее вина. Негодяй нехотя опустил плеть и довольно грубо ответил, что эта женщина - наглая тварь, недостойная внимания таких благородных дам, и что она заслужила наказание: оно пойдет ей только на пользу. Ответ, однако, не удовлетворил приезжих, и они вышли из экипажа. Несчастная Касси рыдала, будучи не в силах произнести ни слова. Волосы рассыпались у нее по плечам и свисали на лоб, а по щекам ручьями стекали слезы. Несмотря на ее растерзанный вид, внешность ее поразила обеих дам. Они заговорили с Касси и поняли, что она получила приличное воспитание и хорошо знала обязанности камеристки. Касси сказала им также, что ее теперешний хозяин - работорговец. Проезжие дамы, как выяснилось, возвращались из поездки на Север. В дороге от горячки погибла одна из сопровождавших их служанок. Дамы ехали к себе домой, в Каролину, и младшая из них стала просить свою мать купить Касси, которая могла заменить им умершую горничную. Мать не могла решиться купить совершенно незнакомую им женщину, которую прежний ее хозяин нашел нужным продать неизвестно по каким причинам. Но когда слезы и мольбы Касси присоединились к просьбам дочери, миссис Монтгомери, как звали старшую из дам, не стала больше противиться и осведомилась у торговца, сколько он просит за эту женщину. Торговец назвал сумму. Цена была очень высокая, но миссис Монтгомери принадлежала к тому сорту людей, которые, раз решившись совершить доброе дело, уже не отступают от своего намерения. Она увела Касси в дом, приказала внести сундуки и предложила торговцу немедленно составить акт о продаже. Как только формальности были выполнены, она поднялась с Касси в свою комнату и предоставила в ее распоряжение одежду и обувь, более подходящие для ее нового положения, чем грубое платье и тяжелые башмаки, которыми она была обязана "бескорыстной" щедрости своего последнего хозяина. Касси была уже одета, деньги уплачены, и акт о продаже находился в руках миссис Монтгомери, когда неожиданно к дому подъехал брат миссис Монтгомери. Он стал высмеивать миссис Монтгомери за ее, по его словам, "нелепую страсть" вмешиваться в отношения хозяев с их слугами. Он довольно резко выбранил ее, укоряя за неосторожность, якобы проявленную ею при этой покупке, и за высокую цену, которую сорвал с нее торговец. Затем - уже более миролюбиво - он, покачав головой и улыбаясь, добавил, что когда-нибудь нелепая доверчивость и щедрость доведут ее до беды. Миссис Монтгомери очень благодушно отнеслась к насмешкам своего брата. Приказали подать карету, и все вместе покинули поселок. Дамы, которых Касси сопровождала на молитвенное собрание, и были миссис Монтгомери с дочерью. Жили они в каких-нибудь десяти милях от Карльтон-Холла. Вот уже шесть месяцев, если не больше, как мы с Касси, не ведая этого, находились так близко друг от друга. О своей госпоже Касси говорила с большой любовью. Ее благодарность к миссис Монтгомери не имела границ. Казалось, ей доставляло особую радость служить своей благодетельнице, которая обращалась с ней с неизменной и ровной мягкостью и добротой, что так редко встречается даже у людей, способных иногда на яркие проявления великодушия. Окончив свой рассказ, Касси охватила мою шею руками, прижалась головой к моей груди и, глубоко вздохнув и подняв ко мне залитое слезами лицо, прошептала, что зато теперь чувствует себя совершенно счастливой. Иметь такую госпожу и, против всех ожиданий, встретиться с любимым мужем, которого она считала потерянным навек, - чего она еще могла желать?… Увы! Бедняжка забывала, что мы рабы, что мы завтра могли уже опять оказаться в разлуке, попасть к другим хозяевам, где на нас снова могли обрушиться страдании и горе… ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ Мы не успели сказать друг другу и половины того, что хотелось сказать, как по движению толпы на склоне холма угадали, что утреннее богослужение окончено. Никогда еще проповедь моего хозяина не казалась мне такой короткой. Мы поспешили к своим господам, ожидая их приказаний. Приближаясь к импровизированному амвону, я увидел мистера Карльтона, беседовавшего с двумя дамами. Оказалось, что это и были миссис Монтгомери и ее дочь. Мы с Касси остановились в нескольких шагах от них. Миссис Монтгомери, оглянувшись и увидев нас обоих, подозвала Касси и, указывая на меня, спросила, не это ли и есть ее муж, встреча с которым привела ее сегодня утром в такое волнение. Этот вопрос, заданный миссис Монтгомери довольно громко, привлек внимание ее собеседника. Мой хозяин, казалось, был несколько удивлен, увидев меня в этой новой роли. - В чем дело, Арчи? - спросил он. - Что все это значит? Впервые слышу, что ты женат! Не станешь ли ты утверждать, что эта хорошенькая девушка - твоя жена? Я ответил, что это действительно моя жена и что мы свыше двух лет не виделись и ничего друг о друге не знали. Я добавил, что никогда не говорил ему об этом только потому, что утратил всякую надежду когда-либо увидеться с моей женой. Наша встреча сейчас была чистой случайностью. - Вот так история, Арчи! - в недоумении покачивая головой, произнес мистер Карльтон. - Если она твоя жена, то, право же, не знаю, что я могу с этим поделать? Предвижу только, что теперь ты половину времени будешь пропадать в Поплар-Гроув. Так ведь, кажется, называется ваше поместье, миссис Монтгомери? Она подтвердила это, а затем, после короткого молчания, заметила, что, по ее мнению, хозяева слишком мало считаются с брачными союзами своих слуг. Для нее лично эти браки, что бы там ни говорили, священны. Если Касси и я в самом деле женаты и я порядочный парень, то она не станет возражать, если я буду приходить в Поплар-Гроув так часто, как это разрешит мистер Карльтон. Мой хозяин заявил, что вполне ручается за мое добронравие. Повернувшись ко мне, он приказал привести лошадей. Я торопился, как только мог, но когда я вернулся, оказалось, что миссис Монтгомери уже уехала и вместе с ней Касси. Мы вскочили на лошадей. На полпути к Карльтон-Холлу мой хозяин вдруг словно вспомнил, что я только что встретился с женой, с которой долго был разлучен. У него явилась мысль, что, быть может, нам было бы приятно провести вместе несколько лишних минут. Он поздравил меня полушутя, полусерьезно (словно не был уверен, что раб может поверить в искреннее расположение к нему хозяина) и совершенно безразличным тоном добавил, что я, надо полагать, буду непрочь провести вторую половину дня в Поплар-Гроув. Я знал, что мистер Карльтон человек добрый, и давно привык не считаться с его деланно пренебрежительным тоном. Форма, в которую было облечено его предложение, правда, была мне не вполне по душе, но само предложение было настолько приятным, что я с горячностью поблагодарил его. Вынув из кармана карандаш, он тут же набросал мне пропуск и даже указал, какой дорогой мне ближе проехать. Пришпорив коня, я поскакал в указанном направлении и вскоре догнал экипаж миссис Монтгомери, который и проводил до самого ее дома. Это была одна из тех красивых усадеб, которые иногда, хоть и очень редко, встречаются как в Виргинии, так и в Каролине и могут служить доказательством того, что жители этих штатов, несмотря на кажущееся пренебрежение к этим вопросам, все же способны проявить кое-какой интерес к архитектуре и к созданию известного комфорта при постройке своих домов. К дому вела прекрасная дубовая аллея. И дом и пристройки были, повидимому, очень старые, по содержались в полном порядке. Состояние парка и всех живых изгородей свидетельствовало о тщательном уходе за ними. Когда дамы вышли из кареты, я приблизился к ним. Я сказал миссис Монтгомери, что мой господин разрешил мне навестить жену и что, если с ее стороны не последует возражений, я очень желал бы провести здесь вторую половину дня. Миссис Монтгомери ответила, что Касси такая славная девушка, что невозможно отказать ей в чем-либо. Она добавила, что если я буду вести себя прилично, она никогда не станет возражать против моих посещений. Миссис Монтгомери задала мне несколько вопросов по поводу нашего брака и обстоятельств, вызвавших нашу разлуку. Ее мягкий голос и дружелюбный тон убедили меня в том, что Касси была права: миссис Монтгомери была хорошая и добрая женщина. Нет сомнения, всюду в рабовладельческих штатах можно встретить приветливых женщин и добрых хозяек. Но как мало пользы способна принести их доброта! Границы их деятельности очень узки. Она не может простираться дальше их домашнего круга, не может коснуться многих тысяч несчастных, которым не дано слышать голоса более мягкого, чем грубый окрик надсмотрщика, которым неведома другая дисциплина, кроме дисциплины, поддерживаемой плетью. С домашними слугами в Поплар-Гроув обращались очень приветливо и снисходительно, и все они были очень привязаны к семье миссис Монтгомери. Но, как это часто случается, положение рабов, занятых в поле, было совсем иным. Прошло около трех лет с тех пор, как миссис Монтгомери после смерти своего мужа, в силу оставленного им завещания, сделалась единственной госпожой и распорядительницей всего его имущества и хозяйства. Вступив в свои права и руководствуясь добрым сердцем и свойственным ей чувством справедливости, она попыталась и при управлении плантацией применять те же проникнутые гуманностью методы, которыми пользовалась в своем домашнем хозяйстве. При жизни ее покойного мужа невольничий поселок был расположен на расстоянии трех с лишним миль от господского дома. Рабам не разрешалось являться в дом без вызова, они лишь очень редко попадались на глаза своей госпоже, и миссис Монтгомери так же мало была осведомлена об их жалобах и нуждах, как и о ведении хозяйства на плантации. Большую часть своего времени она тратила на поездки в гости к родным, жившим в Виргинии, или отправлялась на Север и подолгу жила там в больших городах. Но и тогда, когда она бывала дома, явное нежелание мужа, чтобы она вникала в дела плантации, удерживало ее от какого-либо вмешательства. После смерти мужа, когда и земля и рабы стали ее личной собственностью, миссис Монтгомери не могла уже мириться с мыслью, что она ничего не предпринимает для улучшения жизненных условий более ста живых существ, с утра до ночи трудившихся на нее. Она решила совершенно изменить всю систему управления плантацией. С этой целью миссис Монтгомери прежде всего приказала перенести невольничий поселок возможно ближе к дому, с тем чтобы она могла ежедневно бывать там и помогать своим слугам. Ее глубоко поразил жалкий паек и качество одежды, выдававшейся, по распоряжению ее мужа, рабам, и огромное количество работы, которой он загружал каждого из рабов в отдельности. Миссис Монтгомери приказала увеличить паек и уменьшить нагрузку. До нее дошли слухи о целом ряде жестокостей, творимых управляющим. Она прогнала управляющего и пригласила нового. Рабы, узнав, что госпожа проявляет участие к их судьбе засыпали ее градом просьб и всевозможных жалоб. Одном необходимо было одеяло, другому - котелок, третьему -башмаки. Каждый из них просил о каком-нибудь пустяке в котором ему жестоко было отказать, но за каждой просьбой, которую она удовлетворяла, следовал десяток других, также вполне разумных и важных для просителя. К концу года все эти, казалось бы, небольшие расходы составили довольно значительную сумму, поглотившую чуть ли не половину обычных доходов с плантации. Наряду с этим не проходило дня, чтобы миссис Монтгомери не осаждали жалобами на чрезмерную строгость нового управляющего. Рабы постоянно приходили к ней с мольбами отменить то или иное взыскание, наложенное управляющим. Но те случаи, когда его распоряжения были отменены хозяйкой, еще больше озлобляли носителя власти. Дождь жалоб все усиливался. Разобраться в том, кто прав и кто виноват, миссис Монтгомери была не в силах. Управляющий утверждал одно, рабы говорили другое. Миссис Монтгомери уволила второго управляющего. Третий сам отказался: такая мягкость, по его словам, была ему противна. Четвертый, наконец, предоставил рабам делать все, что им вздумается. Подневольный труд сам по себе не приносил никакой радости, и рабы, предоставленные самим себе, почти совсем забросили работу. С тех пор как плантация перешла в руки миссис Монтгомери, урожай с каждым годом неизменно уменьшался; в этом последнем году урожая почти вовсе не было. Друзья миссис Монтгомери сочли своим долгом вмешаться. Ее любимый брат, с мнением которого она привыкла считаться, уже и раньше предостерегал ее от опасностей, грозивших ей на том пути, по которому она пошла. Сейчас он счел необходимым заговорить с ней более решительно и заявил ей, что все нелепые новшества, на которые она пустилась во имя воображаемого благополучия и счастья ее рабов, неизбежно доведут ее до разорения. Почему, собственно, она считает себя обязанной быть более гуманной, чем все ее соседи? И что может быть глупее, чем обречь себя и своих детей на нищету во имя каких то, как он выразился, сентиментальных и неосуществимых идеалов? Миссис Монтгомери горячо защищалась. Она ссылалась на свой долг по отношению к несчастным, которых бог отдал под ее защиту. Она решилась даже намекнуть на то, что грешно жить в богатстве и роскоши за счет подневольного труда, и в проникновенных словах выразила свое возмущение грубостью управляющих и избиениями, которым они подвергают рабов. Брат возразил, что все это очень мило, очень великодушно и вполне соответствует правилам человеколюбия и тому подобным прекрасным вещам. Он лично (пока все это остается в пределах красивых слов) ничего не может возразить против сказанного его сестрицей. Но… несмотря ни на что, ни маиса, ни табака такими методами вырастить нельзя. Говорить она может, разумеется, все, что ей угодно, но если она желает жить на доходы с плантации, то должна управлять ею так, как управляют другие. Все ее друзья, знающие толк в этих делах, скажут ей одно и то же: если она хочет получать урожай, нужно нанять дельного управляющего, дать ему в руки плетку и предоставить полную свободу действий. Если она решится пойти таким путем, то останется хозяйкой своей плантации; если же она будет упорствовать в своих заблуждениях, то превратится в рабу своих рабов. Вся ее филантропия приведет ее к необходимости продать рабов, чтобы покрыть свои долги, и обречет ее на полную нищету. Все эти красноречивые доводы произвели на миссис Монтгомери сильное впечатление. Она не могла отрицать, что плантация почти перестала приносить доход, с тех пор как перешла в ее владение, и чувствовала, что, несмотря на все ее усилия помочь рабам, они остаются недовольны ею, хуже работают и плохо повинуются. И все же она не была склонна уступить. Она продолжала твердить, что ее взгляды на взаимоотношения между хозяевами и рабами продиктованы чувством справедливости и гуманности и что это должно быть ясно для каждого, в ком живы совесть и нравственное чувство. Она настаивала на том, что система, которую она пыталась применить, правильна и что ей нужен только разумный управляющий, способный провести эту систему в жизнь. Возможно, что в ее словах была какая-то доля правды. Если б ей удалось встретить такого человека, как майор Торнтон, и поручить ему управлять ее плантацией, она, быть может, и добилась бы успеха. Но таких людей и вообще-то мало, а в рабовладельческих штатах они и подавно встречаются очень редко. Обычно американские управляющие - люди исключительно невежественные, несговорчивые, тупые и упрямые. Что могла сделать вынужденная прибегать к их помощи женщина, против которой, во всеоружии своих предрассудков, стеной вставали все ее соседи и родные? Обстоятельства день ото дня ухудшались. Наличные деньги, оставленные ей мужем, иссякли, и дела ее вскоре так запутались, что она была вынуждена обратиться за помощью к брату. Но брат ее категорически отказался от какого-либо вмешательства, если она не передаст ему целиком управления всем ее имуществом. После короткой и бесплодной борьбы ей пришлось согласиться на эти тяжелые условия. Не теряя ни часу, он принялся наводить порядок на плантации. Хижины рабов, по его приказанию, были перенесены на старое место, и одновременно снова было введено в действие правило, согласно которому никто из рабов не смел являться в господский дом без вызова. Была восстановлена также прежняя норма выдачи пищи и одежды. И наконец, был приглашен новый управляющий, поставивший решительным условием, чтобы миссис Монтгомери никогда не выслушивала жалоб на него и ни в какой мере не вмешивалась в его методы управления плантацией. Не прошло и месяца после этого возвращения к старому, как около трети рабов оказалось в бегах. Брат миссис Монтгомери объявил ей, что удивляться тут нечему: этих негодяев (как он выразился) так избаловали, что они утратили способность подчиняться дисциплине, необходимой на каждой плантации. После долгих поисков, неприятностей и ценой значительных расходов бежавшие, за исключением одного или двух человек, были пойманы, и в Поплар-Гроув при новом управлении постепенно восстановился старый порядок: работы было сверх человеческих сил, и плеть действовала беспрепятственно. Несмотря на все принимаемые меры, слухи о чрезмерно жестоких наказаниях все же время от времени достигали ушей миссис Монтгомери, и она в порыве негодования восклицала, что предпочла бы самую жестокую нищету богатству и роскоши, которыми она обязана плети надсмотрщика. Но сразу же после этих вспышек благородного негодования миссис Монтгомери, успокоившись, уже готова была признаться самой себе, что безумием было бы отказываться от роскоши, к которой она привыкла с детства. Она старалась не думать, забыть о несправедливостях и жестокостях, которые в душе своей осуждала, но воспрепятствовать которым не могла или, вернее, не решалась. Она покинула дом, где ее всюду преследовал призрак насилия, творившегося в связи с ее попустительством и за которое, - как бы ни пыталась она сама перед собой отрицать свою вину, - она чувствовала себя ответственной. И в то время как рабы ее изнемогали от работы под палящим солнцем каролинского лета и стонали под бичом безжалостного управляющего, госпожа их старалась заглушить воспоминания об их мучениях, развлекаясь в Саратоге или Нью-Йорке. Часть года она все же бывала вынуждена проводить в Поплар-Гроув, и там, какие бы меры она ни принимала, ей не всегда удавалась оградить себя от тяжелых впечатлений. Ярким примером таких столкновений ее с действительностью может послужить случай, разыгравшийся при первом моем посещении дома миссис Монтгомери. Один из ее полевых рабочих выпросил у управляющего, который, кстати сказать, был правовернейшим пресвитерианином, пропуск и разрешение отправиться на молитвенное собрание, устроенное мистером Карльтоном. Миссис Монтгомери по окончании собрания, желая послать записку кому-то из соседей, вручила ее замеченному ею рабу из Поплар-Гроув, приказав передать записку по назначению. Случилось так, что управляющий плантацией миссис Монтгомери находился по делу у того самого соседа, к которому раб был послан своей хозяйкой. Увидев его, управляющий резко спросил, как он осмелился явиться сюда, когда пропуск ему был выдан лишь на то, чтобы отправиться на собрание и прямо оттуда вернуться обратно на плантацию. Напрасно несчастный ссылался на приказание своей госпожи. Управляющий заявил, что это не имеет значения, так как миссис Монтгомери не вправе распоряжаться людьми, занятыми в поле. И чтобы факт этот лучше запечатлелся в памяти раба, управляющий тут же на месте раз десять хлестнул его плетью. Раб имел дерзость отправиться к госпоже и пожаловаться ей. Возмущение миссис Монтгомери не имело границ, но условия, заключенные с братом, лишали ее возможности вступиться. Она сделала рабу подарок, признала, что он был наказан несправедливо, и попросила его вернуться на свое место и никому не говорить о том, что он обращался к ней. Она прибегла к этой унизительной просьбе в надежде оградить несчастного от новой кары. Но управляющий, как мне позже стало известно, все же узнал о происшедшем. Желая отстоять свой авторитет и укрепить дисциплину, он приказал выпороть непокорного вдвое сильнее, чем в первый раз. Чудовищные последствия рабства таковы, что во многих случаях любые действия, продиктованные самым искренним доброжелательством по отношению к рабу, приводят только к дальнейшему нагромождению на его голову всевозможных горестей и бед. На такой гнилой почве нельзя возвести сколько-нибудь крепкое здание. Позорна сама система рабства. Следует, кстати, сказать, что "доброжелательство", "гуманность", "отзывчивость" рабовладельца сильно походят на "доброжелательство" грабителя, который, обобрав проезжего, достает из его же чемодана и "великодушно" жертвует ему какую-нибудь часть одежды, предлагая несчастному прикрыть свою наготу. Какая дикая нелепость - пытаться быть гуманным палачом и великодушным насильником!… Единственная мера, которая способна принести пользу рабу и при отсутствии которой все остальные будут излишними, а подчас и вредными, это - дать рабу свободу! ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ Я уже говорил, что в воскресенье раб бывает свободен от работы. Если рабам с двух разных плантаций разрешили сочетаться браком, то воскресенье обычно единственный день, когда разбросанные в разных местах члены семьи имеют возможность встретиться. Многие плантаторы, хвастающиеся совершенством царящей у них дисциплины, решительно воспрещают такие браки и в тех случаях, когда у них на плантации число рабов мужского пола превышает число женщин, предпочитают допускать, чтобы у женщины было несколько мужей, чем позволить своим рабам "разбалтываться", проводя время на чужих плантациях. Встречаются также и другие хозяева, столь же горячие сторонники дисциплины, но более изощренные, чем их соседи. Они только мужчинам запрещают жениться на женщинах, принадлежащих другим владельцам. Зато женщинам они охотно позволяют подыскивать себе мужей где и как им вздумается. Рассуждения при этом до предела просты: когда муж приходит проведать свою жену, то старается принести ей что-нибудь - чаще всего съестное. А где ж ему добыть это приношение, как не на хозяйских полях? С подарком его лучше примут, и приход его будет настоящим праздником. Так вот: все, что приносится на плантацию, - чистая прибыль, и, следуя такому методу, можно часть своих рабов подкармливать за счет соседей. Итак, воскресенье - день, когда рабы навещают друг друга. Но для меня воскресенье не было днем отдыха. Обычно мне в этот день приходилось сопровождать хозяина в его поездках на молитвенные собрания. Зато мистер Карльтон отпускал меня в четверг, сразу после обеда. Таким образом мне удавалось не реже раза в неделю видеться с Касси. Год, последовавший за моей встречей с Касси, был самым счастливым в моей жизни, несмотря на неприятности и унижения, неизбежно связанные с положением раба, даже если условия, в которые он поставлен, менее отвратительны, чем это бывает обычно. С радостным чувством вспоминаю я всегда этот год, и воспоминание это согревает мне душу даже в часы, когда она бывает переполнена горечью и печалью. Еще до конца года Касси произвела на свет ребенка. Наш сын унаследовал красоту матери. Нужно быть таким же любящим и нежным отцом и мужем, каким был я, чтобы понять мои чувства, когда я прижимал к своей груди этот драгоценнейший дар судьбы! Но чтобы до конца понять, что я переживал, нужно, как и я, быть не только отцом, но и отцом раба… Отцом раба!… Неужели правда, что это дитя, плод надежд моих и желаний, этот неоценимый залог взаимной любви, что это дорогое, дорогое дитя мое - не принадлежит мне?… Разве не долг мой и не право мое - право и долг более дорогие, чем сама жизнь, - воспитывать его, окружить глубочайшей отеческой любовью, с тем чтобы, став мужем, он воздал мне за все мои заботы и, в свою очередь, поддержал меня и окружил заботой, когда я буду стар и хил? Быть может, это мой долг, но не право мое. У раба нет прав. Жена его, его сын, труд, кровь его, сама жизнь и все, что придает цену этой жизни, не принадлежат ему. Все - в полной зависимости от воли его господина. Раб ничем владеть не может, и если ему порой кажется, что он владеет чем-то, принадлежащим лично ему, то это лишь самообман, создавшийся благодаря снисходительности хозяина. Моего сына, это крохотное дитя, могут вырвать из моих объятий, он завтра может быть продан первому встречному, и я не буду иметь права воспрепятствовать этому!… А если даже этого не случится, если беспомощность его вызовет жалость и его не оторвут от груди матери тогда, когда он не в состоянии еще будет осознать свое несчастье, то какая, тем не менее, тяжкая судьба ожидает его! Оказаться лишенным, хотя бы даже в мечтах, всего, что делает жизнь достойной быть прожитой, быть выращенным для того, чтобы стать рабом!… Раб! Даже написав целую книгу, не выразить всего, что кроется в этом слове! Оно говорит о цепях, о биче и пытках, о подневольном труде, о голоде и безмерной усталости, о всех страданиях, терзающих нашу жалкую плоть… Оно говорит о высокомерии и власти, о дерзких приказаниях, о ненасытной алчности, о пресыщенном чванстве, о тщеславной роскоши, о холодном безразличии и пренебрежении, с которыми властелин взирает на свою жертву. Оно говорит о постоянном страхе и жалком раболепии, о презренной хитрости и затаенной ненависти. Оно говорит о наглом оскорблении человеческого достоинства, о втоптанных в грязь семейных узах, о задушенных порывах и разбитых надеждах, о святотатственных руках, угашающих факел мысли. Оно говорит о человеке, лишенном всего, что радостью освещает чело, всего, что пробуждает в нем благородство, - о человеке, доведенном до уровня животного… И вот такая судьба станет и твоим уделом, дитя мое, мой сын! Да сжалится над тобой небо, ибо от людей тебе нечего ожидать! Первый порыв инстинктивной радости, вспыхнувшей в моей душе, когда я взглянул на моего мальчика, безвозвратно угас, как только я достаточно овладел собой, чтобы вспомнить об участи, предстоявшей ему. С самыми разнородными, но всегда мучительными чувствами глядел я на него, когда он спал у груди своей матери или, проснувшись, отвечал улыбкой на ее ласки. Как он был красив! Я любил его… О, как я любил его!… И тем не менее я не в силах был хоть на мгновение заглушить в себе горькую мысль об участи, ожидавшей его… Я знал, что, став взрослым, он отплатит мне за мою любовь заслуженными проклятиями - проклятиями за то, что я, его отец, подарил ему жизнь, опозоренную клеймом рабства… Я уже не испытывал в обществе Касси той радости, которой прежде полны были наши встречи, или, вернее, радость, которую я не мог погасить в своем сердце, смешивалась с едкой болью. Я любил ее не меньше, чем прежде. Но рождение ребенка добавило новую каплю горечи в чашу неволи. Стоило мне взглянуть на сына, как перед мысленным взором моим вставали страшные картины. Казалось, впереди раздвигается завеса будущего. Я видел своего сына обнаженным, истекающим кровью под плетью надсмотрщика. Я видел его трепещущим, раболепствующим, чтобы избежать наказания. Я видел его жалким и униженным, потерявшим веру в свои силы. Он представлялся мне и в гнусном образе раба, удовлетворенного своей участью. Я не в силах был терпеть дольше. И вот однажды безумие охватило меня. Я вскочил, выхватил ребенка из объятий матери и, осыпая его, ласками, в то же время искал способа, как погасить жизнь порожденную мною и потому обещавшую стать продолжением моей жизни, исполненной мук. Вероятно, глаза мои в эти мгновения горели безумием и в чертах отражалась владевшая мной мрачная решимость, потому что жена моя, несмотря на кротость свою и доверчивость, материнским инстинктом словно угадала мое намерение. Поспешно поднявшись, она взяла ребенка из моих дрожащих рук и, прижав его к своей груди, бросила на меня взгляд, выражавший все ее опасения и ясно говоривший о том, что жизнь матери неразрывно связана с жизнью ребенка. Этот взгляд обезоружил меня. Руки мои бессильно повисли, и я погрузился в мрачное оцепенение. У меня не хватило сил превратить свое намерение в действие. Но я не был убежден, что, отказавшись от него, я выполнил свой отцовский долг. Чем упорнее я думал об этом (а мысль эта целиком владела мной), тем сильнее становилось убеждение, что ребенку лучше умереть. И если даже я таким убийством загублю мою собственную душу - я достаточно глубоко любил моего сына, чтобы пойти на это… Но что будет с матерью? Я желал бы убедить ее. Но я понимал, насколько бесцельно противопоставлять мои рассуждения чувствам матери. И я знал, что единая слезинка, скатывающаяся по ее щеке, единый взгляд, подобный тому, который она бросила на меня, когда я вырвал ребенка из ее объятий, преодолеют все мои самые бесспорные доводы. Словно бледный свет звезды, пробивающийся сквозь мглу бурной ночи, пронзила мой мозг мысль - ничего не страшась, ни перед чем не останавливаясь, освободить мое дитя от всех грозящих ему страданий. Но это был лишь проблеск, слабый луч погас: ребенку суждено было жить… Я не имел права отнять у него жизнь, подаренную ему мной. Нет! Не имел права, хотя бы каждый день этой жизни и навлекал на мою голову проклятия, и какие проклятия! Проклятия моего сына! Это была ядовитая стрела, вонзившаяся в мое сердце и застрявшая в нем… Роковая рана, которой не могло быть исцеления… ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ Однажды в воскресенье утром, - ребенку было тогда около трех месяцев, - в Карльтон-Холл неожиданно приехало двое незнакомых людей. В связи с их приездом хозяин мой весь день был занят какими-то срочными делами, и ему пришлось пропустить религиозное собрание, назначенное им на этот день. Меня это нарушение порядка не очень-то огорчило: я получил возможность проведать жену мою и ребенка. Стояла осень. Летняя жара спала. Утро было ясное. Воздух казался необыкновенно мягким и был напоен благоуханием. Леса ласкали глаз необычайным разнообразием красок, яркостью почти превосходящих весенние. Я ехал верхом, направляясь в Поплар-Гроув. Окружающая красота и какая-то особенная прозрачность неба наполняли мою душу тихой радостью. Так нужна мне была сейчас эта радость после многих неприятных и тяжелых минут, пережитых за последнюю неделю!… Каждое новое унижение, которого я не мог избежать в моем положении раба, я переживал теперь вдвойне болезненно - за себя и одновременно за своего ребенка, предвидя его будущее. Когда я выезжал из дому, на душе у меня было как-то невесело, но движение и чудесный осенний воздух влили в меня бодрость, какой я давно не ощущал. Касси встретила меня улыбкой и ласками, которыми женщина так щедро осыпает любимого мужа. Хозяйка накануне подарила ей новое платье для ребенка, и она нарядила его, чтобы малыш мог достойно встретить своего отца. Касси принесла ребенка и положила его мне на колени. Она восхищалась его красотой и, охватив мою шею руками, пыталась в чертах сына уловить сходство с чертами отца. Вся во власти материнской любви, она готова была забыть о будущем. Осыпая меня нежными ласками, она старалась и меня заставить забыть о грядущем. Но ей не удавалось достигнуть цели. Вид ребенка, улыбавшегося в неведении своей участи, навевал на меня глубокую печаль. В то же время мне больно было убивать надежду и радость в душе моей жены, и, стараясь убедить ее, что усилия развлечь меня не пропали даром, я пытался проявить веселость, которой душа моя была чужда. Погода стояла прекрасная, и мы соблазнились возможностью прогуляться. Мы бродили по полю и роще, по очереди неся ребенка на руках. Касси жаждала поделиться со мной тысячью мелочей, подмеченных ею у ребенка и свидетельствовавших о его быстром развитии. Она говорила с увлечением и горячностью, свойственными матери. Я не решался отвечать. Я знал, что стоит мне заговорить, и я уже не смогу владеть собой, а я не хотел омрачать ее веселость, дав волю горьким чувствам, кипевшим в моей душе. Часы шли незаметно, и солнце уже склонялось к закату. Хозяин приказал мне вернуться к ночи, и пора было уходить. Я прижал к груди моего сына и, поцеловав Касси в щеку, сжал ее руку. Но она не удовлетворилась таким холодным прощанием и, обвив мою шею руками, стала осыпать меня поцелуями. Это пылкое проявление чувств так сильно отличалось от ее обычной сдержанности, что поразило меня. Возможно ли, что она в эти мгновения инстинктивно предугадывала то, что должно было произойти? Мелькнула ли в мозгу ее мысль, что это наше последнее свидание?… ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ В Карльтон-Холле, когда я вернулся туда, царило общее смятение. Я не замедлил узнать причину происходящего. Около года назад, как теперь стало известно, мистер Карльтон начал испытывать сильные затруднения в своих денежных делах, и это вынудило его хоть немного поинтересоваться положением своих дел вообще. Тогда только он увидел, что сильно задолжал и что долги его достигли таких размеров, о которых он и понятия не имел. Его кредиторы, которых давно уже кормили обещаниями, потеряли, наконец, терпение и стали проявлять настойчивость. Перед мистером Карльтоном встала необходимость прибегнуть к решительным мерам. Казалось, лучшим способом было занять сразу у кого-нибудь крупную сумму, и он обратился к ростовщикам в Балтиморе. В обеспечение он выдал им закладную на всех своих невольников, включая и домашних слуг. Деньги, которые ему удалось таким путем добыть, пошли прежде всего на урегулирование тех дел, которые успели дойти до суда. Оставшейся суммы едва хватило на то, чтобы удовлетворить наиболее требовательных кредиторов. Деньги под закладную были взяты сроком на один год - не потому, чтобы мистер Карльтон мог надеяться из собственных средств к сроку погасить свой долг, - он успокаивал себя надеждой на то, что за это время ему удастся занять где-нибудь значительную сумму на более длительный срок и, покрыв сразу все свои старые долги, освободиться также и от закладной. Время шло, а надежды не оправдывались. Срок возврата полученной суммы наступил, а мистер Карльтон все еще только вел переговоры о новом займе. Прошел уже месяц с тех пор, как деньги по закладной должны были бы быть внесены. Вернувшись в тот памятный день в Карльтон-Холл, я узнал, что прибывшие поутру неизвестные были агентами балтиморских ростовщиков; они явились в Карльтон-Холл с целью вступить во владение заложенным имуществом. К моменту моего возвращения агенты успели уже захватить всех рабов, которых им удалось застать на месте. Не успел я войти в дом, как также был схвачен и помещен под надежную охрану. Приезжие сочли такие меры предосторожности необходимыми, так как опасались, что рабы разбегутся и попрячутся по укромным углам. Бедный мой хозяин был страшно растерян и расстроен. Напрасно пытался он добиться хотя бы кратковременной отсрочки, напрасно искал способов договориться. Агенты заявляли, что у них нет полномочий на какие-либо уступки, - им было поручено получить деньги, а если таковых не окажется, то захватить рабов и немедленно переправить в Чарльстон, в Южной Каролине, где в те годы происходил наиболее оживленный торг невольниками и легче всего было сбыть с рук такой товар. О немедленном взносе денег и речи быть не могло. Но мистер Карльтон не терял надежды через несколько дней добиться если не всей суммы, о которой он вел переговоры, то хотя бы получения на короткий срок денег, необходимых для того, чтобы откупиться от закладной. Агенты согласились дать ему отсрочку на сутки, но тут же предупредили, что дольше ждать не будут. Мистер Карльтон вынужден был признать, что за такой короткий срок ничего не успеет сделать, и решил, что не стоит даже и пытаться. Он готов был пожертвовать рабами, работавшими в поле, - другого выхода у него не было, но ему очень хотелось отстоять хотя бы домашних слуг. Он обратился к агентам с просьбой не ставить его в такое ужасное положение, когда некому будет постелить ему постель или приготовить обед. Агенты ответили, что им, разумеется, очень не хочется причинять ему такие неприятности, но они ничего поделать не могут. Со времени, когда была выдана закладная, кое-кто из поименованных в списке рабов успел умереть, некоторые другие, судя по виду, не стоят суммы, в которую были оценены, да и, кроме того, цена на рабов значительно снизилась за последнее время и грозит еще большим снижением. Они сомневаются даже, покроет ли вырученная от продажи сумма весь долг мистера Карльтона. Желая, однако, в пределах своих полномочий пойти навстречу почтенному мистеру Карльтону, они предлагают ему уплатить наличными за тех слуг, которых он хотел бы себе оставить, и согласны вместо этих рабов принять деньги. У мистера Карльтона не было при себе и пятидесяти долларов, но он немедленно бросился к соседям, пытаясь хоть сколько-нибудь занять у них. Однако всюду, куда он ни приезжал, уже знали о случившемся. Всем было известно, что, кроме этой закладной, у него было еще много других долгов, и на него смотрели как на человека разорившегося. Большинство его соседей поэтому вовсе не были расположены ссужать его деньгами, тем более что у многих из них дела шли не лучше, чем у него. Потратив на разъезды почти целый день, он собрал несколько сот долларов, полученных им при условии, что он выдаст новую закладную на тех из рабов, которых ему удастся выкупить. Мистер Карльтон вернулся домой незадолго до моего прихода и был занят отбором тех рабов, которых решил оставить себе. Увидев меня, он сказал, что я всегда был добрым и верным слугой и ему очень жаль расстаться со мной, но у него нехватит денег на то, чтобы выкупить нас всех, и он вынужден оказать предпочтение своей старой кормилице и семье этой бедной женщины. Агенты выпустили отобранных мистером Карльтоном рабов. Остальных они посадили под замок, предупредив, что они должны быть готовы на следующее утро тронуться в путь. У меня оставалась одна надежда: я полагал, что если миссис Монтгомери узнает о случившемся, она попытается купить меня. Я сказал об этом мистеру Карльтону, по он ответил, чтоб я не тешился этой надеждой: у миссис Монтгомери и так слуг больше, чем ей нужно. Тем не менее он обещал послать ей записку и сообщить о том, в каком положении я оказался. Записку отправили с одним из слуг, и я с отчаянием и надеждой стал ждать ответа. Посланный, наконец, вернулся. Миссис Монтгомери с дочерью с утра уехала к своему брату, жившему милях в десяти от Поплар-Гроув, и отсутствие ее, как полагали, продлится дня три. Я вспомнил, что утром, когда был у Касси, слышал о ее предполагаемом отъезде, но от волнения совершенно забыл об этом. Итак, угасла последняя надежда. Я был страшно потрясен. До этой минуты я еще мог себя обманывать. Казалось, я должен был уже привыкнуть ко всяким невзгодам, по то, что произошло сейчас, превосходило все. Правда, я уже однажды был разлучен с женой, но тогда физические страдания, горячка и бред несколько ослабили силу удара. А кроме того, теперь меня отрывали не только от жены, по и от сына. Сердце мое разрывалось от бессильной злобы; оно колотилось так, словно готово было выскочить из груди. Голова была в огне. Мне хотелось плакать, но пламя, сжигавшее мой мозг, иссушило слезы. Первой мыслью моей было попытаться бежать. Но новые хозяева наши до тонкости изучили свое ремесло и заранее приняли все меры предосторожности. Всех нас собрали вместе и заперли. По отношению ко многим из рабов эти меры были излишними: они были так раздражены и измучены придирками управляющего мистера Карльтона, что готовы были радоваться любой перемене. Когда мистер Карльтон зашел проститься с ними и стал выражать им оное сочувствие, кое у кого хватило смелости ответить ему, что жалеть их не приходится: хуже обращаться с ними, чем обращался управляющий, поставленный мистером Карльтоном, все равно невозможно. Мистера Карльтона такое заявление, видимо, неприятно поразило, и он, резко оборвав разговор, удалился. Едва рассвело, как нас построили для отправки. Продовольствие и маленьких детей погрузили на телегу. Нас, взрослых, сковали попарно цепями, и мы двинулись в путь в обычном для рабов порядке. Дорога была дальняя, и мы провели в пути около трех недоль. Нужно признать, что к нам в дороге относились довольно мягко. Через два или три дня пути женщин и подростков освободили от цепей, и то же снисхождение было несколькими днями позже оказано мужчинам, не внушавшим особого недоверия. Проводники наши, казалось, стремились доставить нас на место в возможно лучшем состоянии и таким образом повысить на нас цену: переходы были не слишком длинные, всем выдали обувь, пища была обильная. Ночевки устраивались на краю дороги; мы разжигали костер, варили похлебку, а затем строили из веток шалаши, в которых и укладывались спать. Многие из моих товарищей уверяли, что с ними отроду так хорошо не обращались. Они шли смеясь и распевая, скорее напоминая людей, путешествующих для собственного удовольствия, чем рабов, которых гнали на продажу. Так непривычна для раба даже искра заботливости, что, заметив ее, он готов прийти в неистовое восхищение. Пустяковая прибавка к обычному жалкому пайку способна привести его в умиление. Песни и смех моих спутников еще усиливали мою печаль. Заметив это, они попытались развеселить меня. Никогда еще не было у меня таких добрых товарищей, и я находил горькое утешение в их неумелых попытках отвлечь меня от мрачных мыслей. В Карльтон-Холле я пользовался среди рабов большой любовью. Я положил немало труда на то, чтобы завоевать ее. Давно уже я отказался от нелепого тщеславия и глупой гордости, которые когда-то создавали преграду между мной и моими товарищами по несчастью и вызывали с их стороны заслуженную неприязнь ко мне. Жизнь многому научила меня, и я не был уже способен держать сторону угнетателей или хоть на мгновение сочувствовать их нелепому убеждению в своем природном превосходстве. Это убеждение, основанное на самом грубом невежестве, давно уже отвергнуто всеми светлыми и передовыми умами, но до сих пор остается незыблемым символом веры для всей Америки и главной, я сказал бы даже - единственной, основой, на которой зиждется гнусный институт рабства в этой стране. Я старался завоевать добрые чувства моих товарищей, входя в их жизнь, проявляя интерес ко всем их горестям и заботам. Не раз, пользуясь своим положением доверенного слуги мистера Карльтона, я оказывал им ту или иную мелкую услугу. Случалось, правда, что я переходил границы дозволенного и навлекал на себя грозу, сообщая мистеру Карльтону о жестокостях и злоупотреблениях его управляющего. Несмотря на то, что попытки мои не всегда достигали успеха, несчастные товарищи мои испытывали ко мне чувство горячей благодарности. Заметив, что я опечален, спутники мои прервали пение и, выразив в скупых словах свое сочувствие моему горю, продолжали беседовать между собой вполголоса. Меня очень тронуло их внимание, но мне не хотелось, чтобы мое горе омрачало те немногие светлые часы, которым, быть может, не суждено было повториться в их тяжелой жизни. Я сказал им, что их веселье одно только и способно рассеять мою грусть, и хотя сердце мое разрывалось от муки, я попытался улыбнуться и затянул песню. Они стали подтягивать, и вскоре смех и песни снова зазвучали со всех сторон. Шумные проявления их веселости позволили мне замкнуться в себе. Мною овладели такие естественные для человека чувства. Мне дороги были моя жена и ребенок. Если б смерть вырвала их из моих объятий или мы были бы разлучены в силу роковой и неизбежной причины, я оплакивал бы их, и боль моя не была бы напоена такой горечью. Но если самые священные узы - узы, связывающие супругов, связывающие отца с его ребенком, - порываются по воле кредитора, да еще кредитора чужого человека, если тебя заковывают в цепи, вырывают из привычной обстановки, волокут на продажу лишь во имя того, чтобы покрыть долги человека, называющего себя твоим господином… Эта мысль поднимала в моем груди волну едкой ненависти и жгучего возмущения против законов страны, допускающих подобные порядки. Но как ни тяжелы бывают подчас переживания человека, в конце концов наступает успокоение. Минует острый приступ отчаяния, а затем все входит в обычную, будничную колею. Я испытал это на себе. Постепенно стихли муки бессильной ярости, уступив место тупой тоске, ни на мгновение не позволяющей забыть о себе - слишком глубоки были ее корни, и выкорчевать их было невозможно. Лишь изредка под влиянием внешних впечатлений я забывал о ней на мгновенно, но затем она с новой силой овладевала моей душой. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ Мы прибыли, наконец, в Чарльстон, столицу Южной Каролины. Нам предоставили возможность несколько дней отдохнуть, чтобы мы могли оправиться от длинного и тяжелого пути. Как только мы несколько пришли в себя, нам выдали новое платье и привели в приличный вид: мы должны были произвести хорошее впечатление на покупателей. Затем нас отвели на невольничий рынок и выставили напоказ. Женщины и дети были в восторге от своей новой одежды. Казалось, они наслаждались новизной своего положения, и глядя, с каким усердием они стараются найти себе нового хозяина и быть проданными за возможно более высокую цену, можно было подумать, что вся прибыль от их продажи поступит в их пользу. Как и большинство моих спутников, я был куплен генералом Картером, одним из самых богатых плантаторов в Южной Каролине. Он владел поистине княжеским состоянием. Нас немедленно отправили на одну из его плантаций, расположенную поблизости от города. Обширная низменность, занимающая более половины всего штата, тянется от Атлантического океана далеко вглубь страны. Это безрадостный негостеприимный край, с которым вряд ли что на свете может сравниться. Всюду, куда ни кинуть взор, бесконечная иссохшая песчаная равнина, поросшая сосновым лесом. Эта местность носит выразительное название "Pine Barrens", что на местном красочном диалекте означает "пустыня, поросшая сосняком". Нигде ни холма, ни возвышенности. Равнина поднимается над уровнем моря всего на каких-нибудь несколько футов. Редкие прямые стволы сосен, подобные стройным колоннам, рвутся ввысь. Они почти лишены ветвей и только увенчаны причудливо переплетенными узлами веток с длинными сухими иглами. Морской ветер, шурша иглами, то жалобно стонет, то рокочет подобно водопаду или разбивающимся о скалы волнам. У подножия этих деревьев не видно никакой другой растительности, кроме вечнозеленых низкорослых пальметто или редкой сухой травы, которой летом питаются полудикие стада и среди которой зимой издыхают от голода. Стволы сосен почти не заслоняют вида на этот однообразный пейзаж. Кое-где песчаная поверхность прорезается болотами, густо поросшими всякой растительностью и почти недоступными для человека. Здесь растут лавры, водяные дубы, кипарисы и другие высокоствольные деревья. Черный мох обвивает их стволы и побелевшие ветви и ниспадает длинными траурными фестонами. Широкие реки с низкими берегами пересекают эту печальную равнину. Весной и зимой, в период проливных дождей, они вздуваются, выходят из берегов и еще увеличивают полосу болот, ядовитые испарения которых заражают воздух. Но даже и там, где местность несколько выше, почва остается такой же бесплодной: это - множество песчаных кочек, набегающих друг на друга и напоминающих дюны. Местами почва настолько неплодородна, что и сосна отказывается расти на ней и лишь изредка попадаются чахлые карликовые дубы. Кое-где - один лишь зыбучий песок, не дающий пищи даже и кустам. И все же, как ни бесплодна эта земля, но инициатива, предприимчивость, неразрывно связанные со свободой, могли бы заставить большую часть ее приносить плоды, тогда как расточительское и дорогостоящее рабовладельческое хозяйство использует лишь узкие полосы, тянущиеся вдоль рек, а остальная земля остается необработанной. Описанное нами выше ни в какой мере, однако, не подходит к той части побережья, которая простирается от устья реки Санти до Саванны и вдается местами на двадцать-тридцать миль вглубь страны. Это цепь маленьких островков, прославленные "Sea-islands", снабжающие хлопковые рынки. Берег, отделенный от этих островков бесчисленными узкими проливами, весь изрезан множеством маленьких бухточек; некоторые из них довольно глубоко вдаются в материк. Берега островков со стороны океана кажутся возвышенными, но сторона, обращенная к материку, по большей части покрыта болотами. Красота этого берега и тянущихся вдоль него островков поразительно отличается от остальной южнокаролинской низменности. Всюду, куда хватает глаз, видны ровные, великолепно обработанные поля, которые во всех направлениях пересекаются ручьями и реками. Дома плантаторов в большинстве случаев представляют собой красивые здания, построенные на возвышенностях. Они окружены подобранным с изысканным вкусом кустарником и великолепными тенистыми деревьями. Живут в этих домах только зимой; летом их покидают, спасаясь от скуки и однообразия - неизбежных спутников безделья и лени. Господ плантаторов пугает и зараженный миазмами воздух, особенно вблизи рисовых полей. Все эти аристократы перебираются обычно в Чарльстон или в северные города и курорты и здесь стараются превзойти друг друга в головокружительной роскоши и безумном расточительстве. Плантации на все это время целиком отдаются в руки управляющих и надсмотрщиков. Они и их семьи тогда составляют почти все свободное население края. Рабов здесь в десять раз больше, чем свободных граждан, и весь этот живописный и богатый край служит только для того, чтобы доставить нескольким сотням семейств возможность жить в ослепительной роскоши и безделье, превращающем их в бесполезный груз для общества и тяготеющем над ними самими. А для того, чтобы они имели эту возможность, сотни тысяч человеческих существ должны жить в условиях безмерного унижении и нужды… Наш новый хозяин, генерал Картер, был одним из самых крупных богачей среди этих американских вельмож. Плантация, куда нас направили, носила название Лузахачи и, несмотря на свои большие размеры, составляла лишь часть его обширных владений. Мне, прибывшему из Виргинии, многое здесь - и природа и обычаи - казалось странным, новым и непривычным. Мы все, и товарищи мои и я, были приучены к тому, что нам ежедневно выдавалась небольшая порция мяса; здесь же полагалась только похлебка из кукурузы. Эта похлебка без всякой приправы казалась нам безвкусной, пресной и малопитательной. Мы были здесь чужие и, не зная местных обычаев, не были знакомы с приемами, к которым прибегали здешние рабы, чтобы пополнить свой скудный паек. Нам оставался только один путь: попробовать, рассчитывая на его великодушие, обратиться к самому хозяину. Случилось так, что недели через две после нашего прибытия генерал Картер прискакал в сопровождении нескольких друзей из Чарльстона в Лузахачи. чтобы взглянуть, как идет жатва. Мы решили использовать этот приезд и попросить генерала немного улучшить наше питание. При этом, однако, заранее было решено, что мы будем как можно скромнее в наших требованиях, чтобы не получить отказа. После долгих споров и размышлений мы решили попросить, чтобы в похлебку для вкуса прибавляли немножечко соли. К этой роскоши нас приучили в Карльтон-Холле. В Лузахачи нам выдавали только по мерке маиса в неделю. Товарищи попросили меня обратиться к хозяину от нашего общего имени, и я с готовностью обещал им выполнить их поручение. Когда генерал и его спутники поровнялись с нами, я выступил вперед. Он резко спросил, почему я оставил работу и что мне надо. В ответ я объяснил ему, что я - один из рабов, недавно купленных им. Я добавил, что некоторые из нас родились и выросли в Виргинии, другие в Северной Каролине, что мы не привыкли есть ничем не приправленную похлебку и просим его оказать нам милость и распорядиться, чтобы нам выдавали немножечко соли. Генерал, казалось, был очень удивлен моей дерзостью и пожелал узнать, как меня зовут. - Арчи Мур, - ответил я. - Арчи Мур? - воскликнул он с иронией. - С каких это пор рабов называют по имени и фамилии? Ты - первый из всех моих рабов, у которого хватило нахальства так назвать себя! Да ты, я вижу, большой наглец! Это сразу видно по твоим глазам. И я покорнейше попрошу тебя, мистер Арчи Мур, в следующий раз, когда я буду иметь честь разговаривать с тобой, удовольствоваться именем Арчи. Я добавил к своему имени фамилию Мур с того дня, как оставил Спринг-Медоу. Так часто делают в Виргинии, и там это не считается предосудительным. Но в Южной Каролине плантаторы в своей тирании по отношению к рабам и в теории и на практике превзошли всех американцев. Для них нестерпимо все, что может поставить раба хоть сколько-нибудь выше их пса или лошади. И слова генерала и тон были очень оскорбительны, но все же я не хотел сдаться и попробовал в самых почтительных выражениях повторить мою просьбу. - Все вы наглые бездельники, да к тому же еще весьма требовательные! - ответил генерал. - Вы и так объедаете меня. Я покупаю для вас кукурузу, этого с вас вполне хватит. А если вам нужна соль, то в пяти милях отсюда сколько угодно морской воды. Никто вам не мешает добыть из нее соль. Проговорив это, генерал повернул лошадь и вместе со своими спутниками поскакал дальше, громко хохоча над своей удачной шуткой. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ В числе рабов мистера Карльтона, ставших теперь собственностью генерала Картера, был один по имени Томас, с которым я подружился, еще находясь у нашего прежнего хозяина. Это был чистокровный африканец, с правильным и красивым лицом, прекрасно сложенный и сильный. Весь внешний вид его не мог не произвести впечатления. Он обладал какой-то особенной нравственной силой и с необычайным терпением переносил любые лишения и усталость. Страстный и порывистый по натуре, он, - что было большой редкостью среди рабов, - умел подчинять себе свои страсти и во всем своем поведении был кроток, как ягненок. Дело было в том, что еще ребенком он подпал под влияние методистов, и их проповеди производили на него такое глубокое впечатление и оставили такой неизгладимый след, что порою могло показаться, будто им удалось вырвать с корнем из его сердца самые горячие чувства, которыми одарила его природа. Эти красноречивые учителя вселили в его пылкую и гордую душу веру в необходимость беспрекословного повиновения и безоговорочного терпения. Такая покорность судьбе, когда она диктуется религиозным чувством, лучше бича и цепей способствует укрощению несчастных рабов. Его учили, что, согласно божественным велениям, он обязан подчиняться хозяину, довольствоваться своей судьбой и что каким бы жестокостям он ни подвергался со стороны своих повелителей, его долг сносить все безропотно и молча. Если хозяин ударит его по одной щеке, говорили ему, он должен подставить другую. Для Томаса это не были пустые слова, о которых забывают, едва они успеют отзвучать. Нет, никогда не встречал я человека, у которого вера способна была так подчинить себе все природные инстинкты. Природа создала его для того, чтобы он стал одним из тех великих духом, которые внушают трепет тиранам и в первых рядах борются за свободу, а методисты превратили его в приниженного раба, покорного и безропотного, считавшего верность хозяину своим самым священным долгом. Он никогда не брал в рот виски, не крал и скорее согласился бы подвергнуться порке, чем произнести хоть слово лжи. Эти качества, столь редкие у раба, заслужили ему благоволение управляющего мистера Карльтона. Он относился к Томасу как к доверенному слуге, оставлял ему ключи и поручал раздачу пищи. Томас так аккуратно и честно выполнял порученное ему дело, что даже и придирчивый управляющий ни в чем не мог упрекнуть его. За все десять лет, проведенные в Карльтон-Холле, Томас ни разу не подвергался наказанию плетьми. Он пользовался расположением не одного только управляющего, но сумел завоевать и доброе отношение к себе своих товарищей. Никогда, кажется, не приходилось мне встречать человека с таким добрым сердцем и с такой душевной мягкостью. Всегда, когда представлялась возможность помочь несчастному, он был готов на любые жертвы. Он делился с голодными своим пайком, работал за тех, у кого нехватало сил выполнить дневной урок. Кроме всего этого, он был духовным главой всех рабов плантации и проповедовал и молился не хуже самого хозяина. Его религиозный пыл не вызывал у меня восторга, но я все же искренне любил его, восхищался его добротой и выдержкой, и мы уже давно были близкими друзьями. Томас был женат на женщине по имени Анна, веселой, остроумной и хорошенькой резвушке. Он нежно любил ее и был безмерно счастлив, что его не разлучили с ней при продаже. Он склонен был рассматривать эту удачу как особый дар провидения. Никогда не приходилось мне видеть человека счастливее Томаса, когда он узнал, что жена его одновременно с ним приобретена генералом Картером. Большего он и желать не смел. Он сразу же перенес на нового хозяина всю свою преданность и радостно отдавал ему все силы свои и усердие. В то время как я и остальные мои товарищи с самого прибытия в Лузахачи не переставали жаловаться на чрезмерную тяжесть работы и недостаточную пищу, Томас ни разу не выказал неудовольствия и работал с таким увлечением и энергией, что вскоре прослыл лучшим рабочим на всей плантации. Жена Томаса всего несколько недель назад родила. Ребенка, по господствующему в Южной Каролине обычаю, приносили к матери в поле, чтобы она могла тут же покормить его грудью. Каролинские плантаторы, такие щедрые, когда речь идет об их удовольствиях, становятся до предела расчетливыми и скупыми, когда дело касается их рабов. Однажды в душный и жаркий вечер Анна, приняв своего ребенка из рук маленькой девочки, которой было поручено днем смотреть за ним, покормила его, сидя в тени дерева. Выполнив свой материнский долг, она медленно и, возможно, не слишком охотно направилась обратно к месту своей работы. В эту минуту в поле верхом прискакал управляющий. Его звали мистером Мартином. Это был здоровенный детина, славившийся своим умением держать рабов в должном повиновении. Он не спускал им ни малейшего признака лени во время работы и никогда не позволял, чтобы раб, переходивший с одной стороны поля на другую, шел шагом: он требовал, чтобы тот бежал бегом. Возможно, что Анна в эту минуту забыла об этом нелепом приказе. Управляющий в ярости осадил коня и, подозвав ее, стал осыпать грубыми ругательствами, а затем несколько раз ударил хлыстом по лицу и по голове. Томас видел все это. Казалось, он сам с удесятеренной силон ощущает боль от ударов, сыпавшихся на голову Анны. Такого испытания его вера не могла выдержать. Он бросился на помощь к Анне. Мы пытались остановить его, но крики и плач жены заглушили в нем голос рассудка. Он словно не слышал нас. Томас так стремительно бросился к управляющему, что тот не успел даже уловить глазом его движения. Томас вырвал из его рук хлыст и прерывающимся голосом спросил, по какому праву он позволяет себе истязать женщину, которая ни в чем не провинилась. Для мистера Мартина такая невероятная дерзость явилась полной неожиданностью. Натянув поводья, он заставил лошадь отступить, а затем, придя в себя, выхватил пистолет и прицелился в Томаса, который, отшвырнув хлыст, бросился бежать. Мистер Мартин выстрелил ему вслед, но рука его дрожала от бешенства, и он промахнулся, а Томас, перескочив через изгородь, скрылся в густой заросли. Разъяренный управляющий обратил тогда весь свой гнев на несчастную Анну, которая, дрожа от ужаса, громко рыдала. Подозвав объездчика и еще двух или трех других мужчин, он приказал сорвать с нее одежду. И тогда началось настоящее истязание. Ременный бич при каждом ударе впивался в тело несчастной, кровь текла ручьем, и крики ее раздирали сердце. Я должен был, казалось, уже привыкнуть к подобного рода зрелищам, по и у меня потемнело вглазах. Мне хотелось схватить негодяя за горло, опрокинуть его наземь… Не знаю, как я совладал с собой… Знаю лишь одно: только рабство может сделать человека способным видеть, как избивают женщину, и не вступиться за нее… Еще до того, как окончилось избиение, Анна упала, потеряв сознание. Управляющий приказал нам соорудить носилки из веток и перенести ее к нему в дом. Мы повиновались. Не успели мы переступить порог его дома, как он надел на шею несчастной женщины тяжелую цепь, которую прикрепил к толстой балке под потолком. Ее обморочное состояние, по его словам, было чистейшим притворством: стоит ему отвязать ее, как она немедленно вскочит и побежит вслед за своим мужем. Затем нам приказали пуститься в погоню за Томасом. Мы разошлись в разные стороны, делая вид, что усердно ищем его во всех концах леса. Но, за исключением объездчика и еще двух или трех подлых трусов, надеявшихся заслужить милость управляющего, никто, разумеется, и не пытался найти его. Почти сразу за изгородью, ограждавшей возделанные поля, начиналось болото, поросшее камышом, кустами и каучуковым деревом. Пробираясь между кустами, я вдруг увидел Томаса, Он стоял, опираясь о древесный ствол. Когда я приблизился к нему, он положил руку мне на плечо. - Что они сделали с Анной? - спросил он, и голос его дрогнул. Я постарался, как мог, скрыть от него правду и ничего не сказал об истязании, которому подвергли Анну. Но я попытался дать понять Томасу, в каком бешенстве сейчас мистер Мартин, и посоветовал моему другу не показываться ему на глаза, пока тот не успокоится. Я заверил Томаса, что найти его вряд ли удастся. Вскоре нас всех созвали и велели вернуться к работе. Я поспешил как можно скорее справиться со своим заданием и направился к себе, чтобы приготовить немножко еды и отнести ее несчастной Анне. Я застал Анну там, где мы ее оставили, - в вестибюле дома, закованной в цепи. Судя по ее стонам, она уже пришла в сознание настолько, что могла ощущать боль. Она жаловалась, что цепь, охватывавшая ее шею, причиняет ей острую боль и мешает дышать. Склонившись к ней, я попытался хоть сколько-нибудь ослабить цепь, но в это время на пороге появился управляющий. Он резко спросил меня, что я здесь делаю и по какому праву путаюсь в дела этой девки; затем грубо приказал мне убираться вон. Я хотел оставить ей принесенную мною еду, но он запретил мне это, со злостью добавив, что голод в течение нескольких дней научит эту подлую девку впредь лучше вести себя. С тяжелым сердцем я удалился, унося с собой то немногое, что мне удалось собрать для нее. Как только стемнело, я кружным путем, стараясь пройти незамеченным, пробрался к убежищу Томаса, которое разыскал без особого труда. Он осыпал меня вопросами о своей жене, и на этот раз я не решился скрыть от него печальную правду. Он был страшно потрясен и временами плакал, как ребенок. Минутами он пытался овладеть собой и твердил какие-то цитаты из священного писания, но природа одерживала верх, и, забыв о своих религиозных принципах, он снова разражался безумными проклятиями, осыпая ими жестокого управляющего, и вел себя как человек, охваченный страстной жаждой мести. Он винил себя за то, что сам пробудил ярость Мартина, и мысль, что его любовь и стремление защитить Анну только ухудшили ее положение, жестоко мучила его. Наконец, после бесплодных усилий совладать с собой, он отдался бурному порыву гнева и боли. Угрозы и проклятия срывались с его уст. Долго не мог он успокоиться. Когда Томас немного пришел в себя, мы принялись обсуждать, что делать дальше. Я знал, что управляющий неистовствует, и слышал, как он говорил о том, что если подобное проявление непокорности не будет примерно наказано, оно повлечет за собой такие же поступки среди рабов на соседних плантациях. Тем не менее я был уверен, что мистер Мартин не осмелится лишить Томаса жизни. Здесь, и только здесь, существовала граница, которую не смел преступить никакой управляющий. Но я знал и то, что мистер Мартин не только имеет право, но и намерен подвергнуть непокорного раба истязаниям в тысячу раз более мучительным, чем предсмертная агония. Я считал поэтому, что Томасу следует бежать. Ведь даже в том случае, если его поймают, наказание, которое он понесет, будет не более жестоким, чем то, что предстоит ему сейчас, если он сдастся добровольно. В первую минуту мой совет, казалось, пришелся ему по душе. В глазах его сверкнули отвага и решимость, которых я до сих пор никогда не подозревал в нем. Но это длилось лишь мгновение. - Анна в его руках, - проговорил он. - Я не могу ее покинуть. А она… нет, у бедняжки никогда не хватит смелости бежать вместе со мной… Нет, Арчи, нет! Я не могу покинуть жену… Что я мог ему ответить? Я понимал весь ужас его положения и был побежден его доводами. Зная, что спорить бесполезно, я молчал. В течение нескольких минут он казался погруженным в свои мысли. Взор его был устремлен в землю. Наконец, словно очнувшись, он объявил мне, что решение его непоколебимо: он отправится в Чарльстон и попытается обратиться с жалобой к генералу Картеру. По всему тому, что мне приходилось слышать о генерале, я не склонен был возлагать надежды на его справедливость и великодушие. Я понимал, однако, что у Томаса другого выхода нет, и не стал возражать. Торопливо проглотив принесенную мной еду, он решил немедленно двинуться в путь. За время нашего пребывания в Лузахачи ему лишь раз пришлось ходить в Чарльстон. Но у него была прекрасная зрительная память, и я не сомневался, что он доберется до цели. Вернувшись к себе в хижину, я улегся, но уснуть не мог: я думал о Томасе, о его путешествии и о тех немногих шансах на успех, которые могли у него быть. Как только рассвело, я отправился на работу. Владевшее мной возбуждение словно подгоняло меня, и я справился со своим делом значительно раньше моих товарищей. Когда я возвращался к себе, мимо меня промчалась карета. В ней сидел генерал Картер, а на запятках, где полагается стоять выездному лакею, - сидел закованный в цепи Томас. Подкатив к дому управляющего, генерал немедленно послал за мистером Мартином, который, с бичом в руке, сопровождаемый своей охотничьей собакой, с самого утра ушел в лес в поисках беглеца. Генерал приказал, чтобы все рабы собрались перед домом. Наконец появился и мистер Мартин. - Вот, сэр, - едва увидев его, громко произнес генерал. - Я привез вам беглеца. Представьте себе: этот наглец явился ко мне в Чарльстон и позволил себе жаловаться на вас! Однако из его же собственных слов видно, что он тяжко провинился и допустил непозволительно дерзкую выходку. Вырвать хлыст из рук управляющего! До чего дойдет дело, если подобные прохвосты станут позволять себе такие бунтовщические действия! Дай им только волю - всем нам перережут глотку! Поэтому я ему даже не дал договорить и заявил, что готов простить многое, но только не дерзость по отношению к управляющему. Я проявил бы меньшую строгость, если б дело касалось лично меня. Но задеть моего управляющего!… Потому-то я и поспешил привезти вам его, хоть и рискую схватить лихорадку, ночуя здесь в такое время. Этого прохвоста следует хорошенько выпороть. Слышите, мистер Мартин? Я приказал созвать сюда всех рабочих, чтобы они присутствовали при наказании. Это пойдет им на пользу. Мистер Мартин, как тигр, накинулся на свою жертву… Мне не хочется описывать здесь еще одну страшную сцену истязаний, обычным орудием которых в Америке ежедневно служит плеть. Пусть тот, кто пожелает создать себе о них более ясное представление, пробудет полгода на любой из американских плантаций - он быстро поймет, что сложные пытки, применявшиеся инквизицией, были излишним изобретением: в качестве орудия пытки можно вполне удовлетвориться плетью. Хотя тело Томаса и было истерзано и он несколько раз во время избиения лишался сознания от потери крови - он выдержал пытку как герой. У него хватило сил не просить пощады, и он не издал ни одного стона. Не прошло и нескольких дней, как он уже был на ногах и работал, как всегда. Но не так обстояло дело с его женой. Хрупкая и еще не вполне оправившаяся от родов, она после перенесенных пыток и голода долго хворала. У нее вскоре началась какая-то нервная лихорадка, окончательно лишившая ее сил, а также и желания поправиться и жить. Она потеряла аппетит, не хотела принимать пищи. Ее крохотный ребенок таял на глазах. Вскоре он умер, и Анна пережила его на каких-нибудь две недели. Во все время болезни помощь Анне оказывала только полуглухая и почти совсем слепая старуха. Томас, которого, разумеется, заставляли по целым дням работать, однажды вечером, вернувшись с поля, нашел ее уже мертвой. Один из самых подлых надсмотрщиков на плантации, с помощью доносов старавшийся заслужить доверие мистера Мартина, был в то же время единственным священнослужителем и проповедником на плантации. Он был большой мастер разыгрывать ту лицемерную комедию, которую невежественные и суеверные рабы называют "выполнением обрядов религии". Этот человек явился к убитому горем мужу Анны, выражая желание помочь ему при совершении погребального обряда. Томас был достаточно умен, чтобы не поддаться на удочку такого лицемерия и ханжества. Он хорошо знал этого негодяя и глубоко презирал его. Он отказался от услуг доморощенного проповедника и, указав на меня, добавил, что нуждается лишь в помощи своего друга, чтобы предать земле тело несчастной женщины. Он хотел еще что-то сказать, но мучительное горе сжало его сердце, и голос сорвался. Он глухо зарыдал. День был воскресный. Проповедник счел за лучшее удалиться, и бедный Томас весь день просидел подле умершей жены. Я оставался с ним и, понимая, что утешения здесь бессильны, старался не проронить ни слова. Под вечер в хижину пришли некоторые из наших товарищей, а также чуть ли не все слуги из господского дома. Мы подняли тело Анны и понесли его к кладбищу. Оно занимало расположенную по склону холма красивую полянку, на которой местами росли деревья. Здесь было много могил, частью совсем еще свежих, частью уже давнишних. Пока мы копали яму, Томас стоял, склонившись над телом своей жены. Покончив с нашей работой, мы молча стали по краям могилы, ожидая, что Томас прочтет заупокойную молитву. Но напрасно пытался он произнести знакомые слова - они не сходили с его уст. Он знаком попросил нас опустить тело в могилу. Мы быстро выполнили этот печальный долг, и земля покрыла безжизненное тело. Мрак сгустился, и все принимавшие участие в похоронах поспешили вернуться в поселок. Томас остался у могилы. Напрасно пытался я увести его. Я взял его за руку, желая заставить следовать за мной. Он отстранил мою руку. - Убийцы! - проговорил он вдруг, поднимая голову. - Они - убийцы! И в глазах его сверкали гнев и боль. Чувство негодования в это мгновение сломило преграды, воздвигнутые воспитанием. Я от души сочувствовал его горю и пожал ему руку. Он ответил на мое пожатие. - Кровь вопиет о мщении! - проговорил он после короткого молчания. - Кровь за кровь! Разве не так, Арчи? В его голосе была в эту минуту такая грозная сила, что я не мог подыскать слов для ответа. Да он как будто и не ждал его от меня. Казалось, он этот вопрос задал самому себе… Я взял его под руку, и мы молча удалились. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ В Южной Каролине принято предоставлять рабам с первого дня Рождества и до Нового года нечто вроде каникул. Им в этот период разрешается даже удаляться на известное расстояние от плантации, где все напоминает им о непосильном труде и страданиях, и бродить по окрестностям почти так, как если бы они были свободны. Странное впечатление производит в такие дни проезжая дорога. Рабы всех возрастов, мужчины, женщины и дети, в огромном числе сбегаются сюда со всех плантаций, расположенных вдоль берега, разодетые в лучшее свое платье. Они собираются группами вокруг маленьких ларьков, где продают виски, шумят, толпами двигаются по дороге. Такое оживление и веселую суматоху можно увидеть в этих краях только во время рождественских праздников. Лавчонки, торгующие крепкими напитками, существуют только благодаря недозволенному обмену виски на ворованный рис и хлопок. Здесь бессильны и бешеная злоба плантаторов, и жестокие наказания, и поистине драконовские законы, с помощью которых правительство старается защитить богатых землевладельцев. Эту воспрещенную меновую торговлю ведет большая часть местной мелкой белой аристократии, и она является главным, если не единственным источником ее существования. Как в Каролине, так и в Нижней Виргинии потомки разорившихся белых отличаются своей грубой неотесанностью и невежеством. Ленивые, распущенные и порочные, они лишены даже самых примитивных нравственных понятий. Земли у них нет. В лучшем случае они владеют каким-нибудь бесплодным, истощенным полем, которое не хотят, да и не умеют обработать и которое не дает никакого дохода. Любой труд, даже ремесло и обычная коммерческая деятельность кажутся им унизительными для свободного человека. Трудиться, по их убеждениям, должны одни рабы. Эти так называемые "бедные белые" пали так низко, что стали посмешищем даже в глазах рабов. Богатые плантаторы и боятся их и ненавидят, как опасных и вредных хищников. Только своему праву на участие в голосовании обязаны они еще тем внешним уважением, которое проявляют по отношению к ним. Это право, которого богатая аристократия охотно лишила бы их, одно только и служит им защитой. Если б не оно, их давно раздавили бы, растоптали бы ногами, и закон поставил бы их на одну ступень с рабами. Однажды во время рождественских праздников, в тот год, когда я прибыл в Лузахачи, я стоял в группе других рабов у одного из передвижных кабачков на большой дороге. Люди собрались сюда со всех соседних плантаций и, столпившись у стойки, пили, смеялись, болтали, развлекаясь каждый по-своему. Внезапно мимо нас по большой дороге проехал верхом какой-то человек сомнительного вида и очень плохо одетый. Лицо у него было того мертвенного зеленовато-бледного цвета, которым отличаются полунищие белые в Нижней Каролине. Бока его лошади впали, и ребра выдавались наружу. Она еле держалась на ногах и двигалась вперед только под ударами длинного бича, которым всадник орудовал с изяществом и ловкостью настоящего надсмотрщика. Я заметил, что все, стоявшие вокруг меня, поклонились ему, когда он проезжал мимо. Что касается меня, то я продолжал стоять не снимая шляпы, так как не видел в этом человеке ничего такого, что способно было бы внушить мне уважение к его персоне. Мне в то время еще не было известно распространенное в Каролине правило поведения, требующее от раба проявления приниженной почтительности к любому свободному человеку. Поэтому я и не счел нужным снять шляпу. Проезжий оборванец заметил, что я ему не поклонился. Остановив свою клячу, он впился в меня острым взглядом своих маленьких глазок. Цвет моей кожи, видимо, заставил его на мгновение усомниться - уж не свободный ли я человек? Но мое платье и общество, в котором я находился, немедленно же убедили его в том, что перед ним раб. Он спросил, кто я такой, и узнав, что я принадлежу генералу Картеру, двинулся ко мне, размахивая бичом. Подъехав ко мне вплотную, он обратился ко мне с вопросом, почему я не поклонился ему, и тут же, не дожидаясь ответа, несколько раз хлестнул меня по плечам. Негодяй был явно пьян, и первым моим побуждением было вырвать из его рук бич, но я не дал воли своему гневу. Хорошо, что я сдержался: любая попытка сопротивления белому человеку, даже если он пьян, согласно "справедливым и равным для всех" законам Каролины, может стоить жизни сопротивляющемуся, если он - раб. Я узнал, что этот проходимец был одно время управляющим какой-то плантацией, но его выгнали за мошенничество. После этого он открыл кабачок где-то за полмили отсюда. Этот кабачок, как он рассказал владельцу ларька, у которого мы стояли, посещался гораздо меньше, чем он ожидал, и он, нападая на меня, стремился, видимо, выместить на ком-нибудь свою пьяную злость и досаду. Звали его Христи. Он был в родстве с мистером Мартином, но недавно между ними произошло столкновение, после которого они окончательно поссорились. Христи, как мне рассказали, ударил Мартина кинжалом, а Мартин выстрелил в него из своей двустволки. Не ограничиваясь этим выстрелом, мистер Мартин умудрился еще более жестоко отомстить своему родственнику и бывшему приятелю: он принял меры к полному прекращению меновой торговли рисом, виски и хлопком между Лузахачи и кабачком мистера Христи. Не лишне упомянуть, что все расходы по этой торговле, неведомо для себя, нес генерал Картер. Узнав все это, я пришел к заключению, что торгаш в какой-то мере в моих руках, и решил отомстить ему за нанесенные мне удары. Правда, я должен был для этого взять на себя роль доносчика и соглядатая. Но что делать - у раба нет других средств, чтобы покарать обидчика. Сразу же по возвращении домой я явился к управляющему и под большим секретом рассказал ему, что кабатчик Христи скупает у рабов краденое, рассчитываясь с ними водкой. Мистер Мартин ответил, что ему об этом давно известно и он обещает мне пять долларов, если я помогу ему поймать Христи с поличным. Мы быстро договорились, и вскоре затем я в одну прекрасную и довольно светлую ночь направился к кабачку Христи, неся на плечах тюк хлопка, выданный мне по распоряжению управляющего. Христи сразу узнал меня и рассыпался в шутках, вспоминая, как отхлестал меня. Стараясь не возбудить его подозрений, я делал вид, что хохочу над этим так же весело, как он. Христи охотно согласился обменять мой хлопок на виски, считая виски по доллару за кувшин. Через несколько дней я вторично отправился к нему; на этот раз мистер Мартин и один из его друзей притаились в таком месте, откуда им сквозь щели все было видно и слышно. Одним из самых тяжких преступлений в Каролине считается покупка у раба краденого риса или хлопка. Мистера Христи судили, признали виновным и приговорили к штрафу в тысячу долларов и годичному заключению в тюрьме. Уплата штрафа разорила его дотла, и мне больше не пришлось слышать о нем. Среди присяжных, вынесших ему приговор, было несколько человек, которых подозревали в том, что они занимались теми же делами, что и Христи, но страх и алчность, а также желание избавиться от конкурента заставили этих негодяев громче всех требовать его осуждения. Мистер Мартин был очень доволен мною. Он полагал, что я теперь охотно буду продолжать таскать для него каштаны из огня. Он решил использовать меня как соглядатая и доносчика. Дело известное: в крупном, как и в мелком, тирания всегда опирается на организованную систему доноса и сыска, при которой самые разложившиеся элементы среди угнетенных становятся орудием в руках угнетателей. Расположение и снисходительное отношение управляющего способны значительно облегчить ярмо раба. Понятно поэтому, что такое расположение представляет большой соблазн. Впрочем, средства, которыми пользуются угнетатели, к сожалению, таковы, что даже тысячи людей, считающихся свободными, готовы в любую минуту, совершая любые гнусности, помогать тиранам в их борьбе против самых священных прав их сограждан… Надеясь воспользоваться расположением мистера Мартина в добрых целях, я тщательно скрывал от него, какое отвращение у меня вызывают обязанности, которые я внешне охотно соглашался взять на себя. Не раз, в то время как он был убежден, что я предан ему душой и телом, я мешал осуществлению его планов, успевая предупредить тех, кого он рассчитывал поймать с поличным. Мистер Мартин, хотя в его руках и была безраздельная власть над судьбами сотен людей, был человек крайне невежественный и к тому же неумный. Будь он наблюдательней, он легко мог бы разгадать мои уловки. Но я так хорошо разыгрывал свою роль, что доверие его ко мне росло с каждым днем. Я вскоре имел случай вэтом убедиться. Однажды, приехав в поле, где я работал вместе с другими, он нашел, что работа двигается недостаточно быстро. Подозвав надсмотрщика за нашей группой рабов, он выхватил из его рук бич, служивший символом его власти и одновременно орудием для поддержания ее. Хлестнув меня им раз двадцать или тридцать (таков был обычай в подобных случаях), мистер Мартин вручил мне бич, заявив, что назначает меня надсмотрщиком; тут же он приказал мне проявить свое умение обращаться сплетью, поупражнявшись на спине моего предшественника. Все сельские работы в Каролине всегда производятся под наблюдением надсмотрщика, выбранного управляющим из числа рабов. Сами управляющие, заразившись от своих господ ленью и жаждой роскоши, не желают утомлять себя чрезмерным трудом и разъезжать по полям, наблюдая за ходом работ, особенно в периоды большой жары. Рабов распределяют по группам. Каждая группа поручается надсмотрщику, назначенному на этот пост за подлое умение пресмыкаться перед управляющим и готовность, с которой он спешит предать любого из своих товарищей. Надсмотрщик облечен такой полной и неограниченной властью, какой обладает разве только сам хозяин. Он получает удвоенный рацион, сам не работает, и единственной его обязанностью является наблюдение за группой рабов, среди которых он расхаживает, вооруженный своей грозной плетью. Стоит показаться управляющему - и все надсмотрщики собираются вокруг него: каждый из них отвечает за работу небольшой группы рабов, и для того, чтобы он твердо знал, как обращаться с подчиненными его власти неграми, самому надсмотрщику прежде всего дают почувствовать плеть, которой ему в дальнейшем надлежит пользоваться. Если управляющий, как правило, всегда злоупотребляет своей неограниченной властью, то надсмотрщик в этом отношении заходит еще много дальше. Он в точности подражает вызывающим манерам и надменному тону своего повелителя, и значение его возрастает особенно от того, что он постоянно находится среди работающих. Само собой разумеется, что у рабов этот гнет вызывает еще большую враждебность, чем власть управляющего или другого белого, - ведь надсмотрщик вышел из их же среды, и они видят в нем предателя. В силу дарованных ему прав он полновластный хозяин всего, что принадлежит рабам, в частности их жен, которыми он распоряжается так же свободно, как управляющий или сам хозяин. Но даже если он случайно и оказался бы склонен к некоторой снисходительности, то опасение, что его сместят и на него ляжет ответственность за все упущения его подчиненных, удержит его и заставит проявлять грубость, несдержанность и жестокость. Занимая это проклятое место надсмотрщика, я делал все, что было в моих силах, чтобы облегчить страдания моих подчиненных. Вся группа состояла из бывших рабов Карльтона, моих товарищей по несчастью, которых я вправе был считать моими друзьями. Не раз, заметив, что тот или иной из них готов упасть от непосильного труда, я отбрасывал бич и, схватив мотыгу, старался ободрить их и помочь выполнить задачу. Мистер Мартин, заставая меня за таким занятием, несколько раз высказывал мне свое неудовольствие, говоря, что я подрываю уважение к надсмотрщикам и что если я буду продолжать так вести себя, то вызову лишь презрение к себе. И все же я должен со стыдом признаться: и мне случалось злоупотреблять моей властью, и я тоже иногда бывал резок и груб. Но встречался ли когда-нибудь человек, который не злоупотреблял бы неограниченной властью, оказавшейся в его руках?… Неограниченная власть опьяняет человека. Если власть не подвергается ежеминутному контролю и проверке, она вырождается в деспотизм и тиранию. И если даже святость семейных уз, супружеская привязанность и родительская любовь не могут служить достаточной гарантией против злоупотреблений такой опасной и чрезмерной властью, то не смешно ли ожидать от нее чего-либо иного, кроме вредных злоупотреблений, там, где ей не ставят границ ни нравственное чувство, ни закон? ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ После смерти жены Томас очень изменился: исчезли его бодрость и жизнерадостная приветливость, он стал печален и угрюм. Старательность и прилежание, отличавшие прежде его работу в поле, уступили теперь место мрачному отвращению к труду, и он всеми способами отлынивал от работы. Если бы он находился под началом другого надсмотрщика, то небрежность и лень навлекли бы на него, вероятно, всякие беды. Но я был горячо привязан к нему, жалел его и щадил по мере моих сил. Жестокая несправедливость, жертвой которой Томас сделался в Лузахачи, видимо, изменила все его взгляды и убеждения. Он избегал разговоров на эту тему, но у меня были все основания предполагать, что и религиозные убеждения, последовательно внушавшиеся ему и так долго руководившие всеми его действиями, теперь уже оставлены им. Он как-то неожиданно стал прибегать к неведомому мне языческому ритуалу, которому научился от матери. Мать его была похищена и привезена сюда с африканского побережья и сохранила, по его словам, все предрассудки и верования родного края. Случалось, что он с дикой страстностью начинал утверждать, будто дух его жены являлся ему, напоминал об обещаниях, данных им этому видению, и мне порой казалось, что он готов потерять рассудок. Во всяком случае, это был уже не тот человек. Он перестал быть покорным и послушным рабом, удовлетворявшимся своей участью, преданным и готовым отдать работе все свои силы. Вместо того чтобы действовать в интересах хозяина, как он делал прежде, он теперь, казалось, прилагал все старания, чтобы принести как можно больше вреда. На плантации было несколько человек непокорных и смелых, которых он прежде сторонился. Но теперь он с каждым днем все больше сближался с ними и вскоре завоевал их доверие. Они поняли, что он одновременно и смел и осторожен и, что еще более ценно, справедлив и не способен на предательство. Они чувствовали также его умственное превосходство, и очень скоро он стал их неоспоримым вождем. Их ряды пополнились и другими, руководствовавшимися менее благородными целями и стремившимися только к добыче. Прошло немного времени, и их набеги распространились на всю территорию плантации. Томас и в этой роли проявил себя как человек не совсем обыкновенный. Все, что он предпринимал, делалось на редкость обдуманно и ловко. А если товарищам его грозило раскрытие того, что считалось тягчайшим преступлением, он готов был прибегнуть к последнему способу, свидетельствовавшему о его исключительном благородстве: Томас готов был защитить своих товарищей, взяв на себя вину и своим признанием ограждая тех, кого считал более слабыми и потому неспособными перенести грозившую им чудовищную кару. Такое великодушие и для свободного человека должно было бы считаться наивысшей добродетелью, - какого же восхищения оно достойно, если его проявляет человек под ярмом рабства! Да, тирания все же не всемогущественна, и как бы она ни угнетала рабов, ни топтала их ногами, ни держала их всеми известными ей способами в отупении и невежестве, ей не удается угасить в них дух мужества и стремление к свободе. Дух этот тлеет и тайно горит в их сердцах, и настанет час, когда он вспыхнет ярким пламенем, которое ни подавить, ни угасить не удастся!… Пока я пользовался доверием мистера Мартина, я имел возможность оказывать Томасу значительные услуги, предупреждая его о подозрениях управляющего, об его намерениях и планах. Но недолго удалось мне сохранить это доверие: не потому, что мистер Мартин стал сомневаться во мне, - уж очень легко было отводить подозрения такого тупицы, как наш управляющий, - но лишь потому, что я, по его мнению, не мог постичь всех тонкостей в выполнении обязанностей надсмотрщика. Наступило самое нездоровое в этих краях время года. Большинство рабочих в моей группе прибыли сюда из более северных районов и еще не успели привыкнуть к удушающей атмосфере рисовой плантации. Они тяжело болели лихорадкой, и случалось, что несколько человек одновременно выходили из строя и бывали неспособны работать. Я все это объяснил мистеру Мартину, и он, как мне показалось, был удовлетворен. Но однажды он прискакал в поле верхом. Настроение у него было прескверное, и он был несколько возбужден - повидимому, выпитым перед этим вином. Увидев, что отсутствует почти половина моих людей и половина работы не выполнена, мистер Мартин пришел в дикую ярость. Он спросил меня, что это означает. Я ответил, что рабочие больны. Он обрушился на меня с проклятиями, крича, что сейчас не время болеть. Ему, дескать, надоело слушать о каких-то там болезнях; ему отлично известно, что все это выдумки, и он не позволит, чтобы его водили за нос. - Если кто-нибудь из них еще раз пожалуется на болезнь, - сказал он в заключение, - ты, Арчи, всыпь-ка ему хорошую порцию горячих! Даром, что ли, у тебя кнут в руках? Пусть немедленно приступают к работе! - А если они в самом деле больны? - спросил я. - Мне дела нет, больны они или нет! - заорал управляющий. - Если они притворяются, то ничего, кроме плети, не заслуживают, если же они в самом деле больны, то маленькое кровопускание пойдет им только на пользу. - В таком случае, - заявил я, - вам следовало бы назначить другого надсмотрщика. Я неспособен избивать больных. - Заткни глотку, наглая тварь! - накинулся на меня Мартин. - Кто тебе позволил вступать в пререкания и спорить со мной? Подай-ка сюда плеть, болван! Я повиновался, и мистер Мартин избил меня так же, как в тот раз, когда вручал мне плеть. Так кончилась моя роль надсмотрщика, и хотя я при этом лишался двойного рациона и должен был вернуться в поле и наравне со всеми выполнять свою работу, я не испытывал сожаления. Так мерзко было нести на себе позор этого звания, что я не в силах был дольше играть такую роль, хотя она и давала мне возможность поддерживать и защищать товарищей по несчастью. С этого дня я теснее сошелся с группой, сплотившейся вокруг Томаса, и стал принимать участие во всех ее предприятиях. Ограбления полей, совершаемые нами, стали принимать такой широкий характер, что мистеру Мартину пришлось организовать регулярную охрану из надсмотрщиков, которым помогали наиболее надежные, с его точки зрения, рабы. Вся эта свора по целым ночам бродила по плантации, и приближаться к полям с каждым днем становилось все труднее и опаснее. Необходимость таких мер стала для управляющего очевидной после одного случая, повлекшего за собой форменное следствие, оставшееся, впрочем, безрезультатным. Однажды ночью почти одновременно вспыхнул пожар в разных точках плантации - загорелась роскошная резиденция генерала Картера, вспыхнули и, несмотря на все усилия, сгорели дотла его дорогостоящие, отлично оборудованные рисовые мельницы. Несколько рабов, в том числе и Томас, были подвергнуты особой пытке, в надежде раскрыть их участие в поджоге. Эта жестокость ни к чему не привела: пытаемые упорно отрицали свою вину. Я уже говорил, что Томас полностью доверял мне. Тем не менее он и мне ни словом не заикнулся об этом поджоге. Зная, однако, что он принадлежит к людям, умеющим хранить тайну, я не сомневался, что это дело не обошлось без его участия. Одно было мне ясно: не погоня за добычей руководила действиями Томаса. После смерти жены он иногда напивался, но случалось это редко, и в обычное время трудно было сыскать человека более нетребовательного и умеренного. Когда-то он тщательно следил за своей одеждой. Теперь он одевался небрежно, почти неряшливо. Его тяготило общество товарищей. Он ни с кем, кроме меня, близко не сходился; но даже и мое присутствие не всегда бывало для него желательным. К своей доле добычи Томас относился как-то пренебрежительно, словно не зная, что с ней делать. Чаще всего он просто делил ее между своими товарищами. Кто-то из наших друзей предложил однажды расширить район набегов и выйти за пределы Лузахачи. Томас в первую минуту отнесся к этому предложению как-то равнодушно. Но нельзя было не признать, что продолжать действовать в границах нашей плантации становилось все более опасным и почти невозможным. Томас понимал это. Да и товарищи продолжали настаивать. Ему пришлось уступить, и в ближайшие же ночи мы под его руководством совершили несколько набегов на соседние поместья. Дело зашло так далеко, что всполошились все управляющие, поля и земли которых значительно пострадали от наших набегов. Подозрения управляющих прежде всего пали на их собственных невольников, и на несчастных посыпались бесчисленные кары. Несмотря на все жестокости, набеги продолжались. Томас с такой ловкостью умел разнообразить свои приемы и выбирать всё новые точки для экспедиций, что нам долго удавалось избегать всех засад и ловушек, в которые нас пытались заманить. Однажды ночью, когда мы находились среди рисового поля и уже почти наполнили наши мешки, тонкий слух Томаса уловил какой-то шорох: кто-то, крадучись, приближался к нам. Томас решил, что это охрана, которая в последнее время, вместо того чтобы убивать время, наслаждаясь бутылкой виски или пиликая на скрипке, стала выполнять кое-какие из возложенных на нее обязанностей. Томас знаком приказал нам спокойно отступать, придерживаясь заранее намеченного им порядка. Поле с одной стороны было ограничено широкой и очень глубокой речкой, от которой отделялось высокой насыпью. Мы добрались до реки, где, укрытая береговым кустарником идеревьями, стояла наша лодка. Один за другим мы осторожно перебрались через насыпь, стараясь все время скрываться в тени кустов; все мы успели сесть в лодку и ждали только Томаса, который, как всегда, когда мы отходили, оставался позади, охраняя нас от возможных нападений. Внезапно послышались какие-то возгласы и шум, указывающие на то, что преследователи заметили Томаса, а может быть, и успели захватить. Два выстрела, последовавшие один за другим, еще более усилили охвативший нас испуг. Мы поспешно оттолкнулись от берега и, направив лодку по течению, быстро и бесшумно удалились от места, где совершалась посадка. Крики все еще продолжали достигать нашего слуха, но они звучали все глуше и как будто раздавались на берегу реки. Изо всех сил налегая на короткие весла, мы быстро неслись по течению и вскоре очутились в маленькой бухте, где обычно прятали нашу лодку. Вытащив ее на берег, мы тщательно укрыли ее в высокой траве. Затем, подхватив привезенные мешки с рисом и оставив в лодке наши башмаки, мы побежали в сторону Лузахачи, до которой и добрались никем не замеченные. Меня очень беспокоила судьба Томаса, но не успел я опуститься на койку, как услышал легкий стук в дверь. Так обычно стучал Томас. Я бросился к двери и отпер ее. Томас, задыхаясь и весь в грязи, перешагнул порог. Он рассказал мне, как, поднимаясь по насыпи, оглянулся и заметил двух мужчин, быстро приближавшихся к нему. Они также увидели его и крикнули, чтоб он остановился. Если б он попытался достигнуть лодки, то навел бы их на наш след, и, возможно, им удалось бы захватить всех нас. Поэтому он после первого же их окрика скинул с плеч мешок с рисом и, пригибаясь как можно ниже к земле, бросился бежать в сторону полей, удаляясь от реки. Преследователи громко вопили и выстрелили в него, но промахнулись. Томас несся вперед, перескакивая через канавы, убегая в сторону холмов и увлекая за собой патруль. Стража следовала за ним почти по пятам, но он отлично знал местность, и ему удалось выбраться из района рисовых полей, перерезанного то канавами, то насыпями. Он достиг холмов и тогда только повернул к Лузахачи. Преследователи, хоть и значительно отстав от него, продолжали погоню, и можно было опасаться, что они вот-вот появятся в поселке. Продолжая рассказывать о своем приключении, Томас поспешно переодевался. Он скинул с себя промокшее платье и принялся смывать прилипшую к нему грязь. Я дал ему кое-какую сухую одежду, которую он унес в свою хижину, расположенную рядом с моей. Я поспешил к хижинам моих товарищей, чтобы предупредить их о грозившей нам всем опасности. Внезапно все сторожевые псы на плантации залились неистовым лаем, и мы поняли, что незваные гости приближаются. Прибывшие подняли на ноги всю охрану и даже самого управляющего и, освещая себе путь факелами, принялись обыскивать все хижины поселка. Мы успели к этому подготовиться - "спали" так крепко, что нас с трудом удалось разбудить, и мы казались страшно удивленными тем, что нас поднимают в такой неурочный час. Обыск не дал никаких результатов. Так как патрульные все же утверждали, что проследили беглеца до самой Лузахачи, управляющий ограбленной нами плантации на следующее утро явился в наш поселок, надеясь уличить и покарать виновных. Управляющего сопровождало несколько человек окрестных землевладельцев, назначенных в эту экспедицию по всем правилам "закона", или, вернее, с пренебрежением ко всяким законам, характерным для Каролины. Пять человек каролинских землевладельцев, на которых выбор зачастую падает совершенно случайно, могут объявить себя судебным органом. Такому суду в любой другой стране не доверили бы разбора дела, где иск превышал бы сумму в сорок шиллингов. Но в той части света, о которой идет речь, собрание таких джентльменов имеет право вынести смертный приговор рабу, и - что с точки зрения жителей Каролины значительно серьезнее - такой суд считает себя полномочным отнести за счет казначейства "возмещение части убытков", понесенных владельцем в связи с казнью его раба, причем размер "убытков" определяется по "оценке". Все, как видите, строго "официально" и "законно". Благодаря этому закону, обеспечивающему владельцу "покрытие части стоимости казненного раба" - стоимости, которую владельцы в таких случаях еще преувеличивают, прибегая к раздутой оценке и добиваясь полной, а не частичной оплаты их "убытков", - рабы, подвергаемые такому суду, лишены даже и той защиты, которую мог бы оказать им хозяин, если бы был денежно заинтересован в сохранении их жизни. Эти несчастные оказываются в полной зависимости от тупости и небрежности, проявляемых судьями. Но разве можно ожидать справедливости или хотя бы простой честности при выполнении законов, которые сами зиждутся на величайшей несправедливости? Нужно признаться, что в этом отношении американцы на редкость последовательны. Из дома управляющего вынесли на улицу стол. Поставили на стол рюмки и бутылку виски, и сразу же заседание суда было открыто. Нас всех привели сюда и каждого по очереди подвергли допросу. Единственными свидетелями были стражники, преследовавшие Томаса. От них потребовали, чтобы они опознали виновного. Задача была не из легких. Перед стражниками выстроилось больше семидесяти человек. Прошедшая ночь, когда разыгрались события, была туманная и безлунная, и стражники успели лишь очень смутно разглядеть силуэт преследуемого. Судьи были явно недовольны нерешительностью свидетелей, хотя, казалось бы, она была вполне оправдана; свидетелям никак не удавалось сговориться и точно установить личность виновного. Один из них утверждал, что убегавший от них человек был низкого роста, но крепко сложен, другой говорил, что бежавший был очень высокий и худой. За это время была уже опорожнена одна бутылка виски, и на ее месте появилась вторая. Судьи заявили свидетелям, что те ведут себя очень глупо: если дальше так будет продолжаться, то виновному удастся избежать наказания. В эту минуту прискакал управляющий пострадавшей плантации и поспешил на подмогу свидетелям. Он заявил, что в то время как здесь собирался суд, он проехал к рисовому полю, где ночью заметили грабителя. Там все истоптано, но, судя по следам, которые он постарался тщательно рассмотреть, в поле орудовал явно один человек. Он вытащил из кармана щепку, на которой, по его словам, точно отметил длину и ширину следа, оставленного грабителем. Этот хитроумный способ применялся нередко и был хорошо известен Томасу. Поэтому он принял против него необходимые меры. Все мы, отправляясь "на дело", надевали самые большие башмаки, какие только можно было найти, и все эти башмаки были приблизительно одинаковой формы. Таким образом должно было получиться впечатление, что следы принадлежат одному человеку, у которого очень большие ноги. Заявление управляющего воодушевило судей. Они приказали всем нам усесться на земле, для того чтобы удобнее было измерить наши ступни. На плантации работал негр по имени Билль. Это был тупой безобидный парень, не имевший никакого отношения к нашей компании. Но, к его несчастью, он оказался единственным из невольников, нога которого вполне подходила под мерку. Судьи в одни голос завопили, что пусть они будут прокляты, если не он - вор. Способ выражаться вполне соответствовал этому высокому судилищу. Напрасно несчастный отрицал свою вину и молил о пощаде. Ужас, выражавшийся на его лице, его замешательство и растерянность только укрепили убеждение в его виновности. Чем горячее он отрицал свое участие и клялся, что ни в чем не повинен, тем упорнее судьи стояли на своем. Его без всяких дальнейших церемоний признали виновным и приговорили к повешению. Вступиться, заявить, что виновники - мы, не имело смысла. Это привело бы лишь к тому, что нас повесили бы вместе с ним… Как только был вынесен приговор, немедленно приступили к приготовлениям. Подкатили пустой бочонок и установили его под деревом, росшим подле крыльца. Несчастного парня заставили вскарабкаться на бочку. На шею ему набросили веревочную петлю, а другой конец веревки перекинули через толстый сук над его головой. Судьи успели уже так опьянеть, что даже не чувствовали необходимости в каком-либо церемониале. Один из них самолично ударом ноги опрокинул бочонок, и несчастная жертва каролинского правосудия, страшно подергиваясь, повисла в воздухе. После совершения казни рабов отослали в поле, в то время как мистер Мартин в компании джентльменов-судей и еще нескольких человек, которых слухи о происшествии привлекли в Лузахачи, затеял пир, скоро перешедший в настоящую оргию, продолжавшуюся весь день и всю следовавшую за ним ночь. ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ Изнемогая под властью хозяев, рабы живут в постоянном страхе. Этот страх служит лучшей опорой власти владельца - и это единственное человеческое чувство, которое владелец стремится внушить своей живой собственности. Решив повесить несчастного, о печальной судьбе которого мы рассказали в предыдущей главе, судьи вовсе не были уверены, что именно он - виновник; да этот вопрос их не очень-то беспокоил: целью приговора было внушить страх и тем самым приостановить ограбление соседних плантаций. В известной мере это было достигнуто: как ни старался Томас ободрить нас, мы были страшно подавлены и не чувствовали желания помогать в осуществлении его планов, которые, по мере того как возрастали препятствия, становились все более дерзкими и смелыми. Особенно один из нашей группы был так потрясен участью несчастного Билля, что, казалось, потерял всякую власть над собой, и мы со страхом ежечасно ожидали, что он выдаст всех нас. В первый вечер после казни он был в таком ужасе, что, вероятно, с легкостью сознался бы во всем, если б только кто-нибудь из белых оказался достаточно трезв, чтобы выслушать его. Немного погодя он как будто успокоился, но в течение следующего дня у него в порыве возбуждения, повидимому, вырвались кое-какие намеки, которые были услышаны одним из надсмотрщиков. Как я узнал позже, надсмотрщик доложил о слышанном мистеру Мартину, но управляющий еще не успел хорошенько протрезвиться после ночной попойки и не был в состоянии понять то, что шептал ему надсмотрщик. Мы уже готовы были успокоиться, как вдруг произошло нечто, заставившее нас искать спасения в бегстве. Какие-то люди, проходя по берегу реки, заметили нашу лодку, которую мы в ту ночь в спешке не укрыли с обычной тщательностью. В лодке находилась не только часть мешков с рисом, за которыми мы до сих пор не могли решиться сходить, но и вся наша обувь, вполне соответствовавшая мерке, предъявленной на суде. Это могло служить явным доказательством того, что в набегах участвовало много людей, а так как одного из них удалось проследить до самой Лузахачи, то и остальных, несомненно, нужно было искать здесь же. К счастью, меня заблаговременно предупредила обо всем одна из служанок управляющего, с которой я поддерживал дружеские отношения. Девушка рассказала, что к управляющему прискакал какой-то незнакомый джентльмен. Лошадь его была вся в мыле, и он, казалось, очень спешил. Он настойчиво потребовал, чтобы его немедленно провели к мистеру Мартину. Когда управляющий вышел к нему, неизвестный выразил желание поговорить с ним с глазу на глаз. Мистер Мартин провел приезжего в другую комнату, где они и заперлись. Девушка, несмотря на свой простоватый вид, была умна и сообразительна. Она решила подслушать этот таинственный разговор. Ею руководили одновременно и любопытство и мысль о том, что она таким путем окажет мне услугу. Ей удалось спрятаться в каморке, отделенной только тоненькой перегородкой от комнаты, где беседовали мужчины. Таким образом она узнала все то, что я уже изложил вкратце. Ей, кроме того, стало также известно, что суд соберется завтра снова в Лузахачи, и она поспешила предупредить меня. В свою очередь я обо всем сообщил Томасу. Мы сразу же сошлись на том, что необходимо бежать, и немедленно известили товарищей о нашем намерении и причинах, вызвавших его. Они не колеблясь согласились отправиться вместе с нами, и мы решили двинуться в путь этой же ночью. Как только наступил вечер, мы покинули плантацию и направились в сторону леса. Зная, что за нами будет организована погоня, мы решили разделиться на несколько небольших отрядов. Мы с Томасом пожелали остаться вдвоем. Остальные двинулись по-двое, по-трое в разных направлениях. Пока было темно, мы шагали вперед так быстро, как только могли. Когда начало светать, мы углубились в лес, росший на болоте, и, наломав веток и мелких сучьев, устроили из них подстилку и улеглись спать. Мы были утомлены долгой ходьбой и спали очень крепко. Когда мы проснулись, было уже после полудня. Хотелось есть, но у нас не было с собой ничего съестного. Мы сидели, раздумывая, что предпринять дальше, как вдруг в отдалении раздался собачий лай. Томас несколько мгновений напряженно прислушивался. - Мне этот лай знаком! - воскликнул он. - Это лает знаменитая ищейка мистера Мартина. Тебе, наверно, не раз приходилось слышать, как он хвастается ее подвигами при охоте на беглых. Я молча кивнул. Мы находились на густо заросшем болоте. Здесь было трудно стоять на ногах и почти невозможно двигаться. Пересечь болото было немыслимо, и мы решили как-нибудь добраться хотя бы до ближайшей опушки леса, где почва была более твердой, а поросль значительно менее густой; оттуда мы сможем продолжать наш путь. Мы уже почти добрались до леса, но лай все приближался. Собака, видимо, нагоняла нас. Томас вытащил из кармана широкий, хорошо отточенный нож. Мы как раз находились на откосе, спускавшемся к болоту. Оглянувшись, мы сквозь просветы между деревьями увидели собаку. Она бежала к нам, опустив голову и почти касаясь носом земли. Время от времени она разражалась свирепым лаем. Позади нее показался всадник. Мы сразу узнали его: это был сам мистер Мартин. Собака явно напала на наш след и шла по этому следу вплоть до того места, где мы спустились в болото. Здесь мы на минуту потеряли ее из виду, но лай ее звучал все громче и теперь почти не прерывался. Вскоре затрещал сухой валежник, и мы поняли, что она где-то совсем близко. Мы резко повернулись в сторону наступающего врага. Томас стоял впереди, вооруженный острым ножом, а я позади него с узловатой дубинкой в руках - лучшим, или, вернее, единственным оружием, которое мне удалось добыть. Но вот собака снова показалась. Увидев нас так близко от себя, она с бешеным лаем, раскрыв пасть, бросилась к нам. Сделав прыжок, она попыталась вцепиться Томасу в горло, но ей удалось только схватить его за левую руку, которой он заслонился от нее. В то же мгновение Томас нанес ей удар ножом, который по рукоятку вонзился собаке в бок, и оба покатились по земле. Неизвестно, чем бы окончилась борьба, если бы Томас был один. Он успел нанести собаке еще несколько ран, но эти раны, казалось, только усиливали ее злобу, и она так и норовила вцепиться своему противнику в горло. Тут сослужила службу моя дубинка: несколькими ударами по голове мне удалось прикончить собаку, и она, неподвижная, вытянулась на земле. Пока мы поджидали нападения собаки и пока длилась борьба с ней, мы как-то почти не думали о ее хозяине. Когда же, покончив с собакой, мы обернулись, то увидели, что мистер Мартин уже подъезжает к нам. Он все время следовал за своим псом и настиг нас раньше, чем мы ожидали. Прицелившись в нас, он предложил нам сдаться. При виде управляющего Томас пришел в бешенство и с ножом в руке кинулся к нему. Мистер Мартин выстрелил, но пуля, пролетев над головой Томаса, исчезла в ветвях деревьев. Управляющий попытался повернуть лошадь, но в это время Томас, подскочив к нему, схватил его за руку и, стащив с седла, повалил на землю. Испуганная лошадь помчалась прочь, и мне не удалось удержать ее. Мы стояли наготове, ожидая, что сейчас появятся другие охотники. Но далеко вокруг не видно было ни живой души. Мы воспользовались этим затишьем и отошли к нашему убежищу на болоте, уводя с собой захваченного нами пленника. От него мы узнали, что о нашем побеге стало известно в то самое время, когда в Лузахачи съехались судьи. Немедленно было решено поднять на ноги всю округу и устроить настоящую облаву. Реквизировали всех коней, собак и людей, способных участвовать в охоте. Их разбили на группы, и они сразу же принялись обыскивать лес, поля, болота. Одна из таких групп, состоявшая из пяти человек, к которой присоединился мистер Мартин со своей собакой, выследила трех из наших товарищей, укрывшихся у самого берега реки в болоте, густо поросшем мелким кустарником. Соскочив с лошадей, с ружьями наперевес, охотники вслед за собакой углубились в чащу. Наши несчастные друзья были страшно утомлены и спали так крепко, что их разбудила только собака, со свирепым лаем накинувшаяся на них. Она вцепилась в горло одного из беглецов и не дала ему даже подняться. Остальные бросились бежать. Охотники открыли стрельбу. Один из беглецов, страшно изуродованный дробью, упал замертво. Второй продолжал бежать. Как только удалось заставить собаку выпустить свою жертву, - а это потребовало немало трудов, - ее пустили по следу другого беглеца. Она шла по этому следу до самой реки, но затем потеряла его. Беглец бросился в воду, и, вероятно, ему удалось вплавь достигнуть противоположного берега. Собака не захотела плыть вслед за ним, а болото на том берегу считалось почти непроходимым, и в нем легко было увязнуть; поэтому преследователи отказались от своего намерения продолжать охоту в этом направлении, и несчастному беглецу удалось хоть на время спастись. После этого наши враги решили разделиться. Двое из них взялись доставить в Лузахачи пойманного раба, тогда как мистер Мартин со своей собакой и трое его приятелей должны были продолжать преследование. От своего пленника они узнали, в каком месте мы разбились на группы и в каком направлении каждая из этих групп двинулась. Пробежав некоторое расстояние, собака напала на наш след и залаяла. Лошади, на которых ехали приятели мистера Мартина, были так измучены, что когда он, пришпорив коня, понесся за своей собакой, они значительно отстали от него. Мистер Мартин, закончив свое повествование, посоветовал нам вернуться в Лузахачи и сдаться. Он добавил при этом, что словом джентльмена и управляющего гарантирует нам полную безнаказанность и даже получение денежной награды, если мы не учиним над ним никакого насилия. Солнце уже почти закатилось. Короткие сумерки, как это всегда бывает в Каролине, должны были очень скоро смениться темной, безлунной ночью, и мы могли не опасаться, что в такой темноте откроют наше убежище и потревожат нас. Я взглянул на Томаса с немым вопросом. Он отвел меня в сторону, предварительно удостоверившись, достаточно ли крепко наш пленник привязан к дереву веревками, найденными у него в кармане. (Эти веревки, надо полагать, первоначально имели другое назначение.) Остановившись, Томас немного помолчал, словно желая собраться с мыслями. - Арчи, - произнес он наконец, указывая кивком в сторону, где мы оставили Мартина. - Этот человек сегодня умрет! В голосе его звучала дикая страстность и в то же время железная решимость. Я вздрогнул и не сразу мог ответить. Лицо Томаса выражало непреклонную волю. Глаза его сверкали. - Говорю тебе, Арчи, этот человек сегодня умрет! - повторил он вполголоса, со спокойствием, как будто не соответствовавшим его словам. - Она требует этого. Я поклялся после ее смерти, что так будет, и время настало. - Кто, кто требует? - пробормотал я. - Ты спрашиваешь, кто, Арчи? Этот человек - убийца моей жены! Мы с Томасом были очень дружны и обычно делились всеми мыслями. О своей жене он заговорил со мной сейчас впервые после ее смерти, но я и без слов знал, что он ни на минуту не забывает об Анне. И сейчас, когда он произнес ее имя, слезы навернулись у него на глазах. Он поспешил смахнуть их и с холодным спокойствием в третий раз повторил: - Этот человек сегодня умрет, Арчи! Перебирая в памяти все подробности смерти его жены, я не мог не признать, что и в самом деле мистер Мартин убил ее. Все мои симпатии и тогда и теперь были на стороне Томаса. Убийца находился в его власти. Томас считал, что он не только вправе, но и обязан покарать его, и я вынужден был признать справедливость его намерения. Тем не менее для меня была нестерпима мысль о необходимости пролить кровь. Возможно, что где-то в тайниках души еще тлел остаток рабского страха, который более сильный духом Томас сумел в себе преодолеть… Я сказал Томасу, что согласен с ним: управляющий заслужил, чтобы его убили. Все же я напомнил ему об обещании мистера Мартина добиться для нас прощения и освободить от всяких наказаний, если мы доставим его на плантацию невредимым. Томас слушал меня, презрительно улыбаясь. - Ну, разумеется, Арчи, - произнес он. - Полное прощение… а на следующий же день - сто ударов плетью, а затем, по всей вероятности, - петля на шею. Нет, не нужна мне такая хозяйская милость. Слишком долго я был рабом. Сейчас я вольный человек, и если им удастся схватить меня - пусть лишат жизни: ведь тогда уже будет ее не жалко… Да и кроме того, Арчи, - разве мы можем доверять ему? Если бы мы и хотели, то не могли бы доверять. Ты сам это отлично понимаешь. Они считают себя вправе не выполнять обещаний, данных рабу. Они готовы сейчас обещать все, что угодно, лишь бы мы оказались в их власти. А затем их обещания будут стоить ровно столько, сколько стоит гнилая солома. Клятва, данная мной, совсем другого рода. А ведь я говорил тебе, в чем я поклялся… Да, я поклялся и теперь в последний раз повторяю тебе: этот человек сегодня умрет. В тоне его и во всем его поведении сквозила такая твердость, что я не посмел дольше возражать. Я сказал ему, чтобы он поступал, как считает нужным. Он зарядил ружье, которое отнял у мистера Мартина и все время не выпускал из рук. Затем он подошел к управляющему, сидевшему у подножия дерева, к которому мы его привязали. При нашем приближении мистер Мартин неуверенно взглянул на нас и спросил, решили ли мы вернуться в Лузахачи. - Наше решение непоколебимо, - ответил Томас. - Мы даем вам полчаса на то, чтобы приготовиться к смерти. Воспользуйтесь этим временем: у вас на душе немало грехов, а жить вам осталось недолго. Трудно представить себе выражение ужаса, отразившегося на лице управляющего при этих словах. Он попробовал овладеть собой и, приняв надменный вид, повелительным тоном приказал нам отвязать его от дерева. Мгновение спустя он попытался засмеяться, делая вид, что принял слова Томаса за шутку. В конце концов он расплакался, как ребенок, умоляя пожалеть его. - А вы проявляли когда-нибудь жалость к нам? - спросил Томас. - Вы пожалели мою жену? Вы убили ее, и теперь заплатите жизнью за ее жизнь. Мистер Мартин стал клясться, призывая бога в свидетели, что не виновен в смерти Анны. Он действительно наказал жену Томаса. Он этого не отрицает. Но он только выполнял свой долг, и никак не может быть, чтобы эти несколько ударов могли послужить причиной ее смерти. - Несколько ударов! - воскликнул Томас. - Благодарите бога, мистер Мартин, что мы не подвергаем вас такой пытке, какой вы подвергли ее. Ни слова больше, или вы только увеличите ваши страдания! Исповедайтесь в грехах и молитесь. Не тратьте последних минут жизни на то, чтобы к убийству добавить ложь! Управляющий был потрясен этим градом упреков. Закрыв лицо руками, он весь сгорбился и, склонив голову, на несколько минут погрузился в молчание, только изредка прерываемое глухими рыданиями. Возможно, что он действительно готовился к смерти. Но жизнь была ему чересчур дорога, чтобы он не сделал еще попытки спасти ее. Он видел, что обращаться к Томасу бесполезно, и повернулся ко мне, заклиная вспомнить, с каким доверием относился ко мне и какими милостями, по его словам, меня осыпал. Он клялся, что выкупит нас обоих и отпустит на свободу, что даст нам все, все, что мы только пожелаем, лишь бы мы согласились оставить его в живых. Слезы его и жалобы взволновали меня: у меня кружилась голова, я чувствовал такую слабость, такую растерянность, что вынужден был опереться о ствол дерева. Томас стоял рядом со мной, положив скрещенные руки на дуло ружья. Он ни словом не ответил на мольбы и обещания управляющего. Казалось даже, что он их не слышит. Взгляд его был устремлен вдаль, и он был погружен в свои мысли. Прошло довольно много времени. Мартин, не переставая, продолжал бормотать, повторяя свои мольбы. Томас вдруг выпрямился. Отступив на несколько шагов, он поднял ружье. - Полчаса истекли, - сказал он. - Вы приготовились, мистер Мартин? - Нет! Нет! - завопил управляющий. - Пощадите меня Еще полчаса! Я должен еще немного… Он не успел закончить фразу, - раздался выстрел, пуля впилась ему в голову, и он рухнул, убитый наповал. ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ Мы вырыли неглубокую яму и опустили в нее тело управляющего, а затем принесли сюда же убитого пса и уложили его рядом с хозяином. Оба они были достойны друг друга. И тогда мы снова пустились в путь. Пусть не думают, что мы бежали от этих мест с поспешностью убийц, которых гонит прочь голос их совести, - нет, мы были исполнены сознания, что отомстили за свое поруганное достоинство и справедливо покарали насильника и тирана. Для нас не было ни ущелий, ни гор, суливших, как Вильгельму Теллю, [[20] Вильгельм Телль - герой одноименной драмы Шиллера, смело боровшийся против чужеземного гнета в Швейцарии.] надежное убежище; но мы бежали по пустыням и болотам Каролины, движимые твердой решимостью оставить за собой как можно больше миль и скрыться из окрестностей Лузахачи. Уже более суток, как мы ничего не ели, но возбуждение, владевшее нами, было так велико, что мы не ощущали ни усталости, ни упадка сил. Мы держали путь на северо-запад, проверяя направление по звездам, и, должно быть, прошли большое расстояние, так как ни разу не останавливались и шли быстрым шагом без перерыва всю ночь. Мы проходили по сосновым лесам, таким редким, что можно было пробираться через них почти так же свободно, как по дороге. Изредка мы натыкались на болото или на какую-нибудь плантацию, и тогда приходилось двигаться в обход, но сразу, как только становилось возможным, мы переходили к заранее намеченному направлению. Мрак, который в последние часы ночи еще усиливался густым туманом, понемногу уступал место первым проблескам серых предрассветных сумерек. Мы шагали под соснами, по неглубокой ложбине, сейчас совершенно сухой, но в сырое время года служившей, вероятно, руслом ручья. Оглядываясь по сторонам и ища места, где бы укрыться, мы вдруг заметили в кустах человека, который, вытянувшись и положив голову на мешок маиса, казалось, спал крепким сном. Мы сразу же узнали его. Это был невольник с плантации, расположенной поблизости от Лузахачи. Нам когда-то приходилось встречаться с ним. а месяца два или три тому назад мы узнали, что он бежал. Томас тряхнул его за плечо, и тот проснулся в страшном испуге. Мы постарались успокоить его, объяснив, что мы тоже беглые и крайне нуждаемся в его помощи, так как местность эта нам совершенно незнакома и мы валимся с ног от усталости и голода. Наши объяснения были вначале встречены с некоторым недоверием. Собеседник был очень сдержан и скуп на слова. Он, повидимому, заподозрил нас в том, что мы собираемся заманить его в ловушку. Все же в конце концов нам удалось рассеять его недоверие. Поверив нашим словам и успокоившись, он предложил нам следовать за ним, обещав накормить нас. Взвалив на плечо свой мешок с маисом, он около мили продолжал брести по дну ложбины, в которой мы застали его. Наконец ложбина кончилась, и перед нами открылось не то болото, не то какой-то затянутый тиной пруд, из которого поднимались стволы деревьев. Некоторое время мы шли вдоль берега пруда, пока наш проводник не ступил в воду, предлагая нам следовать за ним. Мы подчинились; раньше чем двинуться дальше, он положил мешок маиса на поваленный древесный ствол и, вернувшись к краю пруда, тщательно стер и засыпал ветками следы, оставленные нами на сырой прибрежной земле. После этого он повел нас дальше. Мы брели по пояс в воде и тине еще около полумили. Гигантские деревья, среди которых мы пробирались, тянулись прямо из воды, стройные как колонны. Круглые, словно отточенные, белые стволы, лишенные ветвей, поднимались ввысь, а пышные верхушки образовывали густой шатер над нашими головами. Внизу почти не было растительности, кроме какой-то разновидности лиан. Они, будто канаты, оплетали стволы деревьев, поднимаясь до самых вершин и еще больше уплотняя навес над нашими головами. Он был почти непроницаем для солнечных лучей, а стволы деревьев стояли так тесно друг к другу, что в этом водяном лесу с трудом можно было отличить что-либо дальше, чем на несколько шагов. Вода становилась все глубже, а лесная тень с каждым шагом сгущалась. Мы уже с тревогой задавали себе вопрос, куда ведет нас проводник, но вскоре подошли вплотную к маленькому островку, на несколько футов поднимавшемуся над уровнем воды и такой правильной формы, что он казался искусственным. Возможно, что он и в самом деле был сооружен прежними жителями этих мест и служил основой какого-нибудь укрепления. Поверхность островка была равна приблизительно акру, и он весь порос деревьями, резко отличавшимися от тех, которые выступали из воды пруда: они были значительно ниже и не имели такого величественного вида. Берега поросли мелкими деревцами и кустарником, создававшими впечатление сплошной массы зелени. Проводник указал нам проход, проложенный между кустами, и, пробравшись сквозь них, мы стали подниматься вверх. По узкой извилистой тропинке, сквозь густую заросль кустарника, наш спутник привел нас к шалашу, сплетенному из веток и древесной коры. Остановившись на некотором расстоянии от этого жилья, он издал своеобразный свист. Ему ответили таким же свистом, и почти сразу из шалаша вышло несколько человек мужчин. Наше появление, видимо, всех поразило. Я привлек их особенное внимание: должно быть, они в первую минуту приняли меня за свободного человека. Проводник наш поспешил уверить их, что мы - друзья, товарищи по несчастью, и повел нас к шалашу. Мы были встречены очень гостеприимно. Узнав, что мы давно ничего не ели, хозяева шалаша, не задавая никаких вопросов, поспешили накормить нас. Они поставили перед нами говядину и похлебку в таком большом количестве, что мы могли наесться досыта. Тогда только нас стали расспрашивать. Мы рассказали обо всех наших приключениях, не упоминая, однако, об убийстве управляющего, и так как проводник, знавший нас раньше, подтвердил часть сказанного нами, наши объяснения были сочтены удовлетворительными, и мы были приняты в их компанию. Она состояла из шести человек, не считая нас. Это были смелые ребята, которые, не стерпев деспотизма управляющих и надсмотрщиков, в разное время бежали в леса, где обрели первобытную свободу. Эта свобода, хотя и связанная с тяжелыми лишениями и опасностями, была им во сто крат милее подневольного труда и гнета, который они стряхнули с себя. Никого из них, кроме нашего проводника, нам не случалось встречать прежде. Главарь этой ватаги бежал с одной из соседних плантаций вместе со своим товарищем. Они тогда и понятия не имели о существовании этого островка: преследуемые охотниками, они попытались спастись, перебравшись через пруд или болото, которым был окружен этот островок. Повидимому, до них никто такой попытки не предпринимал- Обоим посчастливилось: они добрались до островка, о котором никому ничего не было известно. С тех пор он служил им надежным убежищем. Постепенно к ним присоединилось еще четыре человека. Как выяснилось, наш проводник был послан на одну из соседних плантаций с целью купить там маис. Наши друзья вели постоянную торговлю с рабами на окружающих плантациях. После того как сделка состоялась, негры, у которых был приобретен маис, принесли бутылку виски и так щедро угостили нашего приятеля, что он, не дойдя до своего убежища, свалился в том месте, где мы его нашли, и заснул мертвым сном. Пить виски вне дома считалось тяжелым нарушением закона, установленного из предосторожности в маленькой республике на островке. Такой проступок карался тридцатью ударами ремнем, и наш проводник тут же без всякой жалости был подвергнут этому наказанию. Надо сказать, что он принял это наказание совершенно безропотно: ведь это было выполнением закона, установленного с его согласия и защищавшего его интересы точно так же, как и интересы остальных его товарищей. Жизнь, начавшаяся для нас с этого дня, имела, во всяком случае, всю прелесть новизны. Днем мы ели, спали, рассказывали друг другу истории, связанные с нашими побегами, или же занимались просушиванием шкур убитых животных, изготовлением одежды, засолкой мяса в запас. Зато ночью наступало время приключений и опасных предприятий. С приближением осени мы участили наши набеги на маисовые и картофельные поля, расположенные не слишком далеко от нас. Это была своеобразная контрибуция, которой мы облагали владельцев плантаций, но продолжалось это всего каких-нибудь полтора-два месяца. Постоянным источником для пополнения нашего питания и даже доходов служили стада почти одичавшего скота, которые бродят по сосновым лесам, питаясь грубой травой, растущей в тени деревьев. Мы резали этот скот в зависимости от потребности и вялили на солнце мясо, нарезанное тонкими пластинками. В таком виде мясо составляло вкусную и сытную пищу, и мы всегда хранили значительный запас его для самих себя. Кроме того, оно служило и основным предметом нашей меновой торговли, которую мы со всякими предосторожностями, но постоянно вели с рабами нескольких соседних плантаций. Такая первобытная жизнь в лесах сопряжена со множеством лишений, но имеет свою прелесть. Даже если принимать в расчет самые худшие ее стороны, все же она в тысячу, в десять тысяч раз привлекательнее жизни в так называемых "цивилизованных" штатах, где свободолюбивого дикаря низводят до положения жалкого раба, подобного бессловесному псу. Да что и говорить об этой "цивилизации", при которой безделье и роскошь хозяина окупаются слезами и стонами, принудительным трудом и безмерным унижением, страданием и отчаянием сотен таких же людей, как и он. О да, в вольном и смелом сердце последнего беглеца больше человечности и мужества, чем в целом народе, где власть находится в руках подлых деспотов, тогда как остальные во прахе пресмыкаются перед ними!… ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ К концу зимы стада, которые паслись поблизости от нашего убежища, сильно поредели, а трава так высохла, что оставшиеся животные стали похожи на движущиеся скелеты. Не стоило даже убивать их. Управляющие соседних плантаций стали замечать, что их поля подвергаются регулярным набегам. От рабов, с которыми мы вели торговлю, мы узнали также, что идут разговоры по поводу значительной убыли скота и делаются большие приготовления к всеобщей охоте на грабителей. Необходимо было отвратить от себя опасность, да и нужно было найти новые стада. Мы решили поэтому, что пятеро из нас отправятся на розыски в отдаленные местности, а трое останутся в убежище, не показываясь нигде за его пределами. Один из наших товарищей взялся проводить нас в окрестности плантации, расположенной за рекой Санти. Он вырос на этой плантации и хорошо знал местность. По его словам, там легко было подыскать много укромных мест, где можно будет скрываться днем. Окрестные леса и пустоши изобилуют скотом. Мы двинулись в путь, следуя его указаниям, и шли несколько дней или, вернее, ночей, держа курс на север. На пятый или шестой день мы двинулись в путь сразу после заката солнца и шли не останавливаясь, временами перебираясь через крутые песчаные холмы. Вскоре после полуночи наш проводник сказал нам, что мы приближаемся к цели. Так как луна скрылась за облаками и кругом было очень темно, он добавил, что ему трудно точно определить место, где мы находимся. Лучше всего, как он говорил, было заночевать там, где мы находимся, и выждать наступления утра. Тогда он укажет нам более надежное убежище. Мы охотно согласились, так как буквально падали с ног от усталости и засыпали на ходу. Разложив костер, мы сварили остатки продовольствия, взятого с собой на дорогу. Поставив одного из наших товарищей в качестве часового, мы повалились наземь и сразу же уснули. Я спал очень крепко. Мне снились Касси и наш ребенок, по внезапно сквозь сон до меня донеслись звуки ружейной пальбы и топот несущихся вскачь коней. Я мгновенно вскочил, не вполне еще отдавая себе отчет, происходит ли все это во сне или наяву. В ту же минуту взгляд мой упал на Томаса, спавшего рядом со мной, и я увидел, что платье его в крови. Он тоже поднялся, и, не пытаясь даже разобраться в происходившем, мы бросились в гущу леса, стараясь скрыться неведомо куда и от чего. Но вдруг Томас застонал. - Не могу итти дальше! - проговорил он. Кровь продолжала сочиться из его ран, и он страшно ослабел. Брезжил рассвет. Мы опустились на землю, и я попытался перевязать его раны. Пуля или крупная дробь ранила его навылет в мясистую часть левой руки, повыше локтя. Другая пуля задела бок, но, насколько мы могли судить, скользнула вдоль ребра и пролетела дальше, не причинив особенного вреда. Оглядевшись, мы увидели небольшой ручеек, и это позволило нам обмыть раны Томаса, а также утолить мучившую нас жажду. Несколько освежившись и придя в себя, мы задумались над вопросом, куда нам итти и что делать дальше. Нечего было и думать о возвращении к тому месту, где мы были застигнуты. Да и вряд ли бы нам удалось разыскать его: утро было сумрачное и туманное, и бежали мы не разбирая направления. Островок, так долго служивший нам верным убежищем, находился на расстоянии семи-восьми дней пути, а так как шли мы оттуда передвигаясь главным образом по ночам, к тому же часто меняя направление, - нам и туда нелегко было бы найти дорогу. Томас, однако, считал себя человеком, привычным к лесам, и хотя следил за дорогой не так внимательно, как обычно, все же полагал, что сумеет ее отыскать. Но раны причиняли ему еще значительную боль, и он был чересчур слаб, чтобы можно было пуститься в путь немедленно. Кроме того, было уже совсем светло, а мы знали, что можем передвигаться только ночью. Эти соображения заставили нас подыскать сколько-нибудь надежное укрытие в заросли кустов. К вечеру Томас объявил, что чувствует себя много лучше, и мы решили сняться с места и двинуться в путь. Все же мы хотели предварительно попытаться разыскать ту прогалину, где подверглись нападению, в надежде встретить кого-нибудь из товарищей, которым, быть может, удалось спастись, как и нам. Побродив некоторое время, мы наконец наткнулись на место нашей злополучной стоянки. Подле потухшего костра валялись два окровавленных трупа наших товарищей. Они, видимо, были убиты во время сна. Кусты вокруг были забрызганы кровью, и нам при свете луны удалось найти кровавые следы на довольно значительном расстоянии. Это, вероятно, были следы нашего часового, который уснул и, таким образом, дал возможность застигнуть нас врасплох. Кто знает, быть может, этот раненый товарищ спрятался в кустах и лежит там без помощи?… Эта мысль придала нам решимости. Мы попробовали окликнуть его, но голоса наши без ответа замерли под сенью деревьев. Мы снова вернулись к месту стоянки взглянуть на наших убитых друзей. Нас мучила мысль, что они останутся непогребенными. Я торопливо выкопал неглубокую яму, и мы положили их туда. Слезы застилали наш взор при прощании с друзьями, по нельзя было медлить, и, печальные, напуганные и подавленные, мы пустились в наш долгий, утомительный - и, кто знает, быть может бесцельный - путь. ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ Мы медленно брели в течение всей ночи, а когда стало светать, как всегда спрятались и приготовились уснуть. Раны Томаса быстро заживали, и можно было надеяться, что скоро они совсем затянутся. Рана в боку была гораздо менее опасна, чем мне показалось сначала; так как боль несколько стихла, ему удалось уснуть. Мы спали довольно хорошо, но проснулись с ощущением слабости: уже целые сутки у нас не было никакой пищи. Солнце еще не зашло, но все же мы решили немедленно тронуться дальше в надежде, что при свете нам удастся найти хоть что-нибудь пригодное для еды. Мы долго шли лесом и к тому времени, когда солнце уже готово было закатиться, наткнулись на дорогу. Мы решили воспользоваться ею, предполагая, что она приведет нас к какой-нибудь ферме. Мысль эта оказалась для нас роковой. Не прошли мы и полумили, как вдруг на вершине небольшого пригорка встретились с тремя всадниками, которых извилины дороги скрывали от нас до той самой минуты, когда мы столкнулись с ними лицом к лицу. Обе стороны были одинаково поражены неожиданной встречей. Наш внешний вид был таков, что не мог не обратить на себя внимания. Платье наше было порвано и свисало лохмотьями. Вместо башмаков на ногах у нас было подобие мокасинов из недубленой воловьей кожи, шапки на нас были из той же кожи. Вся наша одежда, особенно одежда Томаса, была забрызгана кровью и грязью. Всадники приняли меня за свободного человека, и один из них крикнул мне: - Алло! Незнакомец! Кто вы и кому принадлежит этот негр? Я постарался, насколько возможно, использовать положение и, учитывая светлую окраску моей кожи, в самом деле разыграть роль свободного гражданина. Но вскоре я понял, что мои старания пропадают даром: хоть всадникам вначале и в голову не пришло, что я раб, но весь наш внешний облик должен был произвести совсем необычное впечатление, и они подвергли меня подробному допросу. У меня было весьма смутное представление о той местности, где мы находились, и я не знал никого из окрестных жителей. Яне был в состоянии сколько-нибудь вразумительно ответить на многочисленные вопросы всадников и очень быстро был сбит ими с толку. Сбивчивость моих ответов пробудила недоверие джентльменов, и пока двое из них продолжали свой допрос, третий, соскочив с лошади, схватил меня за ворот, крича, что я либо беглый раб, либо похититель негров. Остальные двое в мгновение ока также соскочили с коней, и в то время как один из них схватил меня за плечо, другой обрушился на Томаса. Томас вывернулся из его рук и побежал. Но отбежав недалеко, он оглянулся и, увидев, что я повален на землю, забыл о своих ранах, о слабости, о грозившей ему самому опасности и бросился мне на помощь. Джентльмены, напавшие на меня, так сильно сдавили мне горло, что я не мог шевельнуться и был близок к потере сознания. В то время как один изнападавших продолжал держать меня прижатым к земле, второй бросился навстречу Томасу, который, одним ударом повалив своего противника, бежал ко мне, высоко подняв свою дубинку. Его новый противник с большой ловкостью увернулся от удара, и сразу же они схватились друг с другом. Томас еще плохо владел левой рукой, кроме того, потеря крови и длительный голод значительно ослабили его. Несмотря на это, он боролся с яростью и уже почти одерживал верх, но в этот момент человек, опрокинутый им наземь в начале боя, пришел в себя и, вскочив на ноги, поспешил на помощь к своему спутнику. С обоими одновременно Томас не мог справиться. Они повалили его на землю и связали ему руки; то же самое было сделано и со мной. Вытащив из седельных сумок еще веревки, накинув нам обоим на шею аркан и подгоняя плетью, они заставили нас бежать, не отставая от их лошадей. Полчаса спустя мы остановились подле жалкого домика, стоявшего на краю дороги. Это было какое-то подобие придорожной гостиницы или таверны, и нам предстояло здесь заночевать. Единственными обитателями этого дома были хозяйка и маленькая девочка лет десяти или двенадцати, ее дочь. Все в доме говорило о нужде и бедности. Не успев перешагнуть порога, наши победители потребовали, чтобы им принесли цепи - любые цепи, хотя бы такие, которыми привязывают лошадей или быков. Все равно какие. Но, к большому разочарованию приезжих джентльменов, хозяйка объявила, что скота и лошадей она не держит и цепей у нее нет. Приезжим господам с трудом удалось раздобыть какие-то старые веревки, и связав нас по рукам и ногам, они усадили нас в сенях. Хозяйка, разболтавшись со своими гостями, высказала уверенность, что мы беглые: все окрестности сейчас кишмя кишат ими. В последние ночи группа из пяти или шести джентльменов объезжает окрестные леса, охотясь за беглецами, и дня два назад наткнулась на целую компанию этих паршивцев, которые спали подле костра. Эта шайка, как продолжала рассказывать старуха, была, повидимому, довольно велика, и нельзя было рассчитывать захватить ее. Поэтому охотники решили лишить этих проклятых негров возможности ускользнуть из их рук, тем более что один из охотников - как видно, владелец нескольких из этих беглых - открыто заявил, что предпочел бы видеть, как всех их перестреляют, чем допустить, чтобы они шатались по окрестностям, не принося ему никакой пользы и причиняя убытки его соседям. Охотники разошлись и стали одновременно с разных сторон приближаться к костру. Подойдя на близкое расстояние, все по данному сигналу выстрелили, а затем, пришпорив коней, поспешили разъехаться по домам. Никто из нападавших не остался на месте, чтобы проверить результат стрельбы, но, принимая во внимание, что все были хорошими стрелками, они имели основание полагать, что большинство спавших у костра убиты или, по крайней мере, тяжело ранены. И вот теперь, видя, что наша одежда в крови, а один из нас ранен, старуха пришла к убеждению, что мы принадлежали именно к той самой шайке, о которой, отдыхая от своих подвигов, рассказывали охотники. Мы внимательно прислушивались к разговору между хозяйкой и охотниками за неграми. Мы узнали, что жестокое нападение, жертвой которого стали наши несчастные товарищи, на самом деле относилось не к нам и не нас имели при этом в виду. Нападавшие предполагали, что перед ними совершенно другая группа беглых. Такие нападения в Нижней Каролине - явление обычное, и к ним принято прибегать во всех случаях, когда число выслеженных беглых слишком велико и захватить их живыми затруднительно. То, что нападавшие сразу после убийства негров разъехались в разные стороны, также произошло не случайно. Причиной этого странного поведения служила издавна господствующая в этих краях традиция. По каролинским законам, убийство раба приравнивается к обычному убийству, и хотя закон этот никогда, надо полагать, не применялся в жизни и любой современный рабовладельческий суд счел бы его устаревшим и нелепым, все же в умах местных людей сохранилось известное предубеждение против преднамеренного пролития крови и почти суеверное опасение, что этот старый закон вдруг может быть применен к ним. Чтобы успокоить свою совесть и при всех условиях избежать возможного судебного следствия, нападающие стараются во время стрельбы не глядеть на своих сообщников, и ни один из них не подходит к месту, где остались лежать убитые или раненые. Бедняки, которым не посчастливилось быть убитыми на месте, обречены на тяжкие муки: их будет терзать жажда, раны будут нагнаиваться и гореть; когда же наконец смерть избавит их от страданий, их кости, иссушенные палящим солнцем Каролины, побелеют и останутся лежать, свидетельствуя о высокой цивилизации и гуманности рабовладельцев этого штата. В то время как наши враги были заняты ужином, дочка хозяйки вышла посмотреть на нас. Это была хорошенькая девочка, и ее кроткие голубые глаза наполнились при виде нас слезами. Я попросил ее дать нам воды. Она сходила за водой, а затем спросила, хотим ли мы есть. - Мы умираем от голода! - ответил я. Услышав это, девочка убежала. Минуту спустя она вернулась, держа в руках толстый ломоть хлеба. Наши руки были так крепко связаны, что мы не могли сделать ни малейшего движения. Девочка присела подле нас и, разломив хлеб, принялась кормить нас. Разве этот случай не может служить доказательством того, что природа, создавая человека, не намеревалась создать его тираном? Алчность, слепая жажда власти, невежество и нежелание владеть своими страстями, объединившись, делают из человека насильника и деспота, и состраданию уже нет места в его душе. Зато оно находит себе приют в душе женщины, а когда расцвет насилия изгоняет его и оттуда, оно свое последнее прибежище обретает в сердце ребенка. Внимательно прислушиваясь к разговорам наших врагов (хозяйка успела подать им кувшин виски, и языки у них развязались), мы узнали, что находимся неподалеку от города Кемден и на большой дороге, которая от этого города ведет в Северную Каролину. Люди, схватившие нас, судя по их словам, были жители северных областей. В Кемдене они не были, а выехали на эту дорогу неподалеку от того места, где наскочили на нас. Они держали путь в Виргинию, желая там купить рабов. После долгих споров и размышлений они решили отложить свою поездку в Виргинию дня на два и отвезти нас в Кемден, надеясь там найти нашего хозяина и получить вознаграждение за свои труды; если же нас сразу никто не затребует, они могут оставить нас на сохранение в местной тюрьме, поместить в газете объявление о нашей поимке, а как следует заняться этим делом на обратном пути. Опорожнив кувшин до дна, они решили лечь спать. Дом состоял всего из двух комнат. Хозяйка с дочерью занимала одну из них. Для приезжих постлали постель во второй. Нас перетащили в комнату, занимаемую нашими временными повелителями. Рассыпаясь в жалобах по поводу того, что хозяйка не могла нигде добыть цепи, наши господа тщательно проверили крепость веревок, которыми мы были связаны, затянули кое-где узлы, затем разделись и повалились на свои кровати. Поездка, видимо, утомила их, а виски еще усиливало сонливость, поэтому вскоре их храп возвестил о том, что они крепко уснули. Мы могли только позавидовать им: веревки и неудобное положение, в котором приходилось лежать, лишали нас возможности хоть на мгновение задремать. Лунные лучи, проникая сквозь оконные ставни, освещали комнату, позволяя все разглядеть. Мы с Томасом шопотом делились нашими печальными мыслями, кляня нашу горькую судьбу и тщетно ища выхода, как вдруг тихонько приоткрылась дверь. На пороге показалась девочка, дочь хозяйки. Осторожно, подняв руку и давая нам этим знать, чтобы мы молчали, она приблизилась к нам. Девочка принесла с собой нож и, наклонившись, торопливо перерезала наши путы. Мы не смели произнести ни звука, но сердца наши бурно колотились, и я уверен, что наши глаза достаточно красноречиво выражали нашу горячую благодарность. Поднявшись, мы, осторожно ступая, двинулись уже было к дверям, по внезапно у Томаса мелькнула какая-то идея. Дотронувшись до моего плеча, чтобы привлечь мое внимание, он стал быстро собирать платье и обувь спящих. Я понял его намерение и поспешил последовать его примеру. Девочка сначала удивилась, затем лицо ее выразило неудовольствие, и она знаком попросила нас отказаться от этого намерения. Но мы сделали вид, что не понимаем ее, так как были твердо убеждены в своем праве поступить так, как поступали. Собрав все вещи, мы направились к дверями, и, неслышно проскользнув через сени, вышли из дома. Оказавшись на дороге, мы некоторое время продолжали двигаться медленно и со всякими предосторожностями, стараясь не произнести ни малейшего шума. Девочка тихонько гладила дворовую собаку, сдерживая ее и не давая ей залаять. Отойдя на некоторое расстояние от харчевни, мы пустились бежать со всех ног и остановились только тогда, когда у нас окончательно перехватило дыхание. Придя немного в себя, мы скинули наши лохмотья и спрятали их в кустах. Одежда, захваченная нами у охотников за людьми, к счастью, оказалась нам почти впору. В этом одеянии мы имели вполне приличный вид и не должны были в дальнейшем производить впечатление каких-то подозрительных лиц. Мы прошли несколько миль, пока не достигли перекрестка. Одна из дорог, пересекавшая ту, по которой мы двигались до сих пор, вела на юг. С тех пор как мы вышли изхарчевни, Томас упорно о чем-то думал и не раскрывал рта. Казалось, он даже но слышит моих вопросов и замечаний. У перекрестка он вдруг остановился и схватил меня за руку. Я подумал, что он собирается посоветоваться со мной относительно нашего дальнейшего пути. Но каково было мое удивление, когда он неожиданно произнес: - Арчи! Здесь мы с тобою расстанемся! Я не мог понять, что он имеет в виду, и вопросительно взглянул на него. - Одна из дорог отсюда ведет на Север, - сказал он. - Ты достаточно прилично одет, знаний у тебя не меньше, чем у любого управляющего. Тебе легко сойти за свободного человека. Возможно, что тебе удастся добраться даже до свободных штатов, о которых ты так часто рассказывал мне. Если же я пойду с тобой, нас задержат, станут допрашивать. Даже если нам и удастся снова бежать, нас поймают. Вдвоем мы на этой дороге вызовем подозрения любого встречного. Отсюда до свободных штатов очень далеко, и у меня нет никакой надежды добраться туда. Предположи даже, что я доберусь туда… Что я от этого выиграю? Ты сам знаешь, какое там отношение к неграм. Я хочу еще раз испытать счастье в лесах и действовать так, как найду нужным. Я уверен, что сумею разыскать наше прежнее убежище. Но ты, Арчи, можешь попытаться достигнуть лучшего… Один ты наверняка проберешься на Север. Иди своим путем, Арчи, и да благословит тебя бог… Слова Томаса глубоко взволновали меня. Я не сразу собрался ему ответить. Мысль о том, что я вырвусь из всей этой сети опасностей, страданий и горя, доберусь до такой страны, где смогу носить имя и пользоваться правами свободного гражданина, - эта мысль ослепляла меня и готова была заглушить все другие чувства. Но привязанность к Томасу и благодарность за его поддержку и помощь боролись с проснувшейся надеждой; голос сердца подсказывал мне, что я не должен покидать моего друга. Я ответил ему, но ответил после чересчур долгого раздумья. - Ты ранен и ослабел, - проговорил я наконец. - Мы поклялись друг другу в вечной дружбе, и я не могу оставить тебя при таких условиях. Разве ты сам не рискнул жизнью для моего спасения? Нет, нет! Я останусь с тобой до конца! Боюсь, что речь моя звучала недостаточно горячо и убедительно. Во всяком случае слова мои только утвердили Томаса в его решении. Он возразил, что раны его уже заживают и он чувствует себя почти таким же сильным, как раньше. Он добавил, что, оставаясь с ним, я, несомненно, поврежу себе, а ему не принесу никакой пользы. Он указал мне дорогу, по которой я должен был итти, и голосом, в котором звучала неукротимая энергия и решимость, предложил мне направиться по ней, тогда как он свернет к югу. Когда Томас приходил к какому-нибудь решению, он говорил с такой твердостью, которая способна была сломить самое упорное сопротивление. К стыду моему, мне приходится признаться, что я, увы, был слишком склонен к уступчивости. Он понял, что одерживает верх, и постарался закрепить свою победу. - Иди, Арчи!…повторил он. - Иди! Если не ради себя, то пусть это будет ради меня! Если ты останешься со мной и тебя схватят, я ни себе, ни тебе этого никогда не прощу! Тщетно подыскивал я возражения. Я говорил еще что-то, но Томас меня не слушал. Он был убежден в своей правоте, и я не мог или не умел его переубедить. Мои добрые намерения оказались недостаточно стойкими, и я в конце концов согласился расстаться с ним. Я крепко обмял Томаса и прижал его к своей груди. Никогда не было на земле человека более благородного! Нет, я был недостоин называться его другом! - Да благословит тебя бог, Арчи! - сказал он просто, расставаясь со мной. Я продолжал стоять на месте, глядя ему вслед. Он шел быстрым шагом, не оглядываясь. Я готов был провалиться сквозь землю от безмерного стыда. Несколько раз я делал движение, намереваясь нагнать его; себялюбивая осторожность удержала меня. Он скрылся из виду, и только тогда я тронулся в путь… Сердце мое разрывалось, от боли… Я знал: даже страстной жаждой свободы нельзя оправдать такой поступок… Как мог я, как смел покинуть Томаса, когда ему грозило столько опасностей!… ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ До самого рассвета я шел так быстро, как только мог. Ни души не встретил я на своем пути. Даже человеческое жилье попадалось очень редко - каких-нибудь два-три домика самого жалкого вида. Солнце взошло, когда я поднялся на вершину холма. Здесь я увидел маленький домик, стоявший у самого края дороги, и оседланную лошадь, привязанную к дереву около крыльца. Лошадь была тщательно вычищена, вся лоснилась и казалась очень крепкой и выносливой. По форме седельных сумок я решил, что лошадь принадлежит врачу, который в этот ранний час заехал навестить больного. Такого случая нельзя было упустить. Отвязав лошадь, я вскочил в седло. Я пустил ее сначала шагом, но чуть-чуть отдалившись от дома, я погнал ее галопом, и вскоре домик пропал из моего поля зрения. Находка была поистине счастливая. Мне приходилось продвигаться по той самой дороге, по которой должны были следовать охотники, задержавшие нас накануне. Обнаружив наше исчезновение, они несомненно пустились вдогонку, и я подвергался опасности быть узнанным ими и захваченным. Лошадь была горячая и сильная. Я отпустил поводья, и она мчалась во весь опор. Удача моя не ограничилась этим: опустив руку в карман моей новой куртки, я вытащил из него бумажник, в котором, кроме пачки всяких документов, оказалась и значительная сумма денег в банковых билетах. Это открытие еще более воодушевило меня, и я продолжал ехать весь день, только изредка останавливаясь в тени какого-нибудь дерева, чтобы дать передохнуть моему коню. Под вечер, остановившись у какой-то жалкой таверны, я заказал для себя ужин и велел насыпать лошади овса. Подкрепившись, я поскакал дальше по дороге, освещенной слабым светом луны. К утру лошадь моя совершенно выбилась из сил. Благодарный ей за оказанную мне услугу, - по моим расчетам, я за сутки проехал около ста миль, - я разнуздал ее и, расседлав, пустил пастись в пшеничное поле. Дальше я снова зашагал пешком. Я боялся продолжать путь верхом, опасаясь, что это навлечет на меня какие-нибудь новые неприятности, да, кроме того, бешеная скачка привела лошадь в такое состояние, что вряд ли она могла бы принести мне большую пользу. Я успел значительно опередить охотников и не сомневался, что даже на своих конях они уже не догонят меня. Еще до заката солнца я добрался до большого поселка. Я позволил себе роскошь заказать сытный обед и остался ночевать в деревенской корчме. Это было необходимо, так как вынужденный пост, усталость и отсутствие сна совершенно истощили меня. Я проспал десять часов сряду и проснулся с новыми силами. Поднявшись, я двинулся дальше, но уже с меньшими опасениями. Все же я останавливался лишь изредка и старался итти как можно быстрее. Я пересек Северную Каролину и Виргинию, переправился через Потомак, вступил в Мериленд и, обойдя Балтимору, перебрался в Пенсильванию, где под ногами моими была уже земля, обработанная руками свободных людей. Сразу, как только я миновал границу рабовладельческих штатов, стала заметна перемена. Весна только вступала в свои права, но все кругом уже дышало новой жизнью, всюду пробивалась молодая зелень. Тщательно обработанные поля, фруктовые сады, прекрасные фермы, все чаще попадавшиеся по пути, живописные поселки и оживленные города, даже самые проезжие дороги, по которым во все стороны двигались многочисленные путники и повозки, - все эти признаки довольства и благоденствия говорили о том, что передо мной страна, где труд в почете и каждый работает на себя. Это зрелище радовало взор и резко отличалось от всего виденного мной во время первой половины пути. Там - скверная заброшенная дорога вела сквозь однообразные, одичавшие, никому не нужные леса, тянулась по запущенным полям, поросшим сорной травой и репейником, или по полям, которые еще обрабатывались, но на которых уже лежала печать запустения, истощенным и свидетельствовавшим о неумелой и небрежной обработке. Кое-где попадались жалкий домишко и на расстоянии миль в пятьдесят друг от друга - нищенские, полуразрушенные поселки, где в глаза бросалось лишь здание суда, арестный дом, несколько лавчонок и толпа праздношатающихся белых у дверей таверны. Таково было внешнее впечатление, которое производили рабовладельческие штаты. Я жаждал увидеть Филадельфию. В то же время я опасался, чтобы этот город, расположенный так близко от границы рабовладельческих штатов, не оказался отравленным их тлетворным духом: ведь хорошо известно, что нет ничего заразительнее порока. Я оставил поэтому Филадельфию в стороне, решив возможно скорее попасть в Нью-Йорк. Переправившись через величественный Гудзон, я оказался в пределах Нью-Йорка. Впервые в моей жизни я видел город, настоящий город. Глядя на огромную гавань, заполненную судами, длинные ряды складов, бесчисленные улицы, роскошные магазины и весь этот кипящий жизнью человеческий муравейник, я был поражен и восхищен при мысли о вершинах, которых может достигнуть искусство и изобретательность человека. Мне приходилось слышать обо всем этом, но, чтобы получить ясное представление, нужно было видеть это собственными глазами. В течение нескольких дней я только и делал, что бродил по городу, с ненасытным интересом приглядываясь к окружающему. Нью-Йорк в те времена был очень далек от того, чем он стал впоследствии. Существовавшие в те годы ограничения в области торговли не могли не суживать круга и роста его деловых операций. Но мне, при моей деревенской неопытности, город казался неимоверно большим, а шум, который производили катившиеся по мостовой тяжело груженные телеги и экипажи, а также и толпы людей на тротуарах даже превосходили все мои представления о бурном оживлении большого города. Я находился в Нью-Йорке уже около недели, когда однажды, проходя мимо, я остановился на зеленой лужайке, раскинувшейся перед прекрасным зданием, облицованным белым мрамором. Какой-то прохожий пояснил мне, что это городская ратуша. Внезапно чья-то рука тяжело легла мне на плечо. Я обернулся и, к ужасу своему узнал генерала Картера - человека, который в Южной Каролине считался моим хозяином, но который в стране, с гордостью носившей название "свободных штатов", как будто бы не должен был иметь прав на меня. Пусть никто, однако, не поддается обману, когда при нем произносят эти насыщенные ложью слова: "свободные штаты". Этот титул, которым так кичатся граждане северных штатов, не имеет под собой никакого основания. Какое право имеют эти штаты называться "свободными" после того, как они заключили с южными рабовладельцами соглашение, обязывающее их возвращать этим насильникам каждого несчастного беглого раба, нашедшего приют на территории северных, "свободных" штатов? Добрые граждане свободных штатов сами не владеют рабами, - о, разумеется, нет! Рабство - они признают это - возмутительная вещь! У них нет рабов… Они довольствуются ролью судебных исполнителей и ловцов в помощь тем, кто рабами владеет. Мой хозяин, - оказывается ведь, что и в свободном городе Нью-Йорке я должен был попрежнему так называть его, - мой хозяин крепко держал меня за одну руку, а сопровождавший его приятель - за другую. Они называли меня по имени, а я, совершенно растерявшись от неожиданности, даже не понимал, что с моей стороны глупо отзываться на это имя или даже показывать, что оно мне знакомо. Вокруг нас начал собираться народ. Когда в толпе узнали, что меня задержали как беглого раба, кое-кто стал выражать возмущение тем, что какие-то господа позволяют себе подвергать белого человека такому насилию. Они были, повидимому, твердо убеждены, что, не нарушая закона, можно подвергать насилию только одних негров. Да, таковы ловкость и умелая пропаганда, применяемые тиранами, что даже люди, мнящие себя свободными, попадаются на их приманку, и нет такого предрассудка, порожденного, как и все предрассудки, невежеством и самодовольством, которого бы они не сумели обернуть в свою пользу. Хотя некоторые из присутствующих и не скупились на сильные выражения, все же никто из них не сделал попытки освободить меня, и меня поволокли к тому самому зданию ратуши, которым я так недавно восхищался. Меня провели в зал, где заседал магистрат. Были заданы кое-какие вопросы. На них было отвечено. В чем-то присягали. Что-то записывали. Составлялись какие-то акты. Я не успел еще прийти в себя от потрясения, вызванного арестом; весь этот трибунал со своим штатом констеблей и судей представлял грозную опасность для такого неискушенного человека, как я. Я даже толком не мог разобрать, о чем шла речь. Насколько я все же припоминаю, магистрат отказался вынести какое-либо решение и постановил только, чтобы я был помещен в тюрьму и оставался там до тех пор, пока дело обо мне не будет передано в другую судебную инстанцию. Был подписан приказ об аресте. Ко мне подошел судебный чиновник, на которого была возложена обязанность препроводить меня в тюрьму. Зал был переполнен людьми, которые проникли сюда с улицы вслед за нами. Когда мы вышли, вокруг нас сразу снова собрались люди. Но выражению их лиц и по возгласам, несшимся с разных сторон, я мог судить, что если я сделаю попытку бежать, эти люди несомненно благоприятно отнесутся к моему побегу. В первые минуты я вел себя по отношению к сопровождавшему меня судебному чиновнику совершенно покорно. Однако, пройдя несколько шагов, я внезапно резким движением освободился от его руки, державшей меня за плечо, и врезался в толпу, которая расступилась и пропустила меня. Я слышал позади себя крики и шум, но в мгновение ока пересек окружавший ратушу сад и, перебежав через тянувшуюся вдоль него улицу, завернул в какой-то узкий и извилистый переулок. Прохожие с удивлением глядели на человека, бегущего мимо них. Послышался даже крик: "Держи вора!…" Кое-кто пытался остановить меня, между том как я, сворачивая с одной улицы в другую и увидев наконец, что никто уже не преследует меня, умерил шаг и спокойно пошел дальше. Не законам, существующим в Нью-Йорке, а лишь доброму отношению обитателей итого города обязан я тем, что мне удалось вырваться на свободу. Законодатели под влиянием корысти и себялюбия идут по ложному пути, но глубокое внутреннее чутье народа почти всегда безошибочно верно. Случается, правда, что хитроумные наущения людей, продавшихся угнетателям, толкают молодежь или невежественные и разложившиеся круги населения на акты насилия, творимые в угоду тиранам. Однако любовь к свободе естественна для человека, и пламя этой любви в душе простых и бесхитростных людей горит не менее ярко, чем в сердцах мудрецов и героев. Подавить этот благородный огонь удается, только искусственно излостно взращивая в душах людей вредные предубеждения и самые низменные страсти. Осматривая в предыдущие дни город, я случайно наткнулся на дорогу, ведущую на север, и теперь пошел в этом направлении, решив отряхнуть с ног моих прах города, в котором я чуть было снова не был повергнут в рабство. Я провел в пути весь день, и ночью трактирщик, у которого я остановился, сообщил мне, что я нахожусь в штате Коннектикут. В течение нескольких дней я продвигался все дальше и дальше к северу. Кругом виднелись живописные горы и холмы, каких мне еще не приходилось видеть. Строгая и величественная красота этого ландшафта, высокие оголенные скалы и расщелины составляли своеобразный фон, на котором резко выделялась яркая зелень цветущих долин. Все кругом говорило о благосостоянии и любви и труду. Нет неплодородной почвы, если рукам, работающим на ней, свобода придает энергию и силу!… Мне было известно, что Бостон - самый большой морской порт в Новой Англии. Туда я и направлял свои шаги, стремясь покинуть страну, которая была дорога моему сердцу, но законы которой не признавали меня свободным человеком. Окружающая местность по мере приближения к городу становилась менее живописной. В моих глазах это искупалось красотой прекрасно возделанных полей и домов, выстроившихся вдоль дороги, так что окрестности города походили на огромный поселок. Раскинувшийся вдали на холмах город своей огромной массой заслонял горизонт. Перейдя по мосту через широкую реку, я вступил в город. Я шел не останавливаясь: слишком дорога была мне свобода, чтобы рисковать ею из-за праздного любопытства. В Нью-Йорке уличная толпа освободила меня - в Бостоне уличной толпе могло вздуматься снопа обратить меня в рабство… Так быстро, как только было возможно, я пробирался по узким и извилистым улицам к порту. Много кораблей, лишенных снастей, гнило в доках. После некоторых поисков мне удалось найти корабль, готовый к отплытию в Бордо. Я предложил свои услуги в качестве матроса. Капитан задал мне несколько вопросов и от души посмеялся над моим видом растерянного деревенского юноши. В конце концов он согласился принять меня на половинную плату. Он дал мне деньги за месяц вперед, а второй помощник капитана, красивый молодой человек, который с явным сочувствием отнесся к моей беспомощности в городских условиях, отправился со мной в город и помог мне купить одежду, подходящую для путешествия. Через несколько дней погрузка закончилась, и корабль был готов к отплытию. Настала долгожданная минута: корабль отвалил от пристани и, лавируя между бесчисленными островками и мысами, загораживающими бостонскую гавань, оставил за собой укрепленный замок и маяк, спустил лоцмана и, подняв все паруса, подгоняемый попутным ветром, вышел в открытое море. Стоя на баке, я смотрел в сторону земли, казавшейся тоненькой полоской на горизонте. Словно громадная тяжесть свалилась с моей души. Разбились мои цепи, я чувствовал себя свободным… Глядя на берег, быстро уходивший из поля нашего зрения, я ощущал, как в душе разгорается пламя, как она исполняется глубоким презрением - презрением, смешанным с сознанием безопасности. Прощай, страна моя! - таковы были мысли, родившиеся в моем мозгу, и слова, готовые сорваться с моих уст… И какая страна!… Страна, считающая себя - и требующая, чтобы весь мир считал ее, - оплотом свободы и равенства и в то же время находящая возможным держать огромную часть своего народа в самом нестерпимом и безнадежном рабстве. Прощай, страна моя! Поистине, великой благодарностью обязан я тебе! Земля тирании и рабства, шлю тебе последнее прости! А вы, пенистые и бурные волны океана, приветствую вас! Вы - живое воплощение свободы. Приветствую вас, как братьев! Ведь теперь и я свободен наконец! Свободен! ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ Попутные ветры, благоприятствовавшие нам вначале, вскоре покинули нас. Разразилась непогода. Густой туман окутал нас, ветер ежечасно менял направление и швырял нас из стороны в сторону. На долю нам выпало немало труда и страданий, но даже и они доставляли мне радость. Я трудился и страдал во имя собственного, а не чужого благополучия. Эта мысль придавала мне силы. Прилежно и старательно изучал я новое для меня ремесло матроса. Вначале товарищи мои смеялись над моим неумением и неловкостью. Они осыпали меня насмешками и разыгрывали надо мной всевозможные шутки. Но, внешне легкомысленные и грубоватые, они по природе были добры и великодушны. В первую же неделю плавания у меня произошло столкновение с первым хвастуном и бахвалом на корабле. Я здорово отодрал его, и после этого весь экипаж пришел к заключению, что из меня выйдет толк. Я был ловок и силен. Для меня стало вопросом чести делать все, что делали другие, и притом делать не хуже других. Меня самого удивляло, как мало времени понадобилось мне на то, чтобы научиться безбоязненно карабкаться по снастям и реям. Все эти бесчисленные спасти, все эти морские термины вначале повергали меня в полное смущение, но вскоре псе стало понятно и ясно. Еще до того, как мы успели пересечь океан, я уже умел не хуже любого другого кренить паруса, брать рифы и править рулем, и все в один голос твердили, что я рожден быть моряком. Но я не довольствовался том, что ставил паруса и справлялся со снастями, - я пожелал изучить искусство навигации. Среди экипажа находился молодой человек, получивший хорошее образование и поступивший на корабль матросом с целью изучить управление им, как это было принято у жителей Новой Англии, намеревавшихся впоследствии командовать судном. У него имелись книги и инструменты, и так как это было не первое его плавание, он уже недурно умел пользоваться ими и вел исчисления движения корабля. Этот молодой моряк, которого звали Том Тэрнер, был благородным и достойным юношей, но очень хрупкого телосложения. Силы его не соответствовали поставленной им перед собой задаче. Я завоевал его доброе отношение, вступившись за него во время одной из потасовок, изредка происходивших на баке. Видя, как жадно я стремлюсь к знанию, он занялся моим образованием, предоставил в мое распоряжение свой "Навигатор", и всякий раз, неся вахту внизу, я занимался его изучением. Сначала вся эта премудрость казалась мне недоступной и окутанной непроницаемой тайной, но Том Тэрнер, прекрасно владевший словом, многое пояснил мне и облегчил понимание этих сложных вещей. Все это время мы лавировали среди ньюфаундлендских мелей. Буря по целым суткам не утихала, и мы почти не продвигались вперед. Корабль потерял несколько марселей и рей. Уже семьдесят дней мы находились в море, почти непрерывно борясь с непогодой. Меня все эти невзгоды не беспокоили. Земля не влекла меня к себе, - своей отчизной я избрал океан. Когда завывала буря, скрипели снасти и трещала обшивка, я только поплотней застегивал куртку и, упершись в свой дорожный сундучок, погружался в изучение "Навигатора". Но позволял я себе это лишь тогда, когда не нес вахты: если мне приходилось оставаться на палубе, я всегда бывал готов по первому зову ринуться к мачтам. Но вот наконец буря улеглась, и мы, подняв паруса, взяли курс на Францию. Издали уже виднелась земля, и мы находились всего в нескольких милях от гавани, когда вдали появился вооруженный бриг под английским флагом, державший курс прямо на нас. Не успели мы опомниться, как по нашему кораблю был выпущен орудийный снаряд. Сразу затем с брига была спущена шлюпка, которая направилась к нам "для осмотра и проверки". В те времена американские корабли нередко подвергались такой проверке, и наш капитан не проявил особого беспокойства. Но офицер с английского корабля, ступив на нашу палубу, шагнул к капитану и, опустив руку на эфес своей шпаги, заявил ему, что он взят в плен. Как выяснилось, за то время, пока мы лавировали среди ньюфаундлендских отмелей, Америка, в конце концов, набралась храбрости и объявила войну Англии. Вооруженный корабль был английским катером, и мы оказались его призом. Всех нас, матросов, сначала загнали в трюм, а потом вызвали наверх и предложили: либо поступить матросами на капер, либо в качестве пленных отправиться в Англию. Приблизительно половину нашего экипажа составляли люди, которых моряки называют "голландцами", то есть люди с берегов Северного моря и Балтики, искатели приключений, которым безразлично было, кому служить. Они охотно приняли предложение англичан. Американцы поручили Тому Тэрнеру выступить от их имени, и на предложение лейтенанта он резко ответил: - Нет! Скорее вы дождетесь веревки! Мне не приходилось смущаться в этом случае патриотическими принципами. Я отказался от своего отечества, если таким именем можно назвать ту страну, где вы родились, но в силу несправедливых законов которой были лишены всего, что придает цену жизни. Выступив вперед и не обращая внимания на неодобрительные возгласы моих вчерашних товарищей, я вписал свое имя в судовой список. Если б товарищи, с возмущением глядевшие на меня, знали, кто я такой и что мне пришлось испытать в стране, которую они называли своей отчизной, ни один из них не решился бы осудить меня. Ведь стоило мне вернуться в Америку, и я снова превратился бы в жалкого раба. Некоторое время капер еще рыскал по морю в поисках добычи, но безуспешно. В конце концов корабль вернулся в Ливерпуль, чтобы пополнить свои запасы. Наш экипаж значительно увеличился, и вскоре мы снова вышли в море. Плавая вдоль берегов Франции, мы захватили несколько судов, но все это была мелочь, не имевшая большого значения. Тогда было решено направиться в Вест-Индию. Неподалеку от Бермудских островов, когда мы шли, держась по ветру, мы заметили впереди корабль и пустились на ним вдогонку. Преследуемый корабль уменьшил паруса, ожидая нас. Это навело нас на мысль, что перед нами военное судно, а так как мы жаждали добычи, а не боя, то поспешили сделать крутой поворот и попытались отойти. Но тут роли переменились, и преследуемый превратился в преследователя. Наш враг вскоре стал нагонять нас. Видя, что нам не удастся уйти, мы убрали легкие паруса, легли в дрейф, подняли английский флаг и приготовились к бою. Враг оказался вооруженной и отлично оснащенной шхуной. Это был американский капер, по размеру равный нашему бригу, но обладавший лучшей подвижностью. Он взял курс прямо на нас. Экипаж его трижды испустил воинственный клич, и пушечные ядра ударились в наш борт. Лавируя по ветру и ловко маневрируя, вражеская шхуна заняла удобную для себя позицию, затем выпустила подряд несколько таких частых залпов, что казалось, на борту ее вспыхнул пожар. Пушки ее были хорошо заряжены, и прицел у них был точный. Они причиняли нам большие повреждения. Наш капитан и его старшин помощник вскоре были ранены и вышли из строя. Мы старались, поскольку это было в наших силах, расплачиваться с неприятелем той же монетой, но наши люди падали один за другим, и огонь наш заметно слабел. Бушприт шхуны запутался в наших снастях, и сразу же на шхуне раздалась команда: - На абордаж! Схватив пики, мы приготовились встретить неприятеля, но небольшой вражеский отряд, перебросившись к нам со шхуны, ранил последнего офицера, еще остававшегося на палубе, и оттеснил на бак наших испуганных и растерявшихся матросов. Я мгновенно оценил всю опасность нашего положения, и мысль о том, что я снова могу попасть в руки насильников, от которых с таким трудом вырвался, заставила с новой силой вспыхнуть в моей душе мужество, уже готовое угаснуть в неравном бою. Мною овладела какая-то сверхчеловеческая энергия. Встав во главе нашего совершенно павшего духом экипажа, я бросился в бой, руководимый безумной и безудержной отвагой, которую принято считать свойственной одним лишь героям романов. Я заколол двух или трех нападавших. Остальные начали отступать, и тогда я крикнул товарищам, чтобы они поддержали меня. Мой пример воодушевил их. Сомкнув ряды, они бросились за мной, оттеснили врагов к самому борту, многих сбросили в воду. Оставшиеся отступили, спеша найти укрытие на собственном корабле. Наши успехи не ограничились этим: мы сами бросились на абордаж, и на палубе шхуны развернулся бой столь же кровавый, как перед том на палубе нашего брига. Счастье сопутствовало нам, и вскоре мы загнали весь экипаж шхуны на корму. Мы крикнули им, чтоб они сдавались; их капитан, продолжая размахивать окровавленной шпагой, решительно отказался. Приказав своим людям атаковать нас, он первый яростно кинулся вперед. Я пикой выбил из рук его шпагу, рукоятку которой он сжимал в руке, и тотчас же он рухнул на палубу. Я приставил острие моей пики к его груди. Он взмолился о пощаде. Лицо его показалось мне знакомым. - Твое имя? - спросил я. - Осборн! - Ионатан Осборн? Был капитаном брига "Две Сэлли"? - Да, тот самый. - Тогда умри! Такой негодяй, как ты, не заслуживает пощады! С этими словами я вонзил ему в сердце острие моей пики. Я счастлив был возможности покарать хоть одного тирана, отомстить за тех, кто там, откуда я вырвался, продолжает изнемогать под ярмом рабства. Акт справедливого возмездия не должен быть запятнан ни страстями, ни (если это возможно) кровью. Я вынужден признаться: если в душе моей пылало благородное чувство, то не менее сильна была жажда мести. И все же, перебирая в памяти все мои действия и чувства, руководившие мной, я не могу осудить себя за страстную ненависть, пылавшую в моем сердце. Да, справедлива и законна эта ненависть, законна и жестокая энергия раба, который может завоевать свободу только с оружием в руках и уничтожая угнетателей! Он выполняет тяжкий долг во имя человечества!… Капитан был убит, и экипаж, сложив оружие, сдался на милость победителей. Шхуна принадлежала нам. Никогда, кажется, более прекрасный парусник не бороздил поверхности морей. Офицеры на бриге были ранены. Победа, по общему мнению, была в большой мере одержана благодаря проявленному мной мужеству и смелости. Под одобрительные крики всего экипажа я был избран командиром захваченного судна. ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ Мы быстро и без дальнейших приключений дошли до Ливерпуля. Шхуну сочли "призом", и она была куплена у нас владельцем брига. Ее вооружили и снарядили как капер. Узнав, какую роль я играл при взятии шхуны, владельцы назначили меня капитаном этого корабля. Помощником к себе я взял старого и опытного моряка. Набрав команду, я поднял паруса. Охотнее всего я плавал вдоль берегов Америки; мы преуспевали, и однажды, неподалеку от бостонской гавани, нам удалось захватить возвращавшийся из Ост-Индии корабль, груженный чаем и шелком. Мы отправили его в Ливерпуль, где за него были выручены большие деньги. Вслед за этим я взял курс на юг, и наша шхуна в течение месяца или двух крейсировала на уровне виргинских мысов. Мы нередко приближались к земле, и каждый раз при этом меня манила мысль высадить нескольких моих людей и захватить спящими кое-кого из соседних плантаторов. Но осторожность помешала мне дать виргинцам урок, в котором они, несомненно, сильно нуждались. Описание всех моих приключений на море заняло бы целую книгу, и это удалило бы меня от моей основной темы. Пока длилась война, я плавал по морю и оставил его, да и то с большим сожалением, только когда был заключен мир. Доставшаяся на мою долю добыча сделала меня человеком весьма состоятельным - так, по крайней мере, я мог считать, принимая во внимание умеренность моих требований. Но чем мне было заняться теперь? Праздность тяготила меня. Мне нечем было заменить жизнь, полную опасностей, которая одна только заглушала мои печальные мысли и не позволяла мне каждую минуту моей жизни отравлять ядом мучительных воспоминаний. Часто и раньше во время моих плаваний вставали передо мной образы моей жены, ребенка и верного моего друга, но скрип снастей и возгласы матросов: "Впереди парус!" придавали мыслям другое направление и рассеивали тоску. Зато теперь, на берегу, одинокий, лишенный семьи и близких, я весь был во власти тоски, и образы дорогих моих страдальцев неотступно стояли передо мной. Я постарался найти человека, вполне достойного доверия, которого я мог бы отправить в Америку на поиски моей семьи. Вскоре мне посчастливилось найти такого человека; я сообщил ему все необходимые сведения, дал подробнейшие инструкции и предоставил в его распоряжение неограниченный кредит у моего банкира, а сверх того вручил еще моему доверенному крупную сумму для него лично, обещая, в случае успеха, выдать ему еще значительное вознаграждение. Выждав удобного случая, я отправил его в Америку, утешая себя надеждой, что его поиски увенчаются успехом. А пока, чтобы хоть как-нибудь заглушить тяжелые мысли, я усиленно углубился в книги, стараясь пополнить свое образование. С самого раннего детства я любил читать и жадно стремился к знанию; это желание грубо подавляли, но заглушить его не удалось, и я сам был удивлен тем, что оно все с той же силой живет во мне. Как земля, жадно впитывающая влагу, ум мой впитывал знания. Я по читал книги - я пожирал их содержание, урывал время от сна. Читал я без особого выбора, и прошло немало времени, пока я обрел способность правильно оценивать произведение и сравнивать его достоинства с достоинствами других книг. При моей жажде знания со мной происходило то, что часто происходит с человеком: я не сразу научился отличать подлинное от ложного. Все же, хоть я и поглощал множество лживых м глупых россказней, преподносившихся под видом истины, меня не привлекали авторы с чересчур горячим воображением. Мне непонятна была цель, к которой они стремились. Я презирал поэтов. Больше всего я любил читать исторические книги и рассказы о путешествиях. Бремя и раздумье позже научили меня извлекать драгоценные зерна мудрости из той груды материала, который тогда, нагромождаясь в моей памяти, оставался там в состоянии полного хаоса. Эти занятия возвышали мою душу и придавали мне силы пережить те печальные вести, которые доходили ко мне из Америки. Но в конце концов мужество мое начало иссякать и совершенно угасло, когда мой доверенный, вернувшись из своей поездки, объявил, что все поиски его остались напрасными. Из того, что он сообщил мне, я узнал только, что хозяйка Касси, миссис Монтгомери, выдала за своего брата поручительство на очень крупную сумму. Брат этот был ее главным советчиком по всем деловым вопросам. Он был плантатор и, как и большинство американских плантаторов, страстный игрок. Эта страсть - единственное, что вносит хоть какое-нибудь оживление в бесполезную и праздную жизнь американского рабовладельца. Брат миссис Монтгомери был, как принято выражаться, "несчастный игрок". Разорившись сам, он увлек в ту же пропасть и свою сестру. Он не только присваивал себе такие суммы, какие ему были нужны (а это не составляло для него особых трудностей, если принять во внимание, что он ведал всеми денежными делами сестры), но и заставил ее подписать векселя и чеки на очень значительные суммы. Долгое время он скрывал от нее, что векселя опротестованы, и бедная женщина, жившая в полном неведении, в один злосчастный день была поражена известием, что она разорена дотла и все имущество ее подлежит описи и продаже. Жена моя и ребенок были проданы вместе с остальными принадлежавшими миссис Монтгомери вещами. В Америке существует благородный обычай продавать женщин и детей в покрытие долгов игрока. Касси и наш ребенок достались "джентльмену" - так титулуют в Америке людей, занимающихся почтенной и небезвыгодной торговлей живым товаром. Мой агент наводил о нем справки, но узнал только, что он умер, не оставив никаких документов, относившихся к его торговым операциям. Тогда он решил проследовать по пути, которым работорговец имел обыкновение гнать свои "гурты". Таким образом ему удалось отыскать и кое-какие следы партии рабов, принадлежавших некогда миссис Монтгомери. Он ехал по этому следу от поселка к поселку, пока не добрался до города Августа в штате Джорджия. Тут он окончательно потерял след. Этот город считается - или, вернее, считался в недалеком прошлом - одним из самых значительных невольничьих рынков. Тех, кого искал мой агент, повидимому, продали именно здесь. Но узнать, в чьи руки они попали, оказалось невозможным. Потерпев неудачу в своих поисках, мой агент решил прибегнуть к помощи газет. В помещенных им объявлениях он сулил крупную денежную награду любому лицу, которое сообщит ему какие-либо сведения о Касси и ее сыне. Но все оказалось напрасным, и после двух лет бесплодных поисков он отказался от дальнейших попыток что-либо разведать о них. О Томасе он узнал, что генералу Картеру так и не удалось поймать его. Были люди, утверждавшие, что им несколько раз приходилось видеть человека, приметы которого как будто подходили к тем, которые перечислял мой агент. Человек этот скрывался в лесах; только изредка и всегда неожиданно появлялся он в окрестностях. Можно было предполагать, что он жив и сейчас и стоит во главе большой банды беглых. Таковы были, увы, единственные вести, сообщенные мне моим посланным. Пока он находился в Америке, его письма не подавали мне особого повода надеяться, но все же, пока поиски продолжались, я не переставал верить в благополучный их исход. Теперь я лишился и этого последнего утешения. Стоило ли мне сбрасывать с себя цепи, если цепи, быть может еще более тяжелые, сковывали моего сердечного друга, дорогую мою жену и дитя мое, дитя моей любви?… Страданиям, причиняемым угнетателями, поистине нет предела! Они простирались через всю ширь океана, и когда я думал о Касси и моем сыне, мне начинало казаться, что снова я чувствую на себе оковы и слышу свист кровавого бича, хлещущего меня по плечам. Господь всемогущий! Как мог ты обречь человека на подобные муки!… Долго не мог я оправиться от удара, лишившего меня сил. Казалось, я навсегда утратил способность чувствовать себя счастливым. Словно червь, укрывшись в моей груди, точил мое сердце. Никто, быть может, не дорожил больше, чем я, тихими радостями семьи и семейным счастьем, и вот воспоминания о моих близких превратились в нескончаемую цепь мучений… О, если бы жена моя и ребенок были со мной, с каким восторгом согласился бы я провести весь остаток моей жизни где угодно, в безвестном и уединенном убежище!… Одиночество, которое угнетало меня, горькие мысли и ужасные картины, осаждавшие меня, превращали мою жизнь в тяжелое бремя. Облегчение доставляли мне лишь путешествия, и я объездил чуть не все европейские государства, пытаясь отвлечься от мрачных мыслей и с этой целью углубляясь в изучение законов и нравов этих новых для меня стран. Я побывал также в Турции и на Востоке, бывших некогда колыбелью искусства и пышной роскоши, но ныне давно разоренных под тяжкой пятой тирании и постоянными вымогательствами наглой военщины. Я проехал сквозь пустыни Персии и столкнулся в Индии с проявлением новой и более благородной цивилизации, выраставшей на развалинах цивилизации древней. Но больше всего влекло меня желание ближе узнать условия жизни несчастного и угнетенного народа, к которому я принадлежал по моей матери. Я снова переправился через океан. Я взбирался по отвесным склонам Анд и бродил по цветущим бразильским лесам. Всюду я встречал все то же гнусное самовластие аристократов, топчущих жизнь, свободу и счастье людей. Но почти повсюду я видел и то, что раб постепенно сбрасывает с себя трусливую покорность и вот-вот уже готов воспрянуть при первых призывах к свободе. Да, я видел это повсюду… повсюду, за исключением моей родины - Америки. Рабство существует во многих странах, но нигде нет такого жестокого и бессердечного гнета, нигде тирания не приняла столь дьявольского облика, нигде законы и властители не ставят себе так беззастенчиво и открыто цель задушить разум половины населения, навсегда искоренить самое стремление к свободе и даже надежду на нее. В католической Бразилии, на испанских островах, там, где, казалось, тирания, опираясь на суеверие и невежество, должна проявляться с особой жестокостью, в рабе все же видят человека, имеющего право на известное сочувствие и расположение. Рабу позволено преклонять колени перед тем же алтарем, перед которым в молитве склоняется его господин, и он имеет право слышать, как с высоты амвона католический священник провозглашает священную истину, что все люди равны. Он имеет право выкупить себя. Если раб подвергается несправедливой и тяжелой каре, он может искать защиты согласно закону и утешать себя мыслями, что настанет день, когда и он, быть может, дождется свободы. Возможно, что он будет обязан этим великодушию своего хозяина или голосу его совести, потрясенной словами священника, напутствующего его перед переходом в иной мир. Получив свободу, раб в этих странах тем самым приобретает и права свободного человека, в нем видят равного, и он пользуется во всех областях повседневной жизни правом на равенство, одна мысль о котором вызывает у исполненного предрассудков американца ужас и отвращение. Рабство в этих краях близится к концу, и когда будет положен конец дозволенной торговле людьми на африканском побережье, не пройдет и полувека, как во всей испанской и португальской Америке не останется ни одного раба. В одних только Соединенных Штатах, в этой стране, претендующей на монополию в области свободы, дух деспотизма и насилия расцветает пышным цветом, упорно борясь с малейшей попыткой ограничения. Только здесь, только в Соединенных Штатах Америки безраздельно господствует насилие, не сдерживаемое ни страхом перед божьей карой, ни любовью к ближнему. Стремясь возможно лучше защитить и обеспечить себя, американские рабовладельцы добились издания закона, согласно которому они лишаются права даровать свободу своим рабам, и таким путем погасили последнюю искру надежды, которая еще тлела в душе их жертв. А ты, сын мой! Ты обречен на горе! Возможно, увы, что в тебе уже угасли мужество и смелость… Возможно, что ледяная рука рабства убила в твоей душе зародыши добра и оставила ее навек растоптанной и мертвой!… О нет! Нет! Так не должно, так не может быть! Дитя мое, у тебя есть отец, и он не покинет тебя! Горе его беспредельно, такими же беспредельными будут его усилия найти и освободить тебя. Чего стоит любовь, готовая малодушно поддаться отчаянию? Да, я решил! Я вернусь в Америку! В поисках моего сына я изъезжу страну во всех направлениях, я вырву его из рук насильников или погибну в неравной борьбе!… Но что, если я буду узнан и схвачен врагами?… О, тогда… Нет, недаром я изучал историю Рима. Я знаю, как покарать тирана, - вторично я не стану рабом! ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ Приняв это решение, я сразу же приступил к осуществлению своего намерения. Сейчас я снова берусь за перо, чтобы рассказать о новых моих приключениях. В течение всех долгих лет, прожитых мной в горе и напряженном ожидании, всегда, днем и ночью, призраки жены моей и сына стояли перед моим внутренним взором. Мне чудилось, что я вижу их бледные лица, вижу слезы, скатывающиеся по их щекам, руки, с мольбой простертые ко мне. Как только я начал готовиться к отъезду, я сразу же почувствовал облегчение, и давно забытая радость вспыхнула в душе. Казалось, с моего сердца сдвинули тяжелый камень. Снова передо мной стояла ясная цель… Кто знает, увы, не окажется ли она миражем… Но не лучше ли гнаться за тенью, чем оставаться в бездействии и безнадежной пустоте? Человек создан для надежды и действия!… Покидая Англию, я предусмотрительно запасся паспортом, выданным мне как английскому подданному, капитану Арчи Муру - имя, под которым я был известен в Англии. От моих друзей я получил рекомендательные письма, адресованные их деловым знакомым в наиболее крупных торговых городах Америки. Я высадился в моей родной стране в качестве иностранного путешественника, интересующегося изучением нравов американского общества. Я сошел на берег в Бостоне - отсюда я когда-то выехал, и отсюда же я решил направиться в места, где провел свое детство, рассчитывая таким путем найти способ, если возможно, приблизиться к намеченной цели. Прошло более двадцати лет с тех пор, как я бежал от этих мест, надеясь на бурном океане или на каком-нибудь далеком материке обрести свободу, в которой мне отказывали законы моей родины. Какая разница между чувством сладостной надежды, которое я испытывал сейчас при виде этих берегов, и глубоким возмущением и отчаянием, наполнявшими мое сердце в часы, когда они, уходя вдаль, исчезали из моих глаз! О жестокая страна рабства! При виде тебя я все же загорелся надеждой, что мне еще суждено увидеть жену мою и сына!… Сойдя на берег, мы заметили, что в городе царит какая-то суматоха. Все кругом были страшно возбуждены. Толпа людей, по большей части хорошо одетых, окружала ратушу. Подойдя ближе, я разглядел какого-то несчастного, которого с накинутой на шею петлей выволокли из соседнего дома и потащили на средину мостовой. Со всех сторон неслись пронзительные вопли: - Повесить его! Повесить! Какие-то хорошо одетые джентльмены, в руках которых находился несчастный, казалось, были расположены исполнить желание толпы и только искали фонарь или что-либо другое, могущее послужить виселицей. Мы с трудом свернули в соседнюю улицу, также запруженную людьми, и с удивлением увидели, как осыпаемые градом насмешек и оскорблений, сквозь толпу, держась за руки, спокойно пробирались три женщины. Они, должно быть, только что вышли из находившегося по соседству здания, и вид их почему-то вызывал бешеное возмущение собравшихся. Дойдя до гостиницы, носившей, если не ошибаюсь, название "Тремонт-Хауз", я спросил, чем вызвано такое волнение на улицах. Хозяин гостиницы ответил, что всему виной упорство женщин, которых я видел на улице: несмотря на все предостережения, высказанные на недавно состоявшемся большом политическом собрании, где присутствовали самые крупные негоцианты и адвокаты Бостона, эти упрямые женщины настояли на своем и, собравшись вместе, позволили себе возносить молитвы за отмену рабства. Для этого они вступили между собой в заговор и, что еще хуже, прислушивались к пагубным речам какого-то эмиссара, прибывшего из Англии. Толпа, которую я видел и которая состояла из джентльменов - всё местные именитые и богатые граждане, - задалась целью изловить этого эмиссара и как следует проучить его. - Но скажите мне, ради бога, - проговорил я, - ведь ни у вас, в Бостоне, насколько я знаю, ни во всей этой части страны рабов нет! Так почему же такое возмущение против этих добрых женщин? Сам я англичанин и не скрою, что отношусь с некоторым сочувствием к моему несчастному земляку, которого ваши сограждане так спешат повесить. Почему ваши негоцианты играют роль собаки на сене - не только сами ничего не предпринимают, чтобы уничтожить рабство, но даже не позволяют этим женщинам молиться за его уничтожение? - Вам, как иностранцу, - ответил хозяин, который, хотя и возмущался тяжким преступлением женщин, все же, видимо, не был окончательно лишен добрых чувств, - все эти вещи могут показаться странными. Позвольте мне, тем не менее, дать вам совет. Мне было бы крайне неприятно, если бы моего постояльца арестовали как английского эмиссара, подвергли бы допросам, а возможно, и оскорблениям, на которые добровольные полицейские весьма щедры. Скажу вам только одно: цена на хлопок в данное время очень поднялась, и торговля с Югом приобрела большое значение. Нью-Йорк и Филадельфия первыми подали пример, устроив уличные беспорядки, направленные против аболиционистов, [[21] Аболиционисты - сторонники отмены рабовладения.] и мы рисковали бы потерять всю нашу южную клиентуру, если б отказались следовать по этому пути. Кроме того, на состоявшемся недавно здесь, в Бостоне, публичном собрании избирателей мы выставили кандидата в президенты, и как же, не проявляя усердия к защите интересов южан, мы могли бы надеяться на поддержку их голосов? Этот образец бостонских нравов не внушил мне особого восторга, и я поспешил уехать в Нью-Йорк. Не без волнения очутился я в саду, окружавшем ратушу, на том самом месте, где генерал Картер некогда опустил мне руку на плечо и, заявив, что я его раб, потребовал моего возвращения. Мне вспомнилась вся сцена во всех ее подробностях так ярко, словно все это произошло вчера, и я направился к зданию трибунала с такой уверенностью, как будто совсем недавно поднимался по его ступеням. На скамье подсудимых сидело несколько обвиняемых, и в зале суда толпилось очень много народа. Повидимому, дело, подлежащее разбору, представляло значительный интерес. Прислушавшись, я понял, что подсудимым было предъявлено обвинение в том, что они разгромили и разграбили несколько домов, жители которых были заподозрены в сочувствии аболиционистам. Те же подсудимые, руководствуясь все тем же возмущением против аболиционистов, подожгли негритянскую церковь. Судьи, несмотря на совершенные подсудимыми преступления, были настроены к ним весьма благожелательно. Насколько я мог судить по прочитанным утром газетам и по услышанным мною разговорам, общественное мнение также было на их стороне. Большинство стояло, повидимому, на той точке зрения, что настоящие виновники беспорядков были лица, пострадавшие от этих беспорядков: ведь именно их идеи, противоречащие общепринятому мнению, толкнули толпу на мысль разрушить и разграбить их дома. То, что мне довелось увидеть в Нью-Йорке и Бостоне, излечило меня от иллюзий, к сожалению, довольно широко распространенных. Я полагал, что в "свободных штатах", как их принято было именовать, и в самом деле существует какая-то свобода. Правда, я на собственном опыте когда-то убедился, что беглецы из южных штатов не могут надеяться найти здесь приют. Но я воображал, что местные уроженцы, белые, пользуются здесь хоть каким-нибудь подобием свободы. Теперь только я увидел, как ошибался. Никто ни в Нью-Йорке, ни в Бостоне в тот период, о котором здесь идет речь, не имел права осуждать или, во всяком случае, открыто выражать словами свое осуждение рабства. Не имел также никто свободы и права выражать желание или надежду на скорую отмену рабства, не рискуя вызвать невероятное возмущение. Подобному вольнодумцу приходилось считать себя счастливым, если ему удавалось избежать оскорблений и уничтожения его имущества. Крупнейшие государственные деятели, адвокаты и городские негоцианты, по наущению которых происходили эти бесчинства, испытывали, повидимому, перед южными плантаторами не меньший страх, чем рабы, проливавшие пот на их плантациях. Рабов удерживал в подчинении страх перед превосходящей их силой и перед плетью; "свободных", как они именовали себя, граждан Севера к подчинению склоняли их малодушие и ненасытная жажда наживы. Невольно передо мной вставал вопрос: не было ли во много раз печальнее и позорнее это добровольное рабство так называемых "свободных" людей, чем рабство несчастных, изнывающих на полях южных плантаций? До этого времени я ненавидел страну, из тюрем которой мне удалось с такими нечеловеческими усилиями бежать, страну, где до сих пор - если не освободила их смерть - в неволе томились самые дорогие моему сердцу существа. Теперь к этой ненависти присоединилось презрение к малодушному населению этой страны, среди которого было больше добровольных рабов, чем рабов, поверженных в рабство насильно. Из Нью-Йорка я поехал в Филадельфию, а оттуда - в Вашингтон. Город этот значительно вырос с тех пор, как я, в составе партии закованных в цепи рабов, был помещен в невольничью тюрьму "Братьев Сэведж и К°" в ожидании отправки на южный рынок. В каждом городе, в каждом поселке на моем пути я слышал брань и проклятия по адресу аболиционистов и рассказы о расправах, жертвами которых они стали. Немало было разговоров и о попытках, которые добрые граждане предпринимали с целью добиться законодательным путем особо строгих мер против этих самых "проклятых аболиционистов, покушавшихся на право собственности честных американцев". Чувствовалось, что зреет широко разветвленный заговор против свободы печати и слова. Какой-то ученый судья из Массачузетса, объявив аболиционистов бунтовщиками, предложил впредь предавать их суду как виновных в подстрекательстве к мятежу или даже в государственной измене. Почтенный губернатор того же штата полностью поддержал судью, одновременно выступив с обвинениями и доносами собственного изобретения. Единственный человек со сколько-нибудь громким именем в Новой Англии, осмелившийся противостоять общему волчьему вою и выступить в защиту преследуемых аболиционистов, был доктор Чаннинг, человек, прославившийся своими литературными трудами и завоевавший широкий круг читателей всюду, где распространен английский язык. Его отказ обойти молчанием беззакония и насилия, творившиеся вокруг него, и тем самым стать их молчаливым соучастником, нанес значительный ущерб его положению и влиянию в стране. Когда я прибыл в Вашингтон, там также царило сильнейшее возбуждение: какой-то злополучный ботаник, собиравший в окрестностях города растения, был по неизвестной причине заподозрен в том, что он аболиционист. Его подвергли личному обыску, а затем перерыли его комнату и все сундуки. При этом была обнаружена куча газет, служившая несчастному ученому для просушки, укладки под пресс и хранения собранных им цветов и трав. В некоторых из этих газет после тщательного их изучения были обнаружены статьи, носившие явный оттенок аболиционизма. Весь Колумбийский округ пришел в смятение. Несчастного ботаника, разумеется, немедленно арестовали как виновного в хранении "крамольной литературы". Кругом возникла настоящая паника, но когда все узнали, что страшный мятежник, решившийся привлечь к своему заговору против "священных прав собственности" даже цветы и травы, благополучно посажен под замок и что отвергнута даже его просьба выпустить его под залог, - город Вашингтон и особенно депутаты южных штатов в конгрессе вздохнули с таким облегчением, словно освободились от грозной опасности. Это невероятное возбуждение и страх, царившие всюду, куда я приезжал, и, по слухам, распространившиеся по всей Америке, представлялись мне совершенно необъяснимыми. Даже разграбление города Вашингтона англичанами не вызвало, должно быть, большего ужаса, чем тот, который мне приходилось наблюдать в те дни в этом городе и его окрестностях. Как мне представлялось, для такого волнения не мог служить достаточным поводом тот факт, что несколько бостонских женщин, объединившись, ратовали за освобождение рабов, или открытие, что - о ужас! - в Колумбийский округ ввезена пачка аболиционистских газет. Мне казалось, что даже "чудовищный по своей безнравственности" поступок некоей мисс Прюденс Крэнделл, открывшей где-то в Коннектикуте школу, в которую были допущены и обучались совместно с белыми детьми и на равной ноге с ними цветные дети, - даже и этот ужасный поступок не должен был бы вызвать серьезных опасений. Однако ряд благочестивых граждан штата (среди них и почтенный судья, член высшего судебного учреждения Соединенных Штатов) воспользовались первым удобным случаем для того, чтобы, закрыв школу, изгнать эту безнравственную женщину из города. И мне, действительно, объяснили, что дело не в одних только этих прискорбных фактах. Объединение бостонских женщин и школа в Коннектикуте были лишь единичными проявлениями чего-то гораздо более грозного. Шопотом, оглядываясь по сторонам, мне сообщили, что есть точные сведения о широком аболиционистском заговоре. Аболиционисты-де готовятся к ужасающим действиям. Они собираются - да, да представьте только себе! - они собираются перерезать всех белых в южных штатах, изнасиловать всех белых женщин, нанести удар торговле на Севере, разорить Юг и, наконец, уничтожить объединение штатов. Некоторые из моих собеседников, отличавшиеся большей дозой терпимости, готовы были допустить, что сами аболиционисты, быть может, и не стремятся к таким жестоким действиям, но они требуют немедленной отмены рабства, а такая мера может привести только к кровопролитию и ужасам, перечисленным выше. Я горел любопытством узнать, кто же такие эти страшные заговорщики, вызывавшие такой страх и ужас. Как будто бы я имел некоторое представление о положении дел в Америке, но никогда прежде мне не приходилось слышать об этих страшных аболиционистах, - казалось, они внезапно выросли из земли. Я навел справки и узнал, что совсем недавно в Новой Англии и в других местах возникли объединения, делегаты которых, в числе двенадцати человек, несколько времени назад съехались в Нью-Йорке, где и организовали всеамериканское общество. Основной принцип этого общества был следующий: держать людей в рабстве - несправедливость с политической точки зрения, преступление с социальной точки зрения и великий грех с точки зрения религии; лица, владеющие рабами, не имеют права считать себя ни честными демократами, ни честными гражданами, ни честными христианами; весь народ в целом и каждый человек в отдельности обязан немедленно покаяться и отказаться от совершения этого греха, этого преступления и подлого насилия над себе подобными. Число этих "фанатиков", как принято было выражаться, быстро возрастало. К ним неожиданно присоединилось несколько богатых негоциантов и несколько красноречивых священников. Была собрана по подписке значительная сумма денег - сорок или пятьдесят тысяч долларов, - которая должна была способствовать распространению этих возмутительных идей. Деньги эти тратились на посылку в разные места агентов и миссионеров, а также на издание газет, защищающих это учение, а главным образом на печатание брошюр, которые беспощадно клеймили рабовладение и в ярких красках описывали тяжелое положение рабов и творимые над ними жестокости. Эти "вредоносные и оскорбительные" брошюры рассылались по почте во все концы страны и доставлялись даже в южные штаты. Вот эти-то брошюры и вызвали такое смятение и ужас в южных штатах среди плантаторов, юристов, негоциантов и лиц духовного звания. И смятение и ужас эти пробудили столь горячий отклик и сочувствие на Севере, что там во имя уничтожения этих страшных мятежников и дерзких новаторов готовы были растоптать ногами все гарантии свобод, до сего дня считавшиеся священными и незыблемыми. Стало невозможным терпеть далее свободу печати и слова. По всей территории Соединенных Штатов Америки, когда дело касалось вопроса об отмене рабства, по общему мнению, не оставалось другого способа воздействия, как уличные беспорядки и расправы с "бунтовщиками" без суда. Несколько сот мужчин и женщин - люди в большинстве своем никому до сих пор не известные, - организовав несколько публичных собраний и выпустив несколько памфлетов, умудрились перевернуть вверх дном всю страну. Да, вряд ли даже Иоанн Креститель своим пророчеством о приближении царствия небесного сильнее напугал царя Ирода, книжников и фарисеев; и в наши дни, как в далекой древности, оказалось, что лучшим способом предотвращения опасности является резня и убийство невинных младенцев. Точно так же, как встречаются горные ущелья, где произнесенное вполголоса слово, повторенное тысячекратным эхом, растет и ширится, подобно оглушительному грому, точно так же в известные исторические эпохи тысячи человеческих сердец одновременно и с равной горячностью отзываются на истину, как бы робко она ни была выражена. И тогда о великом значении этой истины можно судить по грому приветственных криков или по воплям возмущения и негодования, ярости и страха, которыми пытаются заглушить вещие слова. ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ Остановившись в Ричмонде, куда я попал по дороге на Юг, я заметил, что волна тревоги докатилась и сюда. Комитет бдительности, спешно организованный для борьбы с распространением мятежных изданий, с большим пылом уже приступил к делу. Добравшись до центра города, мы увидели на улице огромный костер, в котором догорали последние обрывки книг, подвергнутых осуждению и проклятию. Одна из приготовленных к сожжению книг представляла собой сборник - в него входили отрывки из речей, недавно произнесенных на депутатском собрании в Виргинии. В этих речах в самых ярких красках описывались страдания, причиняемые рабством. Вопрос о том, что впредь ни одно подобное писание не будет опубликовано, был уже делом решенным. В Ричмонде я достал лошадь и нанял слугу - это было необходимо, так как в Южной Виргинии не было никаких общественных средств передвижения; затем я поехал в Спринг-Медоу, место, где я родился. Самой сложной оказалась необходимость отвечать на все вопросы, которые задавались мне в пути. Всякий путешественник, иностранец и притом никому не известный, вызывал недоверие. Я рассказывал поэтому, что много лет назад, путешествуя по стране, я познакомился с семьей владельцев Спринг-Медоу. Ведь я, в самом деле, состоял даже в "отдаленном родстве" с этой семьей. По мере приближения к плантации я мог убедиться, что она находится в плачевном состоянии. Все свидетельствовало о разрухе и запустении, столь характерных для Виргинии. Мне показалось даже, что эти явления сейчас сказываются еще резче, чем прежде. Задумавшись, я медленно ехал по дороге; неожиданно мое внимание остановила лавчонка, расположенная у скрещения двух дорог. Это была лавчонка мистера Джимми Гордона и дом, где он жил. Отсюда до Спринг-Медоу оставалось миль шесть или семь. Вечер был ясный и теплый. Какой-то пожилой человек мирно дремал, сидя на скамье перед домом. Это был сам Джимми Гордон. Я заговорил с ним, назвав его по имени. Он поднялся, пригласил меня в дом и угостил рюмкой персиковой водки, но тут же извинился, сказав, что, к сожалению, никак не может припомнить моего имени. Я назвался мистером Муром, добавив, что я англичанин, которому лет двадцать назад пришлось провести неделю или две в Спринг-Медоу. Я пояснил, что в те дни несколько раз заглядывал к нему в лавку. Пробормотав в сомнении что-то сквозь зубы, Гордон заявил, что, разумеется, отлично все припоминает. Я заговорил с ним о владельцах плантации. Джимми Гордон с грустью покачал головой, - Разорились, - сказал он. - Да, сэр, окончательно разорились! Полковнику Муру на старости лет пришлось с несколькими рабами, которых ему удалось вырвать из когтей шерифа, отправиться в Алабаму. Больше мне ничего о нем слышать не приходилось. Плантация уже десять лет как брошена на произвол судьбы. В последний раз, заехав туда, я видел, что крыша дома почти обвалилась. Я попросил мистера Гордона приютить меня у себя на несколько дней. Он сообщил мне, что торговля его сильно упала с тех пор, как уменьшилась населенность этих мест, и что он, несмотря на свой преклонный возраст, также подумывает о том, не перебраться ли и ему в Алабаму или в какое-нибудь другое место на юго-западе. На следующее утро, поднявшись очень рано, я пешком направился в Спринг-Медоу. Но, отойдя на некоторое расстояние от дома мистера Гордона, я изменил направление и, вместо того чтобы итти в Спринг-Медоу, как я говорил Гордону, свернул на дорогу, ведущую к покинутой старой плантации, раскинувшейся на холмах. Там мы с Касси когда-то нашли себе убежище и провели несколько недель. Мы жили там, как вольные птицы, в радости и счастье, наслаждаясь нашей молодостью и полные надежд на будущее. Печально, увы, закончились эти светлые дни!… Господский дом, когда я подошел к нему, предстал перед моими глазами в виде груды камня и мусора, но маленькая кирпичная сыроварня сохранилась почти в том же виде, в каком была тогда, когда мы жили там. Я опустился на землю под одним из старых деревьев, раскинувших свои ветви у входа. О, как ярко всплыло в моей памяти прошлое… Часа два я просидел возле маленького дома, погруженный в свои мысли. Затем я поднялся и зашагал к Спринг-Медоу. И здесь та же картина разрушения. Сад, в котором я провел столько беззаботных часов с мастером Джемсом, теперь весь зарос ползучими растениями и сорной травой, уже почти совсем заглушившей редкие, еще зеленевшие кусты. Кое-где виднелись следы аллей; сохранились и остатки оранжереи, где мы когда-то занимались с Джемсом, скрываясь от его брата Вильяма. Недалеко от сада раскинулось кладбище, на котором были похоронены члены семьи владельца плантации. Слезы навернулись у меня на глазах, когда я стоял у могилы мастера Джемса. Несколько дальше, на участке, отделенном от господского кладбища оградой, я разыскал могилу моей матери. Кто мог бы теперь под густой зарослью трав отличить могилу раба от могилы хозяина?… Это тихое кладбище с поросшими травой могилами, так же как и развалины зданий, когда-то блиставших богатством и роскошью, словно говорили о том, что не при существующей в стране системе рабства дано будет расти и крепнуть благосостоянию людей, не при рабстве достигнут расцвета селения и не в таких условиях искусство и наука победят природу… ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ Вернувшись в Ричмонд, я увидел, что этот важничающий маленький городок все еще полон тревоги. Обычная судебная процедура была признана окончательно непригодной и при существующих условиях устранена. В городе властвовал самочинно создавшийся комитет бдительности. Этот новый орган взял на себя право устанавливать, какие газеты граждане отныне могут получать и какие книги читать и хранить у себя дома. В такой обстановке нетрудно было показаться человеком подозрительным. К несчастью, перед моим отъездом в Спринг-Медоу я имел неосторожность однажды за столом позволить себе пошутить по поводу ужаса, в который повергло штат Виргинию появление нескольких книг с картинками. Дело в том, что особенное беспокойство вызвали именно иллюстрации, которыми были украшены некоторые присланные по почте аболиционистские брошюры. Мое вторичное появление в городе еще усилило возникшие подозрения. Не успел я переодеться, как ко мне явилось трое джентльменов. Вид у них был весьма важный и торжественный. Это были, как пояснил мне хозяин гостиницы, одни из наиболее "почтенных граждан" Ричмонда. Очень вежливо, но тоном, не терпящим возражений, эти господа предложили мне незамедлительно предстать перед комитетом бдительности, заседавшим в ратуше. Я привез с собой из Англии рекомендательные письма к одному местному негоцианту, который по рождению своему был северянином. Когда я зашел к нему сразу после моего прибытия в город, он, прочитав письма, проявил по отношению ко мне обычные в таких условиях внимание и любезность. Не без труда я добился от сопровождающей меня охраны разрешения послать за этим негоциантом и за его приятелем, с которым я встретился у него за обедом и о котором мне говорили как об очень знающем юристе. Негоциант незамедлительно прислал сказать, что явиться не может: супруга его внезапно опасно заболела, и он ни на минуту не может покинуть ее. Когда я прочел эту записку трем добровольным полицейским, которые в ожидании угощались на мой счет мятной водкой, они, переглянувшись, недоверчиво пожали плечами. - Чего вы могли ждать от этого труса-янки? - воскликнул один из них. - Он просто боится себя скомпрометировать! Юрист поспешил явиться. Приняв из моих рук соответствующий гонорар, он как будто бы заинтересовался моим положением. Я спросил его, облечены ли лица, вызывающие меня в комитет, законной властью и обязан ли я подчиняться их требованию? - Я предполагал, - заметил я, - что в Виргинии существуют законы и что я обязан отвечать на предъявляемые мне обвинения только перед законным судом. Обязан ли я подчиниться такому вызову и отвечать на вопросы этого комитета бдительности? На этот вопрос мой благожелательный советчик ответил, что действие обычных законов временно приостановлено ввиду "угрожающего положения". Необходимость самосохранения - выше всех законов. Южным штатам грозит страшная опасность: ожидается всеобщее восстание рабов. Все сейчас должно быть принесено в жертву ради спасения страны. Под угрозой жизнь белых, честь их жен и дочерей. Двое учителей, северяне-янки, получили накануне предписание покинуть город, и если бы не шаги, предпринятые моим почтенным собеседником, не заступничество ряда влиятельных лиц и не покорность, с которой высылаемые подчинились предписанию комитета бдительности, им грозила опасность быть высеченными на городской площади, вымазанными дегтем и вывалянными в пуху и перьях. А все отчего? Эти янки не сумели сдержать свой блудливый язык (это, повидимому, был намек на мои неосторожные замечания). Главным свидетелем против них выступал человек, от которого они имели дерзость накануне потребовать внесения просроченной за несколько триместров платы за обучение его детей у них в пансионе. Почтенный гражданин решил, как прозрачно намекнул мой юрист, что донос будет лучшим способом урегулировать счет с содержателями пансиона. Что касается меня, то мой собеседник считает самым разумным выходом, принимая во внимание царящее вокруг возбуждение, держаться по отношению к комитету возможно почтительнее и выказывать полное уважение к его распоряжениям. При таких условиях мой юрист, со своей стороны, примет все меры, чтобы вызволить меня из беды. Узнав, что английский консул временно отлучился из города, я поспешил в сопровождении моего юриста явиться в комитет бдительности. Такая поспешность была, повидимому, достаточно обоснованной: ко мне в гостиницу уже успели послать второй отряд добровольных полицейских, а собравшаяся у крыльца и загораживавшая выход внушительного вида толпа своим поведением и недвусмысленными возгласами давала полить, что в любую минуту готова поддержать почтенную стражу при выполнении ее обязанностей. А приказ гласил: "Применить силу в случае отказа явиться в комитет". Стража приняла все меры, чтобы защитить меня от толпы, тем не менее при выходе из гостиницы меня осыпали бранью и оскорблениями. Представ перед лицом высокого собрания, я подвергся строгому допросу, которым руководил сам председатель -джентльмен с остреньким носиком и колючими серыми глазами, староста местной пресвитерианской церкви, как мне сообщили позже. Он осведомился о моем имени, месте моего рождения, моей профессии и цели моего прибытия в страну. Я ответил, что прибыл с целью изучения нравов и обычаев этой страны, и добавил, что нравы эти и в самом деле довольно любопытные и способны вызывать удивление любого приезжего. Надо признаться, что с моей стороны разумнее было бы оставить при себе такие замечания, ибо моя выходка заставила почтенное собрание принять еще более недоброжелательный вид, тогда как мой адвокат знаком выразил мне свое неодобрение. Замечу кстати, что адвокат сидел, укрывшись в уголке, и был лишен права вмешиваться в ход допроса. Отвечая на вопросы председателя, я, между прочим, рассказал о рекомендательном письме, адресованном местному негоцианту. Ему после этого был послан приказ комитета немедленно явиться и принести с собой письмо. Жена его, повидимому, сразу же выздоровела, так как по прошествии необычайно короткого промежутка времени он явился, держа в руках требуемое письмо. Лицо его было в испарине, он весь трясся от ужаса, что немало способствовало усилению подозрений против меня и против него самого. Письмо было от "Таппан, Вентворт и К°" - хорошо известной в Ливерпуле банковской фирмы. Не успел председатель взглянуть на подпись, как его физиономия, и без того достаточно вытянутая и торжественная, вытянулась еще больше. Брови его приподнялись, словно у человека, увидевшего перед собой привидение или что-нибудь столь же страшное. - Таппан! Таппан! - повторил он несколько раз язвительным и в то же время плаксивым тоном. - Таппан! Таппан! Вот! Попался, наконец! Эмиссар, призывающий к убийствам! Не может быть никаких сомнений! Это имя, - добавил он, обращаясь к своим коллегам, - принадлежит нью-йоркскому негоцианту, одному из главарей этого гнусного заговора. Это тот самый торговец шелком Таппан, который пожертвовал бог весть сколько тысяч долларов на распространение бунтовщических брошюр. Ах, как бы я хотел, чтобы в моих руках очутился он сам, этот мерзавец! Как счастлив был бы я оказаться одним из тех, кто накинул бы ему петлю на шею! Значит, вот как, господин Дэфас, - произнес он угрожающим тоном, обращаясь к негоцианту, которому было адресовано письмо, и бросив на него при этом взгляд, полный презрения и какого-то подобия жалости. - Вот как, господин Дэфас! Печально, очень печально, что у вас такие корреспонденты! Гневные возгласы, угрозы и брань раздались во всех углах зала раньше, чем я успел произнести хоть единое слово. Несчастный мистер Дэфас просто потерял способность раскрыть рот. Немедленно был послан отряд добровольцев с поручением перерыть дом злополучного негоцианта от погреба до чердака и произвести самый тщательный обыск как в доме, так и на его складах, в надежде найти там экземпляры гнусных памфлетов. Одновременно было приказано взломать мои сундуки - акт насилия, которого мне удалось избежать, положив на председательский стол связку моих ключей. С большим трудом, пользуясь минутой перерыва, пока давались распоряжения о производстве обыска, я постарался объяснить почтенному председателю и его достойным коллегам, что письмо, которое произвело столь сильный переполох, послано не из Нью-Йорка, а из Ливерпуля… И так как в моем бумажнике оказалось еще несколько аккредитивов, выданных мне той же банковской фирмой и адресованных различным негоциантам в Чарльстоне и в Новом Орлеане, мне удалось в конце концов довести до сознания этих господ, что найденное у меня рекомендательное письмо, вызвавшее такую бурю негодования, в сущности не может еще служить неопровержимым доказательством моего участия в подготовке бунта и мятежа в Виргинии. К счастью, мой друг негоциант-янки в жизни своей не интересовался литературой. Несмотря на самый тщательный осмотр, комиссии по обыскам не удалось обнаружить в его жилище ничего подозрительного, кроме книжек с картинками, принадлежавших его малолетним детям, и десятков двух брошюр; все это было принесено в зал заседания и подвергнуто самому внимательному изучению со стороны комитета бдительности. При виде книжек с картинками члены комитета были, повидимому, ошеломлены, и лица их приняли торжественное выражение. Председатель вторично с упреком и жалостью взглянул поверх очков на злополучного негоцианта-янки, у которого зубы застучали сильнее прежнего, а глаза закатились так, словно бы его поймали при краже лошади или при совершении поджога. Однако после самого внимательного изучения (во время которого толпа, затаив дыхание и скрежеща зубами от ярости, сжимала кулаки, с, угрозой поглядывая на предполагаемого преступника) не удалось обнаружить ничего, кроме "Джека - истребителя великанов" и "Сказки о Красной Шапочке". Один из старейших членов комитета, человек со свирепым, отекшим лицом и налитыми кровью глазами, видимо плохо знакомый с книгами для детей, а кроме того явно находившийся во власти винных паров, счел нужным заявить, что картинки в этих книгах носят безусловно преступный характер, тем более что краски на них чересчур яркие. Но коллеги поспешили его успокоить, уверив, что книги эти очень старые и всем давно известные, и хотя их вид действительно может вызвать смущение (так же, впрочем, как "Декларация независимости", "История Моисея", "Билль о правах Виргинии", "Исход евреев из Египта, как он описан в Библии"), их все же нельзя отнести к произведениям, призывающим к восстанию и мятежу, или к аболиционистским брошюрам, одно присутствие которых считалось столь тяжкой уликой, что владельца относили к числу заговорщиков. Зато для меня дело чуть было не обернулось совсем скверно. На мое горе, единственная книга, оказавшаяся у меня в сундуке, была "Сентиментальное путешествие" Стерна. [[22] Лоренс Стерн (1713 - 1768) - известный английский писатель, автор произведений: "Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена", "Сентиментальное путешествие" и др.] На первой странице этой злополучной книжки был изображен скованный цепями узник, заключенный в темницу, а под этим рисунком в виде эпиграфа к книге была приведена известная цитата из книги Стерна: "Как бы ты ни маскировалось, рабство, ты всегда останешься напитком, исполненным горечи. И хотя тысячи людей были вынуждены испить эту чашу, горечь от этого не уменьшилась". Трудно даже вообразить, какое впечатление произвела эта книга, с ее ужасающим фронтисписом и явно бунтовщическим эпиграфом! Большие глаза моего друга, негоцианта-янки, при взгляде на нее расширились до предела. К счастью, некоторые из членов комитета оказались любителями изящной литературы и были в состоянии объяснить присутствующим, что Лоренс Стерн не был аболиционистом. Легко было заметить, что кое-кто из заседавших в комитете джентльменов (как ни трудно им было устоять против охватившего самые широкие слои населения массового безумия) начинал отдавать себе отчет, в каком невыгодном свете они представали передо мной, которого считали иноземцем. Но выступить открыто они не осмеливались, опасаясь, что их обвинят в равнодушии к опасности, угрожавшей их отечеству, или в попытке защищать аболиционистов. И право же, становилось не до смеха при мысли о том, что если б кому-нибудь пришлось предстать перед комитетом бдительности, в котором не оказалось бы сколько-нибудь начитанных людей (например, в любой сельской местности), - найденной в его сундуке книжки со сколько-нибудь сомнительным эпиграфом было бы достаточно для того, чтобы его без дальних разговоров казнили как виновного в мятеже и убийствах. В конце концов, после тщательного разбора всех данных и расследования, "проведенного, - как на следующий день сообщили все ричмондские газеты, - с самой изысканной учтивостью и тончайшим соблюдением всех правовых норм", все доказательства, подтверждавшие мою виновность, были отметены, за исключением одного: мне было поставлено в вину шутливое замечание по поводу книг с картинками, вырвавшееся у меня за столом в гостинице. Это замечание, по мнению судей, свидетельствовало о недостаточном с моей стороны уважении к штату Виргиния, а также к институту рабства. Отрицать этого я не мог и не стал, принимая во внимание, что семь свидетелей (не более и не менее!) подтвердили, что своими ушами слышали, как мною были высказаны столь неподобающие мысли. Тем не менее комитет, желая, как было сказано в заключение, сохранить, но мере возможности, издавна заслуженную Виргинией славу страны гостеприимной, учитывая, кроме того, что я иностранец, нашел возможным освободить меня от наказания, но зато заставил выслушать длинное-предлинное наставление - нечто среднее между проповедью и выговором, произнесенное гнусавым голосом джентльменом с острым носиком и серыми глазами. В своей длинной речи он торжественно и со слезами умиления старался пояснить, какой великий грех и как опасно позволять себе неуместные шутки над тем, что следует почитать незыблемым и священным. Свою назидательную речь он закончил, довольно прозрачно намекнув, что, в общем, для меня благоразумнее всего будет покинуть Ричмонд так скоро, как только мне это представится возможным. ГЛАВА СОРОКОВАЯ Я поспешил, не теряя времени, последовать благожелательному совету словоохотливого председателя и при поддержке моего адвоката, который, по всей видимости, искренне заботился о моей судьбе, выбрался из гостиницы. Ускользнув от чрезмерного внимания собравшейся у входа толпы, готовой учинить надо мной свои собственный суд, я поспешно нанял экипаж, который должен был вывезти меня за пределы города. Далее мне предстояло обождать на дороге проезда почтового дилижанса. Мой приятель адвокат пообещал мне проследить за тем, чтобы в Ричмонде в дилижанс были уложены мои чемоданы. Проехав дилижансом, в котором я оказался единственным пассажиром, дня три, я добрался до небольшого поселка, единственными достопримечательностями которого были здание суда, тюрьма и таверна, где помещалась также и почта. Этот поселок находился недалеко от дороги, ведущей из Карльтон-Холла в Поплар-Гроув, где я собирался побывать. Когда дилижанс (скорее напоминавший простую крытую повозку) подъехал к таверне, у входа в нее толпилось человек двадцать бездельников, какие обычно встречаются в подобных местах. Неряшливо одетые, в куртках с продранными локтями, да к тому же в большинстве своем полупьяные, они яростно спорили о чем-то. Темой их спора был, как выяснилось, все тот же вопрос, волновавший все умы всюду, куда бы я ни приезжал, а именно: "подлый заговор этих кровожадных аболиционистов". Один из спорящих размахивал брошюрой, повидимому присланной ему по почте. Я успел разобрать ее заглавие -"Права человека". Казалось, один вид этой брошюры действовал на него и на его приятелей словно укус бешеной собаки, - все они орали, брызгая слюной, пена собиралась в уголках их губ, и они горели желанном если не вцепиться зубами в первого встречного, то уж, во всяком случае, повесить его. Человек, размахивавший брошюрой, был, как мне сказали, кандидатом в депутаты конгресса от этой округи. Он явно был убежден, что брошюра о правах человека была прислана ему с единственной целью осрамить его в глазах избирателей и что этот подвох подстроен его конкурентом, у которого был брат в Нью-Йорке. Большинство собравшихся, однако, придерживалось иного мнения: брошюра была прислана в целях пропаганды, это - начиненная призывами к мятежу и убийствам бомба, готовая в любую минуту взорваться. И хотя кое-кто высказывал желание сохранить страшную брошюру как вещественное доказательство существования заговора аболиционистов, большинство настаивало, чтобы она была из предосторожности немедленно сожжена. В конце концов, под неумолчные крики, проклятия и громкие пожелания, чтобы десяток-другой аболиционистов подвергся той же участи, зловредная брошюра была торжественно брошена в топку кухонной плиты. Покончив с казнью брошюры, толпа, под предводительством кандидата в конгресс, бросилась к почтовому дилижансу, намереваясь перерыть мешки с почтой в надежде найти там такие же книжечки, как только что уничтоженная. Кучеру удалось отстоять неприкосновенность порученных ему мешков только поклявшись, что идущая с Севера почта была уже перерыта и до самого дна проверена в Ричмонде. Я имел благоразумие еще в пути завоевать расположение этого кучера. Это был умный малый, янки из штата Мэн. Он наговорил столько лестного обо мне владельцу таверны, что мне, при известной осторожности и хитрости, удалось избежать всяких неприятностей. Мой рассказ о том, как гостеприимно меня принимали в Карльтон-Холле и Поплар-Гроув лет двадцать назад, когда я впервые побывал в этих краях, произвел должное впечатление. Мое желание получить более подробные сведения о бывших и настоящих владельцах этих плантаций и посмотреть на самые плантации показалось вполне обоснованным и заслуживающим доверия. О бывших владельцах мне, к сожалению, удалось узнать не много. Мне сообщили, что мистер Карльтон, как и большинство разорившихся плантаторов, переселился на юго-запад, в надежде восстановить там свое состояние. Семья Монтгомери, как говорили, уехала в Чарльстон. О дальнейшем судьбе интересовавших меня людей ничего не было известно. Обе плантации принадлежали теперь некоему мистеру Мэзону, большому оригиналу, который, вероятно, будет рад видеть меня у себя. Эту ночь я провел в таверне. Тщетно старался я уснуть. Укусы москитов, лай собак и особенно скрип ручных мельниц, на которых рабы, принадлежавшие хозяину таверны, всю ночь напролет мололи муку для своего завтрашнего рациона, - все это не давало мне ни минуты покоя. Стоило задремать, как этот, увы, такой знакомый скрип вплетался в мои сновидения, и мне сразу же начинало казаться, что это я сам верчу ручку мельницы. Я поднялся утром, утомленный и разбитый, и верхом отправился в Карльтон-Холл. Я представился хозяину, сказав, что я старый знакомый бывшего владельца. Меня приняли чрезвычайно любезно и гостеприимно, как это чаще всего бывает на Юге, где у плантаторов так много свободного времени, что они рады каждому приезжему. Мистер Мэзон был человек прекрасно воспитанный, с отличными манерами и очень неглупый. Я провел у него целую неделю, и он успел рассказать мне, что отец его, человек большой энергии и работоспособности, в течение нескольких лет занимал на разных плантациях скромное место управляющего, а затем, когда разоренные владельцы Карльтон-Холла и Поплар-Гроув уехали, приобрел обе эти плантации. Будучи сам человеком малограмотным, отец мистера Мэзона горячо желал дать образование своему сыну. Он отправил его учиться в колледж, в один из больших городов на Севере, а затем предоставил ему возможность проехаться по Европе. В противоположность большинству молодых южан, которых отправляли учиться на Север, молодой Мэзон постарался полностью использовать предоставленные ему возможности. Лет пять назад он вернулся домой. Очень скоро скончался его отец, и юноше пришлось, согласно завещанию покойного, принять на себя управление плантациями и опеку над своими малолетними сестрами - двумя очаровательными девочками, которым принадлежала равная с ним доля наследства, состоявшего из земли и рабов. Плантация Карльтон-Холл отнюдь не находилась в таком запущенном и истощенном состоянии, какое бросалось в глаза при взгляде на соседние плантации. Она выглядела значительно лучше, чем в те времена, когда я еще жил и работал там. Строения содержались в полном порядке, а домики рабов были так удачно сгруппированы и имели со своими садиками такой приветливый вид, что не только не производили мрачного впечатления, обычного для негритянских поселков, но даже служили украшением плантации. При скрытности, свойственной рабам, очень трудно бывает разобраться в их подлинных чувствах. Но здесь нельзя было усомниться в искренности и теплоте, с которой все - мужчины и женщины, юноши и старики - встречали мистера Мэзона. Стоило посмотреть, с каким радостным визгом сбегались к нему все ребятишки на плантации! Мы навестили их в так называемой школе, где они собирались и хоть и не учились ничему, но проводили время под надзором почтенной сгорбленной старушки с седой головой, которую они называли "бабушкой". Сердце радовалось при взгляде на них. Здесь были трех-четырехмесячные крошки на руках у маленьких "нянек", с трудом державших их на руках, и дети постарше - до двенадцати-четырнадцати лет. Все они были чисто и опрятно одеты, - этого почти не бывало на других плантациях. В распоряжении старших детей находился обширный участок подле школы, где они играли и шалили сколько было их душе угодно. Единственное, чему "бабушка" обучала их, было "умение прилично держаться", и - по крайней мере в присутствии посетителей - наставления ее, подчас самые неожиданные и забавные, не иссякали ни на мгновение. Звание "бабушки", как пояснил мне мистер Мэзон, в данном случае не было просто признаком уважения. Она ив самом деле была бабушкой, прабабушкой и даже прапрабабушкой большинства ребят, резвившихся вокруг нее. Сам мистер Мэзон звал ее тетушкой Долли и обращался с ней так почтительно и ласково, словно она была его родной матерью. Она, по его словам, вполне заслужила такое отношение, - ведь она явилась основным источником благосостояния его семьи и его самого. На первые деньги, заработанные его отцом лет пятьдесят тому назад, была куплена тетушка Долли. В то время она была молодой женщиной, матерью троих детей. Позже у нее родились еще дети - всего двенадцать человек, и все одни девочки. Дочери ее также произвели на свет множество детей, и все население как Карльтон-Холла, так и Поплар-Гроув состояло из потомков этих женщин. Надо добавить, что отец мистера Мэзона был человеком до чрезвычайности щепетильным и за всю свою жизнь не продал ни одного раба. Он и не покупал ни разу в жизни других рабов, кроме тетушки Долли, которая на торгах упросила его сделать это, и некоторого числа видных и порядочных мужчин-негров, которые стали впоследствии мужьями его рабынь. Система управления, установленная на плантациях мистера Мэзона, введенная в свое время его отцом, но затем улучшенная им, резко отличалась от всего того, что мне приходилось видеть на других плантациях, если не считать, в некоторых отношениях, майора Торнтона, которому я когда-то принадлежал. Мистер Мэзон не держал управляющего и руководил работами сам, опираясь только на двух помощников, - на каждой из двух плантаций он держал по одному человеку в помощь себе. Оба были люди образованные, умные и гуманные; мистеру Мэзону пришлось потратить немало труда в поисках подобных людей, а затем на то, чтобы приучить их к делу. Все работы и вся жизнь на плантации были распределены точно по часам. Одежда и пища отпускались в достаточном количестве и вполне удовлетворительные по качеству. Задания, возлагавшиеся на каждого рабочего, были умеренные. Плеть пускалась в ход лишь в исключительных случаях, да и то главным образом только в наказание за преступления, которые рабы совершали по отношению друг к другу, а не за преступления, нарушавшие права хозяина. - Вспомните, - сказал мне как-то мистер Мэзон, - что я ведь не только управляющий плантацией, но также и судья, на которого падает обязанность разбирать все внутренние распри и столкновения. По существу, самый перегруженный обязанностями раб на плантации - это я. Как вы думаете, много ли нашлось бы в Северной Каролине плантаторов, которые бы согласились принять от меня мои поместья, если б им было поставлено условием управлять ими на тех же началах, на которых управляю ими я? Чтобы заставить своих невольников работать, мистер Мэзон охотно прибегал к поощрениям. Рабы были разбиты на восемь или девять "классов", в зависимости от их способностей или трудолюбия, и каждый раб в данной группе мог быть в силу своих заслуг передвинут в другой, высший класс. Каждый класс, в зависимости от количества и качества произведенной работы, пользовался соответствующими льготами и отличиями. Самый низший класс носил название "класса лодырей", и остальные как огня опасались быть зачисленными в эту группу. Исключение составляли лишь несколько безнадежных лентяев, которые бессменно состояли в ней и служили мишенью для острот всех рабочих плантации. Ежегодно после окончания жатвы устраивался большой костюмированный праздник, где участники также распределялись в зависимости от своих заслуг. Наиболее заслуженным предоставлялось право первыми выбирать себе костюмы. Нельзя, правда, сказать, чтобы эти костюмы отличались особым разнообразием. Нарядиться можно было генералом Вашингтоном в треуголке и с огромной саблей, можно было также облачиться в платье, весьма смахивавшее на платье покойного отца мистера Мэзона, а в последнее время, после избрания в президенты генерала Джексона, большим соблазном было изображать и этого именитого гражданина. Мистер Мэзон выплачивал своим рабам небольшое вознаграждение за работу, проделанную ими сверх задания, и возможность купить какие-нибудь вещи, в которые можно было бы нарядиться на этот бал, также служила способом поощрения, особенно для женщин. Среди рабов попадались великолепные актеры. Они мастерски изображали некоторых солидных окрестных граждан - врачей, судей, управляющих и даже священников. Мистер Мэзон уверял, что многие из них играли не хуже всяких знаменитостей, которых ему приходилось видеть в Нью-Йорке и в Лондоне. Самую мысль дать им возможность выступать на сцене, хотя бы для развлечения своих сотоварищей, ему подсказал один плантатор из Индии, с которым он познакомился в Англии. ГЛАВА СОРОК ПЕРВАЯ Через несколько дней после моего прибытия в Карльтон-Холл я вместе с мистером Мэзоном, относившимся ко мне очень дружески, поехал в Поплар-Гроув. От невольничьего поселка сохранился только маленький домик, выстроенный миссис Монтгомери для меня и Касси. В этом доме родился наш ребенок. У входа еще виднелся куст жимолости, посаженный Касси в память этого радостного дня. Сейчас он весь как-то изогнулся, ветви его скрючились, и он казался старым и ветхим. Крохотный садик перед домом и сейчас содержался в полном порядке, и мне показалось, что я узнаю кусты роз, которые мы когда-то посадили здесь. Мистер Мэзон не мог, разумеется, угадать, какие чувства наполняли мое сердце, когда мы проезжали мимо этого дома. Как хотелось мне остаться одному! Я с трудом удержался, чтобы не соскочить с лошади и не вбежать в дом. Господи! Мне казалось, что я сейчас вновь увижу жену мою и сына!… Мистер Мэзон между тем рассказывал мне о том, что применявшаяся им система давала ему не только душевное удовлетворение, но и значительно повысила доходность плантации. Он уже почти освободился от закладной, тяготевшей над поместьем. Я поздравил его с успехом и с тем, что он нашел путь к разрешению проблемы, которую я, на основании всего виденного мной, считал неразрешимой, - а именно - сделать жизнь на плантации терпимой и для рабов и для хозяина. Мистер Мэзон, казалось, был польщен моей похвалой, но все же в сомнении покачал головой. - Я, конечно, рад слышать, что вы одобряете мои усилия… Но все же я должен признаться, что такое положение вещей мучительно и для хозяина и для рабов, одним словом - для всех нас. Хотя мы до сих пор разговаривали с мистером Мэзоном как будто бы вполне откровенно и я не счел нужным скрыть от него впечатление, которое произвели на меня мои приключения в Ричмонде, явсе же не мог не заметить, что сам он проявляет известную сдержанность, словно сомневаясь, следует ли ему свободно высказываться, но мне очень хотелось заставить его выразить свое настоящее мнение. - Если бы все хозяева походили на вас, - заметил я, - рабство не стало бы тем, что оно есть. - Его не существовало бы! - с горячностью воскликнул он. - Неужели вы аболиционист? - спросил я с удивлением. Не успел я произвести эти слова, как уже пожалел о них: мне сразу же стало ясно, что даже в ушах мистера Мэзона, при всей его доброте и несомненном здравом смысле, страшное слово "аболиционист" звучит как синоним насилия и убийства. - Я не более аболиционист, - произнес он, наконец, с некоторым смущением, - чем Вашингтон или Патрик Генри. [[23] Вашингтон Джордж (1732-1799) - первый американский президент; Патрик Генри (1736-1799) - один из деятелей борьбы за независимость Америки.] Рабство - подлое, глубоко возмутительное учреждение. Но усилия отдельной личности не могут, к сожалению, разрушить эту гнусную систему. Для этого требуются массовые действия. В одном я уверен: если б сразу освободили всех рабов, от этого произошло бы гораздо меньше зла, чем за десять лет приносит как черным, так и белым система рабства. - Но ведь вы, наверное, знаете, - произнес я, - что, согласно общему мнению, рабов следует предварительно подготовить к свободе. Иначе, как принято говорить, они этой свободой станут злоупотреблять. Их нужно предварительно "соответственно воспитать", тогда только они сумеют пользоваться дарованной им свободой. Говоря все это, я испытующе глядел на моего собеседника: мне хотелось знать, насколько он сумел освободиться от распространенных предрассудков. - Пока, - задумчиво проговорил мистер Мэзон, - это, к сожалению, праздный вопрос. Хозяева, вовсе и не думают освобождать своих рабов. Что же касается подготовки и воспитания, - право же, по моему мнению, рабовладельцы больше нуждаются в этом, чем негры. Рабы достаточно подготовлены к жизни на воле и, поверьте, сумели бы пользоваться своей свободой лучше и достойнее, чем свободные граждане во многих наших штатах. - Но не считаете ли вы, - продолжал я, - что рабы тотчас после освобождения набросятся на белых и займутся грабежами и убийствами? Ведь так, кажется, говорят у вас в Америке противники отмены рабства? - Это глупые россказни! - с горячностью воскликнул мистер Мэзон. - Их из корыстных соображений распространяют наши плантаторы. Рабам, если б только они дождались освобождения, и в голову не пришла бы мысль о грабежах и убийствах, которыми те, кто в этом заинтересован, стараются запугать население. Негры, освободившись от рабства, руководствовались бы одной мыслью, одним стремлением - подыскать себе работу, найти честный заработок. Я глубоко убежден, что и работали бы они гораздо лучше, если б их не ставили в положение рабочего скота. "Свободные граждане из числа "цветных" в Соединенных Штатах, и особенно на Юге, живут в большой бедности и подвергаются постоянным притеснениям и преследованиям. А между тем мне приходилось встречать среди них людей по-настоящему выдающихся. Если б мы освободили негров, они оказались бы уж во всяком случае более полезными гражданами, чем потомки всевозможных разорившихся плантаторов, которые влачат жалкое существование, а труд считают чем-то позорным. Немало таких белых, положение которых немногим отличается от положения наших негров, и, знаете, я почти уверен, что среди наших богатых плантаторов найдутся такие, которые были бы совсем не прочь обратить врабство и этих белых. Поверьте, только недостаток смелости мешает им внести в конгресс такое чудовищное предложение. "При том презрительном отношении к труду, которое создалось благодаря рабству, разоренным белым трудно найти деньги, необходимые на то, чтобы начать какое-нибудь дело. И все же именно из их среды, несмотря на все трудности и препятствия, выходят новые плантаторы и землевладельцы. Вы представить себе не можете, до какой степени падения дошли эти выброшенные из привычной среды белые. Их губит существование рабского труда, вся система рабства… "Приходится ли поэтому удивляться, что мы настолько отстаем от Севера в области промышленного развития, в отношении культуры и даже богатства? "Повторяю: величайшее зло рабства, - уже не говоря о самом факте его существования, - заключается, по-моему, в том вредном воздействии, которое оно оказывает на белое население. Рабство, особенно на Юге, мешает американскому народу стать по-настоящему развитой, цивилизованной и предприимчивой нацией, лишает его возможности увеличивать свое богатство. Огромный вред, приносимый рабством, кроется еще и в том, что оно не позволяет неграм, вливаясь в основную массу населения, внести туда новую, здоровую струю. "Ну а если уж говорить по совести, то я мог бы вам по именам перечислить целый ряд рабов, которые, несмотря на невыносимые условия существования, во много раз умнее и способнее, чем я и мои два помощника вместе взятые… Да, если б рабами были люди, совершенно лишенные умственных способностей, - это бы еще куда ни шло. Но беда именно в том, что дело обстоит совсем не так…" - Представьте себе, мистер Мэзон, - сказал я, - что мы бы с вами родились в рабстве. Не удивляйтесь: мне приходилось встречать рабов, кожа которых была столь же белой, как наша. Как, по-вашему, примирились бы мы со своей судьбой? - Примирились бы, вероятно, как карась мирится с пребыванием на сковородке, предпочитая оставаться на ней, чем броситься в огонь очага… Но вряд ли стали бы считать огонь своей естественной стихией. ГЛАВА СОРОК ВТОРАЯ На следующий день, подъезжая к Карльтон-Холлу, мы увидели под аркой крыльца джентльмена, платье и весь внешний вид которого сразу обличали в нем лицо духовного звания. Мистер Мэзон, радушно приветствовавший гостя, представил его мне как преподобного Поля Тельфера, ректора епископальной церкви святого Стефана. Было нечто в облике мистера Тельфера, что с первого же взгляда произвело на меня впечатление. Это был высокий, стройный молодой человек, лет двадцати трех или четырех. Его красивое лицо, когда он говорил, озарялось лучезарной улыбкой, освещавшей, казалось, все кругом. Речь его была очень проста и в то же время полна достоинства и очарования. - Он сын миссис Тельфер, урожденной мисс Монтгомери, - объяснил мне мистер Мэзон. - Его мать была дочерью прежней владелицы Поплар-Гроув, той самой дамы, которую вы, по вашим словам, так жаждали повидать. Я лично не был с нею знаком, но, хорошо зная ее внука, я нисколько не удивлен тем, что вы были так разочарованы, не застав ее. Из дальнейшего разговора выяснилось, что миссис Монтгомери и ее дочь, после потери своего состояния, перебрались в Чарльстон и там, к ужасу своих родственников, открыли школу для девочек. Вскоре мисс Монтгомери завоевала сердце одного из местных богачей, некоего мистера Тельфера, и стала его женой. От этого брака родился сын, тот самый молодой священник, черты лица которого напомнили мне черты его матери. - Кстати, - продолжал мистер Мэзон, - раз вы так искренне заинтересовались системой, применяемой мною на плантации, я должен сказать, что мистер Тельфер сыграл в создании ее немаловажную роль. Без его участия не обходится ни свадьба, ни крестины. Запрещение пойти в воскресенье в церковь и послушать его проповедь воспринимается нашими рабами как самое тяжелое наказание. Позднее мне стало известно, что священником мистер Тельфер сделался под влиянием своей матери. Потеря состояния и связанные с этим трудности толкнули ее на путь благочестия, в котором она искала утешения от всех своих бед. Она с самой ранней юности сына старалась внушить ему, что им руководит призвание стать священником, и он сейчас отдавал все свои силы пастырской деятельности. Церковь святого Стефана, в которой совершал службу мистер Тельфер, была одной из самых старых во всем графстве. Это было полуразрушенное здание с обвалившейся крышей, лишенное дверей и оконных рам. Только стены продолжали еще кое-как стоять. Мистер Тельфер потратил остаток своих средств на то, чтобы хоть частично восстановить это здание. Сюда стекались к нему рабы со всех соседних плантаций. С самого начала своей миссионерской деятельности мистер Тельфер главное внимание обратил на моральное состояние своей паствы, - оно волновало его больше, чем вопросы чисто религиозные. В лице своего соседа, мистера Мэзона, он встретил деятельного помощника. Делал он попытки воздействовать и на остальных хозяев и таким путем хоть сколько-нибудь улучшить невыносимое положение рабов. Но, несмотря на частичные улучшения, которые могли быть внесены в положение рабов, мистер Тельфер, как и всякий здравомыслящий человек, не мог смотреть на самую систему рабовладения как на нечто незыблемое и неизменное. Входя в близкое соприкосновение как с хозяевами, так и с рабами, он лучше кого-либо другого понимал, в какое ложное положение поставлены и те и другие. Не имея сил полностью освободиться от широко распространенных предрассудков, он не находил путей, чтобы изменить существующее положение. В конце концов он увлекся придуманным кем-то проектом колонизации. Он сам стал председателем "Колонизационного общества" в своем графстве. Под влиянием его патетических проповедей некоторые из владельцев дали свободу своим любимым рабам, с тем чтобы они были отправлены в Либерию. Его яркое воображение, не считаясь ли с временем, ни с пространством, рисовало ему картины "всеобщего исхода" всего негритянского народа и всех "цветных" из, Америки и переселения его в Африку, где должна возникнуть новая цивилизация, новый оплот христианства. Он был так глубоко убежден в возможности увидеть свою мечту осуществленной, с таким восторгом говорил о ней, что, как ни ясна была для собеседника несбыточность надежд мистера Тельфера, как-то жаль было разочаровывать его. На горе мистера Тельфера, последние выступления аболиционистов на Севере нанесли тяжелый удар его надеждам. Он с огорчением говорил о том, что поведение этих аболиционистов на долгие годы отодвинет освобождение рабов на Юге. Он на себе уже испытал последствия этих выступлений. Несколько времени назад он организовал воскресную школу, где, помимо проповедей и наставлений, рабов обучали чтению и письму. И вот только что комитет бдительности, состоящий из плантаторов, обратился к нему с предложением прекратить эти занятия впредь до нового распоряжения, "ввиду возбуждения умов". - Ах, капитан Мур, - с волнением воскликнул молодой священник, - вы избрали мало подходящий момент для знакомства с южными штатами. Вы сами можете убедиться, что представляет собой рабство в этой стране! Все мы сейчас превращены в рабов! Нигде в Америке, - ни у нас на Юге, ни в так называемых "свободных штатах", - не существует сейчас ни свободы слова, ни свободы печати, как нет ее ни в Риме, ни в Вене, ни вВаршаве. Впрочем, я уверен, что в этих городах люди свободны все-таки выражать свое мнение о рабстве в Америке; запрещены там только всякие споры о внутренней политике этих стран. Что ж, и у нас вы также имеете право порицать папизм или русское самодержавие. Но, бога ради, воздержитесь от всяких разговоров о рабстве. Где-нибудь в гостиной, где я не знал бы хорошо всех присутствующих, я счел бы неосторожным говорить то, что говорю сейчас: я и без того на весьма дурном счету. Недавно я отправил одному из моих друзей письмо, в котором, говоря о колонизации, цитировал Вашингтона, Джефферсона, [[24] Джефферсон, Томас - президент США (1801-1809).] Патрика Генри и других известных всем и прославленных патриотов. Письмо это должно было появиться в печати в Ричмонде, но до выхода в свет было схвачено комитетом бдительности. Вынесенное комитетом решение гласило, что письмо подлежит сожжению, как призыв к бунту и мятежу. - Да что вы! - воскликнул я. - Тогда это злополучное письмо, вероятно, пылало на костре, огонь которого освещал площадь при моем въезде в город. И я рассказал ему о приключениях, выпавших на мою долю в этом городе. - Ричмондским джентльменам, - произнес мистер Тельфер, - мало было сжечь мое письмо (мне кажется, кстати сказать, что они предпочли бы сжечь Вашингтона и Джефферсона). Они сообщили комитету бдительности нашего округа о том, что я человек подозрительный и что за мной нужно зорко следить. А эти милые господа, в свою очередь, не довольствуясь закрытием моей школы, взяли на себя труд руководить моим чтением. Несколько последних месяцев я получал по почте издающуюся в Нью-Йорке газету, носящую название "Освободитель". Если не ошибаюсь, это главный орган создавшегося недавно в Нью-Йорке союза аболиционистов. Высылали мне эту газету бесплатно, и читал я ее с большим интересом, стараясь глубже разобраться в целях, к которым стремятся эти люди. Но мои друзья или, вернее сказать, мои хозяева из комитета бдительности сочли такое чтение вредным и запретили мне читать подобные газеты. Вот вам образец той свободы, которая существует сейчас в Северной Каролине. Слова эти, вопреки обычной сдержанности и спокойствию мистера Тельфера, были произнесены с некоторой горечью и даже с возмущением. - Мне хотелось бы, джентльмены, - сказал я, - разобраться, в чем состоит разница между колонизационистами, как наш почтенный друг мистер Тельфер, и аболиционистами на Севере, которым он приписывает вредное влияние в разрешении вопроса освобождения рабов. Разве у вас не одни и те же цели и не один и тот же враг? - Разница вполне ясна, - ответил мистер Тельфер. - Но ваш вопрос не удивляет меня. С тех пор как началось общее возбуждение, нас склонны смешивать. Мятежниками и врагами на Юге стали теперь, как я заметил, считать всякого, выражающего сколько-нибудь отрицательное отношение к рабству. Мы, колонизационисты, считаем, что страдания, причиняемые рабством, ужасны и что интересы как белых, так и негров требуют, чтобы были приняты какие-то немедленные меры; но очень многие среди нас не допускают в то же время и мысли, чтобы две столь различные расы могли жить бок о бок на равной ноге. Пока негры находятся среди нас, говорят многие, не может быть иного положения: либо они должны оставаться нашими рабами, либо мы - стать их рабами. Вы будете уверять меня, - поспешил он вставить, видя, что я собираюсь протестовать, - что это предрассудок! Но что поделаешь, если предрассудок этот непреодолим? Наша идея колонизации принимает его в расчет. Освободив рабов, мы намерены удалить их из этой страны. Аболиционисты - те не заботятся о последствиях. Они говорят, что мы обязаны выполнить наш долг, а остальное предоставить воле божией. Это легко сказать, но, не позволяя себе порицать их цель, я считаю себя вправе осуждать их поведение. Вы на моем примере можете видеть, в какое положение они поставили всех южных рабовладельцев, даже наиболее доброжелательно относящихся к неграм. Боюсь, что единственным результатом их выступлений окажется лишь ухудшение в положении негров. Сорвутся все попытки, которые делаются для повышения морального и умственного развития рабов. Сорвется и наш план колонизации - единственный, имеющий на Юге хоть какие-нибудь шансы на успех. Я слушал, с трудом скрывая свой гнев. Спорить было бесполезно. Так вот каковы были мысли человека, выдававшего себя за друга негров. "Жить с неграми бок о бок на равной ноге белые не могут"… Разве можно было спорить с человеком, для которого это было непреложной истиной?… Нет, тут нужны были совсем иные меры!… ГЛАВА СОРОК ТРЕТЬЯ Мистер Тельфер, раз коснувшись этой темы, имел обыкновение, не переводя дыхания и не останавливаясь, произносить длинные речи. Такова уж привычка церковнослужителя. Лучезарная улыбка давно погасла на его лице, и в глазах, еще недавно сияющих, вспыхивали какие-то неприятные огоньки. Разглагольствовал он долго. Мистер Мэзон все время слушал, не прерывая его. Когда мы остались одни, я спросил его, что он лично думает о колонизационном обществе, председателем которого был мистер Тельфер. Мистер Мэзон ответил, что, по его мнению, эти общества приносят известную пользу: они поддерживают чувство недовольства, которое начинает зарождаться на Юге, и помогают привлечь внимание более широких слоев к страданиям рабов. Как это ни странно, но именно колонизационисты способствовали объединению тех самых аболиционистов, которые сейчас вызывают такой переполох. Вначале наиболее деятельные сторонники аболиционистов горячо поддерживали идею колонизации, но затем они поняли, что не имеет никакого смысла перебрасывать за океан и селить в необитаемой до сих пор местности свыше трех миллионов человек. Там, на территории предполагаемой колонии, оказался бы избыток рабочих рук, а в Америке они еще очень и очень могут пригодиться. Рабов, до их расселения в новой колонии, так или иначе все равно придется освободить, а раз так, то лучше уж сделать это на месте, чем везти их с большими затратами бог весть куда и лишать южные штаты - в угоду глупому предрассудку, сводящемуся к тому, что негры и белые не уживутся рядом, когда окажутся на равной ноге, - такой необходимой им рабочей силы. Вот именно эти мысли, а одновременно и убеждение в порочности самого института рабства положили начало созданию обществ аболиционистов, основная цель которых - лечить болезнь, прежде всего давая больному ясное представление об его болезни. В этом отношении результаты получились довольно удовлетворительные. - С тех пор, однако, - продолжал Мэзон, - как аболиционисты на Севере решились заявить, что все люди созданы свободными и наделены от рождения известными неотъемлемыми и незыблемыми правами, бедная американская богиня Свободы почувствовала себя под угрозой. Я не говорю о свободе негров, - они никогда ее не имели, - но о нашей свободе, о свободе хозяев и белых. "Выдуманная опасность восстания рабов послужила предлогом для уничтожения всякой свободы - мыслей, слова, устного или письменного, если только они против системы рабства. Эти предполагаемые восстания рабов на самом деле просто способ испугать легковерных и глупых людей, попадающих на удочку всяких мошенников, разглагольствующих на эту тему. Подлые болтуны в глубине души прекрасно знают, что не рабы готовы взбунтоваться, а готова поднять свой голос совесть честных людей. Вот этому они бы и хотели помешать. "Газета "Вашингтон Телеграф", этот ярый защитник рабства, не перестает кричать, что те, кто стоит за освобождение негров и утверждает, что содержание людей в рабстве - преступление, - что вот, мол, именно говорящие подобные вещи являются врагами свободы и гражданских прав. "Колумбия Телескоп", газета, выходящая в Южной Каролине, идет еще дальше и требует, чтобы под страхом самого сурового наказания было запрещено говорить о воображаемых опасностях, которыми якобы чревата система рабства, столь глубоко укоренившаяся и имеющая все основания длиться вечно. "Беспрерывный град ложных доказательств и софизмов, которыми защитники этой гнусной и преступной системы засыпают легковерных обывателей, частично оказывает желанное действие, запугивая людей, склонных благожелательно отнестись к рабам, и внушая им, что освобождение рабов принесет больше вреда, чем само рабство. "Я уже не говорю о тех, которые вообще считают рабство благом не только для хозяина, который, освободившись от всяких низменных трудов, может с достоинством стоять на защите свободы и демократии, но и для раба, который, как говорят эти умники, обеспечен всем и живет без всяких забот. "Все это - лживая романтика, пускаемая в ход теми, кто существует за счет творимых ими злоупотреблений и насилий. И все это, разумеется, очень скверная штука. Но борьба началась. Начали ее северяне, взывая к совести южан. "В наших южных штатах институт рабства имеет очень крепкие корни; трудно даже и вообразить, на какой прочной основе он зиждется. А между тем он находится в самом резком противоречии со всеми принципами свободы и человеческого достоинства, о которых принято так громко вещать в остальной Америке (хотя нередко и там они на самом деле оказываются пустым звуком), а также и в Англии. "Любопытно отметить, что в последнее время со всех сторон делаются попытки заставить и само федеральное правительство выступить на арену борьбы и принудить северные штаты к защите этой гнусной системы. Разве нам не пришлось стать свидетелями того, как Филадельфия требовала издания закона, ограничивающего свободу печати в этом вопросе? А ведь этому позорному примеру последовали Нью-Йорк и Бостон, эти города, потерявшие даже представление о совести и нравственном чувстве… Да, мистер Мур, борьба началась. И этой борьбе суждено решить вопрос, какой станет Америка будущего. "И повторяю: не об одних только несчастных неграх здесь речь, но о нас самих! Станем ли мы игрушкой в руках людей без совести и веры? Будем ли мы лишены права писать, говорить и даже мыслить? "Лично я предпочел бы родиться самым обездоленным негром, чем превратиться, невзирая на полученное мною воспитание, в какое-то подобие торговца невольниками и прозябать под неусыпным оком комитета бдительности нашего графства, состоящего из мошенников и полоумных". - Извините меня, - произнес я, обращаясь к мистеру Мэзону, - мне хотелось бы задать вам вопрос, который, может быть, покажется вам нескромным… Как могло случиться, что вы, человек с такими благородными взглядами, продолжаете оставаться рабовладельцем? - К несчастью, - ответил мистер Мэзон, - поступки людей нередко оказываются в противоречии с их убеждениями… Что я могу сказать в свое оправдание?… Эти рабы достались мне по наследству, и мне кажется, что уж лучше оставить этих рабов у себя, чем продать первому встречному и бросить на произвол их горькой судьбы. - Да, разумеется, - произнес я нерешительно. - Если им суждено оставаться рабами, они могут только прогадать, попав в другие руки… - К великому сожалению, они должны остаться рабами, - сказал мистер Мэзон. - Освобождение их зависит не от меня. Они заложены, и закладная еще не погашена. Кроме того, они служат обеспечением той части наследства, которая принадлежит моим сестричкам. А затем… в Южной Каролине хозяин лишен права даровать свободу своим рабам. Требуется разрешение властей, а получить подобное разрешение совсем нелегко. "Несмотря, однако, ни на что, я твердо решил освободить моих рабов и сейчас предпринимаю все возможное, чтобы с честью и не нанося никому ущерба выйти из позорного положения владельца живого товара. Я надеюсь, что мне удастся выдать сестер замуж за северян, и уж поверьте, если я только сумею настоять на своем, они не станут женами рабовладельцев. Я рассчитываю, как только будут покрыты мои долги, приобрести землю в Огайо или в Индиане. Я увезу туда моих рабов, ибо, дав им свободу здесь, я окажу им плохую услугу: им предварительно надо было бы дать кое-какое воспитание и знания, которых они не могли приобрести раньше. Там я, дав им свободу, организую колонию, во главе которой стану сам. К этой задаче я теперь готовлюсь. Я останусь холостяком и ни при каких условиях не женюсь, пока буду жить в стране, где существует рабство. Члены моей колонии заменят мне семью". Он говорил с увлечением. На щеках его вспыхнул румянец, и глаза загорелись. Радостно мне было слушать его. Мысль о том, что даже в южных штатах есть люди, исповедующие такие взгляды, успокаивала меня. Значит, все-таки здесь не одни злобные изуверы, такие, как те, которые заседали в комитетах бдительности. О, даже если таких, как он, найдется не так уж много, можно все же питать хоть тень надежды, что южный Содом, это позорное пятно на челе цивилизации, вздохнет полной грудью и станет страной мира, благосостояния и справедливости. ГЛАВА СОРОК ЧЕТВЕРТАЯ Покидая гостеприимный дом мистера Мэзона, где мое пребывание затянулось недопустимо долго, я чувствовал себя так, словно расставался со старым другом. Пожав мне на прощанье руку, он попросил меня хранить в строжайшей тайне все, о чем мы с ним беседовали, и помнить, что малейшее неосторожное слово или упоминание о его взглядах и намерениях может нанести ему большой вред, навсегда нарушить его покой, а может быть, даже поставить под угрозу его жизнь. Вернувшись в таверну, я решил продолжать свою поездку по Югу. Лучше всего было отправить багаж с чарльстонским дилижансом, а самому поехать верхом. Мне очень хотелось проделать весь путь, пройденный мною пешком при последнем побеге, избавившем меня от рабства. Как только разнеслась весть о моем желании приобрести лошадь, меня окружила целая толпа барышников, которые все старались сбыть мне - кто хромую кобылу, кто слепого жеребца, кто обезножившего мерина. Попытки их не увенчались успехом, так как я считал необходимым показаться в этих краях в приличном виде, верхом на добром коне. Мне удалось подобрать хорошую лошадь благодаря помощи моего друга, янки, кучера дилижанса, который оказался знатоком по этой части. Указав мне на все пороки и недостатки предлагаемых коней, на их истощенный вид и разбитые ноги, он, презрительно подмигнув, закончил: - Эти джентльмены со своими лошадьми обращаются так же безобразно, как со своими неграми. Захватив немного белья, несколько самых необходимых предметов и сложив их в небольшой саквояж, я тронулся в путь. Через несколько дней, протекших без каких-либо приключений, я оказался вблизи города Кемдена. Внимательно вглядываясь в дорогу, я заметил маленькую сельскую таверну, куда мы с Томасом когда-то были доставлены связанными; здесь, в этих сенях, мы сидели взаперти; отсюда нам удалось бежать с помощью маленькой голубоглазой девочки, унося с собой спасительную одежду и деньги наших преследователей. Мне припомнились мельчайшие подробности этой сцены и даже ничтожнейшие мелочи в обстановке дома. Протекшие с тех пор двадцать лет не принесли в эти места больших перемен. Дом попрежнему походил на таверну или на мелкую виноторговлю. Я решил остановиться здесь, чтобы произвести в окрестностях нечто вроде разведки. Мальчик лет двенадцати, крепкий и довольно благообразный, вышел мне навстречу. Он был босиком и без шапки. Вся одежда его состояла из рубашки, видимо давно не видавшей стирки, и каких-то остатков штанов, разодранных и непомерно широких - несомненно перешедших к нему по наследству от отца. Взяв мою лошадь под уздцы, он увел ее, твердо обещав напоить ее и насыпать ей овса, когда она остынет. Я вошел в комнату, служившую одновременно кухней, баром, столовой и спальней для всей семьи, так как вторая комната была отведена для постояльцев. Прикрыв за собой дверь, я увидел пожилую женщину, сидевшую у окна за ткацким станком; она ткала полотно. Двое маленьких ребятишек, весело кувыркавшихся по полу, называли ее бабушкой. Старуха, некогда стоявшая во главе семьи, сейчас, повидимому, передала бразды правления в руки более молодой женщины, должно быть ее дочери - ребятишки называли ее мамой. Эта вторая женщина, с виду еще молодая, склонившись над деревянной кадушкой, месила в ней тесто. Она была очень бедно одета, босая, без башмаков и чулок. Ее ясные голубые глаза и выражение доброты, освещавшее все ее лицо, позволяли, несмотря на ее почти нищенский вид, угадать в ней одну из тех мягких и отзывчивых женщин, которые не могут видеть чужого горя, не загораясь сразу же желанием оказать страдающему человеку поддержку и помощь. Болтая с женщинами о погоде, об урожае, спрашивая, как велико расстояние отсюда до Кемдена и могут ли они накормить меня обедом, я словно невзначай задал им вопрос, давно ли они живут в этом доме. - О господи! Давненько, давненько мы здесь живем! -ответила старуха, сидевшая за ткацким станком. - Моя Сузи - вот та самая, что с вами разговаривает, - здесь и родилась, да еще четверо других постарше ее, да еще столько же родилось после нее. Но все они разбрелись; да, все, кроме нее. Одна она у меня, старухи, осталась. - Но дети ваши не умерли, надеюсь? - с искренним участием спросил я старуху. - Нет, не умерли, - ответила она со вздохом. - Но для меня все одно… Разъехались! Разъехались в разные стороны… Кто во Флориду, кто в Техас, и ни одного мне уж не суждено повидать… - Разве вы не получаете от них писем? - спросил я. - Писем? - с недоумением переспросила женщина, покачав головой. - Писем?… Да кто же из моих сыновей или дочерей мог научиться читать и писать? Бедные люди в Каролине ничему не учатся. Школ нет, а если бы и были, ни у кого нет денег, чтобы платить учителям. Вот потому все мои и отправились искать счастья в далекие края. Одна только Сузи среди всех наших соседей умеет читать. Вы, верно, об этом слышали? А знаете, как это произошло? Когда она была еще совсем маленькой, у нас как-то остановился странствующий торговец-янки - знаете, один из тех, что разъезжают в тележке, запряженной одной лошадью, и продают разные деревянные часы - вон такие, - пояснила она, указывая на висевшие в углу стенные часы, - они уже лет десять, как остановились, - иголки, булавки, дешевые вилки и ножи, да еще мускатный орех… хотя, по правде говоря, тот, о котором я говорю, никогда настоящими орехами не торговал. Мазурики они все, эти торговцы. Большие мазурики! - добавила старуха и, всплеснув руками и уронив челнок, с выражением отчаяния поглядела на меня. - Вот потому здешние люди так бедны, и даже те, у кого есть рабы, вынуждены уезжать в Алабаму. Это все проклятые странствующие торговцы вывозят отсюда деньги. Так по крайней мере объяснил нам полковник Томас, член конгресса, когда приезжал сюда перед выборами. "Про того торговца, о котором я начала рассказывать, мне, правда, грешно сказать что-нибудь дурное. Он обычно заезжал к нам раз в год, и то, что он продавал, нужно признаться, было лучшего качества и стоило дешевле, чем в городе Кемдене. Однажды этот торговец приехал к нам совсем больной. У него был сильный жар, и я думала, что он умрет. Он бы и умер, если б не Сузи… Она ухаживала за ним, как за родным отцом, и выходила его, хоть ей всего тогда было лет двенадцать, не больше. "В благодарность он, когда стал поправляться (а времени, пока он достаточно окреп, чтобы пуститься в дорогу, прошло немало), научил девочку читать, да и считать немного, и, уезжая, подарил ей букварь, такой самый, какие он продавал более богатым людям, да еще совсем новенькую библию… Принеси-ка ее, Сузи, и покажи приезжему господину! Эту библию, как он говорил, мать подарила ему перед тем, как он уехал из Коннектикута. После его отъезда, когда здесь иногда останавливались странствующие торговцы, миссионеры или другие какие образованные люди, Сузи пользовалась случаем и просила еще немножко поучить ее; так что теперь она отлично читает и учит читать своих детей". - Вы не поверите, - с гордостью произнесла старуха, указывая на мальчика, который раньше взял на свое попечение мою лошадь, - но вот Джим - вот этот самый Джим - умеет читать! Это мать сама научила его. И если ему время от времени удается добыть газету, он важничает, как павлин. Я внимательно слушал. Все, что рассказывала старуха, подтверждало мое предположение, что Сузи - та самая девочка, которая дала нам с Томасом возможность бежать в ту памятную для меня ночь… Да, с той ночи началось мое безостановочное продвижение на север в погоне за свободой… Мне очень хотелось выяснить этот вопрос. Сузи рядом накрывала для меня на стол. Я перешел в ту комнату и уселся в стороне. Помолчав, я спросил ее, не сохранилось ли у нее воспоминания о том, как много лет назад, вероятно даже задолго до того, как странствующий торговец стал учить ее грамоте, в их дом привели двух арестованных - одного негра, а другого белого, которых на ночь заперли в этой самой комнате. При первых же словах я увидел, как на лице ее, может бы и не совсем правильном, но бесконечно обаятельном благодаря выражению редкой доброты, отразилось удивление и отблеск далекого воспоминания. Но как только я упомянул о маленькой девочке, которая, бесшумно прокравшись в комнату, перерезала веревки, связывавшие узников, - тревога и испуг согнали с ее лица улыбку. Несмотря на явные старания овладеть собой, ей не удавалось скрыть страха, что она может быть призвана к ответу за то, что дала тогда волю своему детскому великодушию. Я поспешил успокоить ее. Ее удивление было безгранично, когда она убедилась, что я тот самый белый, который был обязан ей своей свободой, и что сейчас я имею и желание и возможность отблагодарить ее за оказанную услугу. Осторожно и ласково расспросив ее о домашних делах, я узнал, наконец, не столько из ее уст, сколько из слов матери, что муж у нее человек добродушный, но легкомысленный и ленивый и что вся тяжесть по содержанию дома и семьи ложится на плечи обеих женщин. Единственной мечтой Сузи было отдать старшего своего сына Джима в школу. По соседству от дома, где жила семья Сузи, помещалась школа ручного труда, основанная методистами. Эта школа ставила себе целью дать кое-какое образование детям из небогатых семей. Несколько часов в день отводилось работе в мастерской, что, с одной стороны, уменьшало расходы на содержание ученика, с другой - давало ему возможность обучиться ремеслу, Основателем и в настоящее время руководителем этой школы был бывший сапожник, который, предавшись благочестию, забросил свое ремесло и после долгих странствий осел в Южной Каролине, где завоевал себе славу проповедника. Человек он был добрый и отзывчивый. Мне казалось, что сыну Сузи будет хорошо в этой школе. Плата за обучение и полное содержание была сто долларов и год. Я внес плату за год вперед и, кроме того, на случай, если окажется необходимым продлить пребывание в школе еще на год, оставил директору чек на торговый дом моего приятеля, негоцианта в Чарльстоне, у которого был мой открытый счет. Я попросил директора школы сообщать мне об успехах мальчика и о его поведении, с том чтобы в дальнейшем, если он окажется достойным этого, помочь ему стать на ноги. Перед отъездом я купил мальчику все необходимое из одежды, стараясь, чтобы скудные сбережения матери остались в неприкосновенности. Покончив с этими делами, я вскочил в седло и повернул коня в сторону Чарльстона, решив по мере возможности не уклоняться от пути, по которому я с таким страхом и волнением двигался двадцать лет назад. ГЛАВА СОРОК ПЯТАЯ Приближаясь к Лузахачи, я увидел впереди, на некотором расстоянии от меня, группу, состоявшую из нескольких верховых, которых я довольно быстро нагнал. Когда я подъехал к ним почти вплотную, я внимательно вгляделся в них и был поражен их видом. Их было человек пятнадцать белых с грубыми и жестокими лицами. Лошади под ними были самого разнообразного качества. Вооружение их состояло из карабинов, пистолетов и коротких охотничьих ножей. Одежда их была вся забрызгана еще не вполне подсохшей грязью, словно они возвращались из какой-то экспедиции в болота. Позади этой кавалькады шел пешком негр, ведя на поводке несколько огромных, свирепого вида псов, в которых нетрудно было узнать собак, специально натасканных на беглых рабов. Рядом с этим негром ехал, не спуская с него глаз, вооруженный до зубов белый. Самое сильное впечатление, однако, во всей этой процессии произвел на меня труп белого человека, лицо которого еще не утратило выражения неукротимой ярости, странно не соответствующей холодной неподвижности смерти. Забрызганная грязью и порванная, словно в пылу бешеной схватки, одежда мертвеца была вся в крови, которая, казалось, и сейчас еще продолжала сочиться из глубокой раны на груди. Мертвец был уложен поперек седла и крепко привязан к нему. Лошадь вел под уздцы негр, в глазах которого, как мне показалось, сверкали искорки удовлетворения; подобное же выражение я уловил на лице негра, который вел собак. Зато глаза белых всадников горели бешенством и негодованием, и лица их выражали угрозу. Бок о бок с лошадью, на которой везли мертвеца, шла вторая лошадь, на которой сидел пойманный негр, тяжело раненный и истекающий кровью. Ноги его были связаны под брюхом коня, а руки заложены за спину и стянуты ремнем. Это был человек атлетического сложения, уже пожилой, с огромной, густой бородой, настолько ослабевший от полученных ран, что он, видимо, лишь с величайшим трудом держался в седле. И все же, несмотря на слабость и безнадежность своего положения, несмотря на враждебные взгляды и ругательства, которыми осыпали его люди, в руки которых он попал, он сохранял на своем лице выражение гордого вызова, выдававшее в нем человека, давно успевшего привыкнуть к свободе. Немного позади вели другого пленника; на шею ему была накинута веревочная петля, а конец этой веревки был прикреплен к седлу одного из белых. Цвет кожи у второго пленника был светлее, чем у негра, ехавшего верхом; он был бос, с обнаженной головой (как и тот, который сидел на лошади) и одет в отрепья. Он, повидимому, не был ранен, но на его окровавленных бедрах, покрытых багровыми полосами, ясно виднелись следы бича. Его покорный, молящий о пощаде взгляд еще больше подчеркивал мрачный взгляд и гордую осанку его товарища, ехавшего верхом. Поровнявшись с владельцем собак, который замыкал эту странную кавалькаду, я придержал лошадь и поехал с ним рядом. - Что, собственно, произошло? - спросил я его. Внешность этого всадника, его манера выражаться обличали в нем, несмотря на грубую компанию, окружавшую его, человека цивилизованного и даже получившего образование. Он сообщил мне, что владеет одной из соседних плантаций и сейчас возвращается с охоты на беглых рабов, в которой вместе с ним участвовали его друзья и соседи, а также и несколько других, специально приглашенных для этой цели лиц. Убитый, которого они везут с собой, не кто иной, как его собственный управляющий. Этот управляющий, по его словам, был чистокровный американец, северянин, или "янки", как их здесь зовут. Это был человек умный и решительный, когда-то изъездивший всю страну в качестве странствующего торговца, затем ставший школьным учителем и, наконец, избравший себе профессию управляющего. Всем хорошо известно, что янки славятся своим умением выжать из рабов все, что только можно. Мой собеседник пригласил его к себе на службу, так как у него накопилось некоторое количество долгов, разделаться с которыми он мог, только поприжав своих рабов. Мистер Джонатан Снапдрагон, как звали почтенного управляющего, постарался не уронить своей репутации, но при этом, как видно, немножко перетянул струну. Цена на хлопок в этот год сильно поднялась, и управляющий решил добиться неслыханного урожая, заставив для этого каждого раба обработать на несколько акров больше, чем обычно. Но это еще не все: кукуруза, которая в предыдущем году дала уже неважный урожай, в этом году вовсе не уродилась, - пришлось вдвое уменьшить ежедневный рацион рабов, одновременно увеличив ежедневное задание. Несмотря, однако, ни на что, управляющий при помощи плети, к которой он любил прибегать при всяком удобном случае, поддерживал порядок, и все шло благополучно почти до самого конца полевых работ, вернее, до того момента, когда из полях решался вопрос, что возьмет верх - хлопок или бурно разраставшиеся сорняки, грозившие заглушить его. И вот именно в этот критический момент, как с возмущением повествовал мои спутник, именно тогда, когда руки их были особенно нужны, все лучшие рабы мужчины подло бежали в лес. Это случилось несколько дней тому назад. Они бежали, предоставив управляющему бороться с неудержимым нашествием диких трав при помощи одних только женщин, детей и больных. - И это, - закончил мой словоохотливый собеседник, явно не сомневавшийся в моем полном сочувствии, - в такое время, когда цена на хлопок достигла шестнадцати центов за фунт и обещала подняться еще выше, раньше чем закончится уборка. Далее разговор коснулся происходивших здесь событий, которыми все были напуганы. - Уже очень давно, лет, пожалуй, около двадцати тому назад, - сообщил мне мой собеседник, - в здешних окрестностях, на беду всех соседних плантаций, появился беглый негр, который среди местных жителей носит кличку Том Дикарь. "Предполагают, что этот негр когда-то принадлежал старому генералу Картеру, богатому плантатору из-под Чарльстона. Генерал Картер еще в те времена, когда этот Том бежал от него, обещал награду в тысячу долларов тому, кто доставит беглеца живым или мертвым. Этот раб бежал с одной из рисовых плантаций, принадлежавших генералу, расположенной немного к югу отсюда. И бежал он, убив управляющего плантацией во время ссоры, которую этот негодяй затеял по поводу того, что управляющий выдрал плетью его жену. Вслед за побегом этого Дикаря на генерала посыпались всякие беды: не то пять, не то шесть раз вспыхивали пожары на его великолепных механических рисовых мельницах, сгоревших дотла. Говорили, что мельницы, несомненно, были подожжены и что поджог - акт мести этого негра Тома. "Не раз делались попытки поймать этого опасного бродягу. С этой целью составлялись самые хитроумные и сложные планы; но все попытки кончались неудачей и обходились очень дорого: бог весть, сколько людей было тяжело ранено в бешеных схватках с этим страшным противником. У него, повидимому, было несколько убежищ, разбросанных на большом пространстве. Он перебирался из одного в другое, в зависимости от условий, и выпутывался из любых расставленных ему сетей. "Случалось, что после очень уж настойчивых преследований он исчезал на несколько месяцев, иногда даже на год или два, затем вдруг появлялся снова, когда его не ждали. "Если б он ограничивался хищением того небольшого количества продовольствия, которое могло понадобиться на поддержание жизни его и его сообщников, это не имело бы особого значения. Но он поддерживал тайную связь чуть ли не со всеми окрестными плантациями, его считали виновником всех крупных грабежей, всех бунтовщических действий и восстаний рабов, он оказывал поддержку и помощь всем беглым неграм, давал им приют и спасал от преследований". Тома Дикаря недавно видели в окрестностях плантации моего собеседника, и все считали, что массовый побег рабов в самое горячее время состоялся не без его деятельной помощи. Обсудив положение, решили, что захватить Тома в компании дюжины-другой неопытных и еще не обученных им новых членов его шайки будет много легче, чем в тот момент, когда его сопровождают только двое или трое его старых и проверенных соратников. Для моего нового знакомца - плантатора, сообщившего мне все эти подробности, которые с той минуты, как было произнесено имя Тома Дикаря, пробудили во мне самый горячий интерес, поимка бежавших от него рабов была чуть ли не вопросом жизни и смерти, с материальной точки зрения, разумеется. Если ему не удастся изловить их, весь его урожай хлопка пойдет к чорту, и это в такое время, когда цена на него стоит шестнадцать центов за фунт и обещает подняться еще выше. В этих краях свободных рабочих не существовало, а на то, чтобы удалось получить в наем у кого-нибудь из соседних плантаторов принадлежавших им рабов, рассчитывать было нечего: все были поглощены борьбой с сорными травами. Да и кроме того, в это время года требовалось особое напряжение всех сил, так как именно в этот период с каждой плантации исчезало известное число неисправимых негодяев, готовых рискнуть чем угодно, как объяснил мой собеседник, лишь бы доставить себе удовольствие провести летние месяцы в лесу. Их не способен был удержать даже страх перед самыми жестокими наказаниями в том случае, если они будут пойманы. - Надо признать, - добавил мой собеседник со вздохом, - что они в этом отношении следовали примеру большинства хозяев, которые, как только начиналась сильная жара, покидали свои плантации и отправлялись разыгрывать миллионеров в Саратогу, в Филадельфию или в Нью-Йорк, где ослепляли своим блеском скромных янки. Они сорили там деньгами, зная, что по возвращении будут обречены до самого конца года влачить у себя дома жалкое существование, спасаясь от посещения назойливых кредиторов, от судебных повесток и описей, - совсем так же, как их жалкие рабы были обречены за свое бродяжничество поплатиться тюрьмой и плетью. В полном отчаянии мой собеседник обещал за поимку своих рабов высокую награду, к которой еще добавлялась сумма, назначенная за поимку Тома Дикаря, и суммы, обещанные другими плантаторами за захват их рабов, - побеги в этом году приняли небывалые размеры из-за недостатка кукурузы и увеличения количества хлопка, посеянного в двойном количестве ввиду ожидавшегося повышения цен. В связи со всем этим было решено устроить грандиозную облаву. На нее съехалось около ста человек - окрестные плантаторы, управляющие, всякие праздношатающиеся из числа разорившихся белых, а кроме того, несколько профессиональных охотников за рабами со сворами специально обученных псов. Все участники охоты были вооружены до зубов. Прежде всего нужно было до последнего уголка обыскать окрестные болота, где беглецы обычно скрывались днем, выходя оттуда ночью, чтобы пополнить свои запасы за счет соседних плантаций, - они уводили из стад овец и другой скот, обирали поля и поддерживали связь с оставшимися в неволе женами, детьми и друзьями. В этом году время для такой охоты оказалось очень благоприятным: стояла необычайная жара, болота высохли на большом пространстве, и пробраться в затаенные уголки было легче, чем в прежние годы. Участники разбились на пять или шесть отрядов, каждый из которых имел при себе свору собак. Мой собеседник находился в одном из таких отрядов. Какого успеха добились остальные отряды, неизвестно, что же касается отряда, двигавшегося сейчас по дороге впереди меня, - одного взгляда было достаточно, чтобы создать себе представление об относительной удаче, вознаградившей их усилия. Перед отрядом была поставлена задача обыскать болото, не очень значительное по занимаемому им пространству, но мало доступное из-за глубины до сих пор не высохшей воды и жидкой грязи. Местами эта грязь могла покрыть с головой человека даже довольно высокого роста. В центре этого болота находился островок, служивший, как говорили, излюбленным убежищем Тома Дикаря. Здесь он считал себя в безопасности, потому что никто так хорошо, как он, не знал подходов к островку. Примерно в полумиле от болота собаки напали на след одного из тех негров, которых они сейчас вели с собой, - вон того, с несколько более светлой кожей. Он укрылся в траве, в надежде, что его не заметят. Охотники, находившиеся ближе других, удержали собак, чуть не разорвавших его в клочья, и он был захвачен невредимым. Грязь, прилипшая к его ногам, влага, пропитавшая его рваную одежду, - все это ясно указывало на то, что он совсем недавно покинул островок, пробраться к которому так жаждали охотники. На все поставленные ему вопросы проклятый негр, - как с возмущением говорил мой спутник, - отказывался отвечать, уверяя, что ему ничего не известно о существовании какого-то острова, да и самого болота он якобы никогда не видал. На вопрос о том, откуда он и кому принадлежит, он ответил признанием, что бежал с одной из ближайших рисовых плантаций, долго плутал по лесу и в конце концов попал в эти места, совершенно ему, как он уверял, незнакомые. И вот уже несколько дней он бродит без пищи и умирает с голода. Его цветущий вид, однако, с полной очевидностью опровергал это утверждение. Он признался, что ему приходилось слышать о Томе Дикаре, имя которого пользовалось широкой известностью и упоминалось во всех сказках и легендах как у белых, так и у негров в этих краях. Но он решительно стоял на том, что никогда в глаза не видел его и ничего о нем не знает. Его клятвы и уверения были признаны неудовлетворительными, и чтобы добиться от него признаний, его привязали к дереву и били плетью до тех пор, пока он не лишился сознания; под ударами он кричал и молил о пощаде, но при этом продолжал уверять, что ничего не знает. Ввиду того что примененный способ не дал желанного результата, его поставили на поваленный ствол дерева, надели на шею веревочную петлю, а другой конец веревки перекинули через толстый сук над его головой. Затем ему объявили, что он будет немедленно повешен, если не скажет всего, что ему известно. Он продолжал твердить свое, пока один из охотников не выбил из-под его ног древесного ствола, так что он повис в воздухе и уже почти задохся. В последнюю минуту ему снова подкатили под ноги бревно, отпустили немного веревку и приказали двум неграм, следовавшим за отрядом, поддержать его. Придя в себя, он - то ли от страха перед смертью, то ли потому, что мысли его спутались и он от прилива крови к голове перестал владеть собой, - все же заговорил и признался, что скрывался на островке среди болота и что Том Дикарь и сейчас находится там. Но он продолжал отрицать свою связь с остальными беглецами и уверял, что никого из них нет на островке. Надежда, что удастся захватить знаменитого бродягу, возможность прославиться, оказав всем соседям такую огромную услугу, не говоря уже о назначенной за поимку Тома награде в тысячу долларов, - все это воодушевило компанию. Надо признаться, однако, что пока задержанный и подвергшийся допросу негр не уверил присутствующих, что грозный бродяга не имеет при себе ни пистолета, ни карабина, ни какого бы то ни было другого огнестрельного оружия и вооружен только обыкновенным ножом, никто из охотников не проявил особого рвения. Мой собеседник, признаваясь мне в этом, счел необходимым даже понизить голос, сопровождая свои слова иронической улыбкой и многозначительным взглядом но адресу двух или трех всадников необычайно свирепого вида, ехавших впереди нас, и особенно одного из них, который с угрозой поглядывал на связанного негра и, казалось, с трудом удерживался, чтобы не кинуться на него. Для большей верности человек десять из отряда были размещены по краям болота, где они должны были нести охрану с помощью всех собак, за исключением одной, тогда как пять самых сильных и смелых из числа охотников намеревались перебраться через болото и взять остров приступом. Пленник должен был служить проводником. Ему накинули на шею веревку, конец которой был привязан к поясу одного из самых сильных членов отряда; напрасно несчастный уверял, что ему незнакомы тропы, ведущие к островку. Пленнику пригрозили немедленным повешением, если он не доведет в полной сохранности маленький отряд до подступов к островку. То ли в самом деле пленник не знал, где можно пройти бродом, то ли он сделал это нарочно, но повел он их по местам, где вода была настолько глубока, что достигала до подбородка, и приходилось брести, держа карабины и пороховницы над головой. Несмотря на все старания заставить его молчать, проводник, приближаясь к островку, поднял громкий крик, якобы желая указать преследователям удобный проход, на самом же деле, как были все основания подозревать, желая предостеречь своего сообщника. И действительно, раньше еще, чем преследователи ступили ногой на берег, Том, догадавшись об их приближении, бросился в воду по другую сторону островка. Он успел довольно далеко опередить своих преследователей, и так как он ловко скрывался за стволами деревьев, которые росли на болоте, все пущенные ему вслед выстрелы пропали даром. Преследователи, в свою очередь, кинулись в воду, но опасность удваивала силы беглеца. Он то плыл, то ловко пробирался по грязи сквозь заболоченное пространство, пока не достиг противоположного края болота, где его ждала другая неминуемая опасность. Не успел он выбраться из болота, как был замечен одним из всадников, патрулировавших вдоль берега. С быстротой преследуемого лося беглец мчался по направлению к сосновому лесу, но в этот момент выпущенная из карабина пуля впилась ему в бок. Он не упал, но вынужден был замедлить бег. Пять всадников мчались по его следам. Управляющий моего собеседника Снапдрагон, находившийся во главе отряда, первым настиг беглеца и предложил ему сдаться. Видя, однако, что тот не останавливается, Снапдрагон выстрелил в него из обоих своих пистолетов - негр не упал. Тогда управляющий, соскочив с лошади, бросился на негра, надеясь схватить его. Снапдрагон был очень силен, но и противник не уступал ему в силе. Том Дикарь, или тот, кого принимали за этого страшного негра, несмотря на раны и усталость, обхватил обеими руками нападавшего, иоба покатились по земле. Не прошло и минуты, как нож беглеца вонзился в сердце Снапдрагона. Но тут подоспели остальные охотники с собаками, и вся эта масса обрушилась на Тома. Он не успел сделать и одного движения, как уже был связан по рукам и ногам. Весь отряд вскоре собрался на месте, где произошло убийство управляющего. Самые ярые преследователи предлагали тут же немедленно покарать виновного и заставить его своей жизнью заплатить за жизнь Снапдрагона. Но жажда похвастать своей добычей и прославиться совершенными подвигами одержала верх. Да кроме того, чтобы обеспечить за собой получение награды, необходимо было официально удостоверить личность пойманного негра. Поэтому было решено отказаться от несложной процедуры казни на месте, с возможной быстротой добраться до ближайшего поселка, где находились кое-какие судебные учреждения округа, и поместить пленников в тюремную камеру. Мы находились как раз вблизи довольно значительного поселка, носившего название Эглингтон. Туда уже успели съехаться участники других отрядов. Охота у всех прошла не менее удачно. Чтобы добраться до тюрьмы, нам пришлось пробить себе путь сквозь сплошную массу людей всех цветов и оттенков - белых, коричневых и черных. Здесь можно было увидеть представителей любых сословий и званий, любого возраста - от плантатора, добротно одетого, прискакавшего на отличном коне, до совершенно голого негритенка, верхом на палочке с пронзительным визгом носившегося почти под самыми ногами лошадей. Мы подъехали к тюрьме. Это было жалкое кирпичное здание с одной единственной камерой, площадью примерно в десять-двенадцать футов. Она освещалась окном, прикрытым решеткой. Оттуда исходил, разносясь на далекое расстояние, нестерпимый смрад. Камера была переполнена неграми, захваченными во время последней облавы. Среди них были и тяжело раненные, без разбора сваленные в эту темную яму, а также две белые женщины, обвиняемые в воровстве. Пленникам предстояло пробыть здесь до тех пор, пока их хозяева не уплатят награды, обещанной за их поимку, и не внесут установленные на такой случай законом налоги и пошлины. Победители, отдыхая от трудов, отпраздновали свою удачу при помощи обильных возлияний и поглотили изрядное количество виски и персиковой водки. Тело управляющего было отнесено в таверну и положено на стол. Это мрачное зрелище постепенно довело ярость собравшихся до высшего предела. Ввиду того что в камеру при всем желании нельзя уже было больше втиснуть хотя бы одного арестанта, обоих негров, захваченных последним отрядом, пришлось заковать в цепи и привязать к решетке тюремного окна. С величайшим трудом подавляя охватившее меня волнение, я пробрался сквозь толпу, окружавшую пленников, и попытался приблизиться к тому, кто, как предполагали, был сам прославленный Том. Я впился в него взглядом. Он страшно изменился, но я не мог не узнать так глубоко запечатлевшиеся в моей памяти черты моего старого друга и соратника, хотя с того дня, как мы расстались, и прошло двадцать лет. С той самой минуты, как я увидел его привязанным к лошади среди буйной ватаги охотников и услышал рассказ о его подвигах, я в глубине души уже был убежден, что это может быть только Томас. И все же как страшно я был потрясен сейчас, увидев его так близко от себя. Но было необходимо проявить внешнюю выдержку. Мне это удалось. По выражению моего лица, по нескольким негромко произнесенным словам, с которыми я обратился к нему, Томас понял, что я отношусь к нему с сочувствием. На мгновение взор его, с презрением устремленный в толпу и напоминавший взгляд закованного в цепи льва, смягчился, и он, с мольбой взглянув на меня, попросил дать ему хоть глоток воды. Я обещал одному из находившихся поблизости негров полдоллара, если он принесет полную флягу воды. Но в ту самую минуту, когда раненый пленник своими закованными руками медленно подносил к губам драгоценную влагу, какой-то хорошо одетый белый джентльмен ударом палки выбил флягу из его рук и швырнул ее на землю. Я не мог удержаться от нескольких слов протеста против такого варварства. Человек с палкой на мои слова ответил потоком ругательств. Самым вызывающим тоном он спросил меня, кто я такой, что осмеливаюсь оказывать помощь этому проклятому чернокожему убийце, и, дав таким образом понять собравшимся, что я человек, здесь никому не известный, сразу поставил меня под угрозу расправы со стороны толпы. Но тут неожиданно послышались яростные крики и вопли, доносившиеся со стороны входа в таверну и возвещавшие о начавшейся потасовке между двумя неполадившими группами. Драка у таверны на время отвлекла внимание толпы; около нас оставался только негр, который ходил за водой и теперь стоял в ожидании обещанного полудоллара. Я обещал ему дать еще столько же, если он наполнит вторую флягу. Он исполнил эту просьбу, и на этот раз моему бедному другу удалось утолить жажду. Напившись, он протянул мне пустую флягу, поблагодарив меня взглядом. Как счастлив я был, что в эти тяжкие мгновения мог оказать ему хоть эту незначительную услугу. Я понимал, что не в моих силах оказать ему сколько-нибудь существенную помощь, и все же не мог преодолеть властного желания сказать ему, кто я. Я знал, что для этого благородного и великодушного сердца сознание, что его старый друг и товарищ свободен, послужит утешением в последние минуты жизни. Подойдя к нему вплотную, я коснулся рукой его плеча. - Томас, - прошептал я, - узнаешь ли ты меня? Вспомни Анну, ее гибель и то, как ты отомстил. Вспомни управляющего Мартина, которого мы закопали в яму вместе с его ищейкой. Вспомни, как мы расставались и я пошел на север, а ты повернул на юг. Я - Арчи! Неужели ты не узнаешь меня? Как он взглянул на меня, когда я наговорил!… Как пожирал он меня глазами, пока я продолжал перебирать наши общие воспоминания! Ведь и я тоже очень изменился, - пожалуй, больше, чем он… Не успел я договорить, как он узнал меня. Но почти в ту же секунду он отвел взгляд, в котором сразу погасла вспыхнувшая в нем искорка радости, уступая место выражению мрачного и гордого вызова. Казалось, этот взгляд говорил его преследователям: "Дайте волю вашей ярости. Я готов!…" Почти одновременно я почувствовал, как чья-то тяжелая рука легла на мое плечо, и голос, в котором я сразу узнал голос человека, выбившего раньше из рук Томаса тыквенную флягу, грубо прозвучал над самым моим ухом. - Что за дружеские разговоры с этим проклятым убийцей? - заорал джентльмен. - Говорю вам, приезжий: вы не выберетесь отсюда, раньше чем будет выяснено, кто вы такой. Не успел он договорить, как несколько его приятелей ринулись на Томаса и, сняв цепи, которыми он был привязан к прутьям тюремной решетки, поволокли его ко входу в таверну. Драку, которую я издали наблюдал, затеяли, как мне стало теперь понятно, наиболее возбужденные члены ватаги, которых вид мертвого тела управляющего приводил с каждой минутой во все большую ярость. Они требовали немедленного суда и казни Томаса, тогда как остальные считали более целесообразным дождаться прибытия генерала Картера, к которому был отправлен гонец с сообщением о поимке его раба. Эти последние, видимо, опасались, что в случае казни Тома до того, как будет точно установлена его личность, генерал может отказаться от выплаты награды. Верх одержала группа озверевших пьяниц. И сразу тут же на месте был создан трибунал в составе трех землевладельцев, и Томас, которого сопровождала по пятам орава обезумевшей черни, предстал перед этим "высоким судилищем". Я, как лицо явно подозрительное, был взят под стражу, и мне было вполне ясно дано попять, что мной займутся после того, как расправятся с негром. - Кому ты принадлежишь? - был первый вопрос, заданный пленнику почтенными судьями. - Я принадлежу господу богу, создавшему всех нас, - спокойно и торжественно ответил Томас. Этот неожиданный ответ вызвал удивление одних и взрыв хохота остальных присутствующих. Хохот усилился, когда один из судей с насмешкой воскликнул: - Господу богу, сказал ты? Ну, нет! Скорее уж дьяволу! И отправишься ты к нему без задержки, будь спокоен! На повторенный вопрос, кому он принадлежит, Томас твердо заявил, что он свободный человек. Ободренный своим первым успехом у публики, тот же остроумный судья добился вторичного взрыва веселья, потребовав от подсудимого, чтобы он предъявил документы, удостоверяющие, что он свободный гражданин. Дальше все пошло очень быстро. Выслушав показания двух свидетелей, судьи признали Томаса виновным в убийстве управляющего и с иронической торжественностью спросили его, нет ли у него возражений против применения к нему смертной казни. - Делайте, что вам угодно, - с возмущением произнес обвиняемый. - Убейте меня или помилуйте - мне это безразлично! Лучшие годы моей жизни я провел в рабстве. Мою жену на моих глазах засекли насмерть. Когда я вырвался на свободу, вы стали травить меня собаками, стреляли в меня из ваших карабинов, назначили цену за мою голову. Но я достаточно долго издевался над вами и платил вам вашей же монетой. Белый, убитый сегодня, не первый, испытавший тяжесть моей руки. Если б у вас хватило смелости напасть на меня в одиночку, если бы вас было двое, трое против меня одного, я бы расправился с вами, как вы того заслуживали! Но дюжина вооруженных до зубов людей, верхом на добрых конях и сопровождаемая сворой хорошо натасканных псов, - с этим не мог справиться бедный негр, у которого для защиты были только руки и нож. В свое время и это было бы мне под силу… Но я состарился. Лучше умереть сейчас, когда у меня еще достаточно сил и смелости, чтобы бросить вам в лицо все мое презрение - да, всем вам, - чем попасть к вам в лапы, когда я буду стар и дряхл! Этот дерзкий вызов привел всех присутствовавших рабовладельцев и управляющих в дикое бешенство. Они превратились в какое-то подобие дьяволов. - Виселица слишком хороша для него! - заорали некоторые из них. И вслед за этим криком поднялся звериный вой: - Сжечь его! Сжечь его живьем! Сразу же в толпе нашлись добровольцы, принявшиеся за приготовления к этому чудовищному делу. Напрасно я, при поддержке двух или трех джентльменов, участвовавших в экспедиции (среди них был и плантатор, о котором я рассказывал выше), изо всех сил протестовал против этой гнусной и противозаконной жестокости. Тот же омерзительный негодяй, который выбил у Томаса флягу, взял теперь на себя роль распорядителя. Необходимо было, по его уверениям, примерно наказать виновного именно сейчас, в этих краях, где развивали свою тлетворную деятельность аболиционисты, которые (при этом он угрожающе посмотрел на меня) осмеливаются завязывать сношения с такими подлыми преступниками, как этот негр. Много лет подряд этот Том Дикарь сеял страх и смуту в окрестностях. Рассказы о его подвигах передавались среди негров из уст в уста, нанося непоправимый вред авторитету белых. Еще бы немного - и могли найтись подражатели. Поэтому выбора нет: нужно в корне пресечь такое вредное влияние и расправиться с этим разбойником так беспощадно, чтобы кровь застыла в жилах всех его сородичей, - расправиться так, чтобы навсегда убить в них стремление к бунту. Быстро был сложен костер из мелких древесных обломков. При помощи все тех же добровольцев несчастная жертва мстительной злобы рабовладельцев была поднята наверх и поставлена на самую вершину костра. Костер подожгли, и столб огня и дыма взвился над головой мученика. Но даже и эти нечеловеческие страдания не могли сломить его гордость. Все такой же бесстрашный и уверенный, он стоял выпрямившись, не отводя взгляда от своих палачей, улыбаясь презрительной улыбкой. Не в силах дольше терпеть это страшное зрелище, я попытался выбраться из толпы. Но за мной неусыпно следили. Меня схватили и по приказанию распорядителя этой страшной церемонии подтащили к самому костру, - ведь я был одним из тех, кто нуждался в благотворном воздействии, которое должна была оказать эта чудовищная картина. Томас узнал меня - по крайней мере так мне показалось - и поднял руку, словно прощаясь со мной. О, как изобразить весь ужас этих мгновений! Не знаю, были ли бы мои страдания мучительнее, если б я стоял там, где стоял мой друг… Мне казалось, что сердце мое разорвется. Вся кровь хлынула мне в голову. Нет, это было нестерпимо… Человеческих сил было недостаточно, чтобы справиться с такой мукой… Потеряв сознание, я упал на землю. ГЛАВА СОРОК ШЕСТАЯ Очнувшись, я увидел, что вокруг меня суетятся четыре или пять негритянок. Заметив, что я открыл глаза, они разразились радостными криками. Только позже, окончательно придя в себя, я заметил, что за время, когда я лежал без сознания, кто-то успел тщательно обыскать мои карманы и перерыть все мои сумки. Надеялись, очевидно, найти доказательства моей связи, а может быть, и сообщничества с казненным Томасом. Ведь если я не был его сообщником, то как же я мог проявить к нему сочувствие или жалость? Но, к великому разочарованию моих врагов, единственное, что им удалось найти при мне, были аккредитивы и рекомендательные письма, адресованные самым крупным торговым фирмам в Чарльстоне и Новом Орлеане. Эти письма удостоверяли, что я англичанин, приехавший в Америку частью по делам, а частью просто для собственного удовольствия. Все эти бумаги и письма были прочтены вслух и вызвали резкое расхождение во мнениях почтенных судей, заседавших в Эглингтоне. Шутка сказать, ведь это высокое собрание выполняло здесь обязанности комитета бдительности, и я имел накануне перед глазами наглядный и грозный пример того, как велики и даже неограниченны были права и полномочия подобного учреждения! Тот же проходимец, который дважды пытался встать между мной и Томасом, а в конце концов задержал меня как "лицо подозрительное", выступал здесь в суде в качестве главного обвинителя. С большой горячностью и тоном, не терпящим возражений, он утверждал, что я послан сюда английскими аболиционистами, а может быть, даже и самим британским правительством с целью сеять мятеж и смуту среди рабов. После всего того, что произошло между мной и этим проклятым Томом Дикарем, самая мягкая мера, которая, по его словам, должна была быть применена ко мне в интересах общества, спокойствию которого я угрожаю, это - публичная порка и позорное изгнание из страны. Это предложение было встречено громкими криками одобрения, и только бесстрашное вмешательство плантатора, с которым я познакомился в пути, спасло меня от грозившей мне участи. Так как я вместе с ним прибыл в Эглингтон, он считал, что я состою под его защитой. Поэтому он решил, что обязан вступиться за меня. Он заявил, что мы совершенно случайно встретились с ним в дороге. Во все время пути мое отношение к убийце, подвергшемуся накануне столь заслуженной каре, не могло внушить никаких подозрений, а проявленную перед казнью жалость к преступнику нужно было отнести за счет необдуманной гуманности. Не приходилось и рассчитывать, чтобы иностранец, англичанин, полностью разделял чувства американского народа. Необходимо, - это разумелось само собой, - любыми средствами препятствовать всякому вмешательству во внутренние дела южных штатов и строго карать всякое посягательство в этой области. Но все же следует оставаться в границах разумного и целесообразного. - Будь этот джентльмен человеком из северных штатов, - добавил мой заступник, - каким-нибудь янки, его можно было бы выпороть, не боясь никаких особенно неприятных последствий, даже и сжечь живьем, как того подлого негра. Можно пороть, бить, казнить, топтать ногами всяких там янки, не опасаясь вызвать чьего-либо недовольства или разрыва отношений с северными штатами, которые прежде всего опасаются, как бы не сократилась торговля с Югом. Но, - подчеркнул мой новоявленный друг, - не следует забывать, что обвиняемый в данном случае - англичанин; это совершенно меняет дело. Английского гражданина безнаказанно истязать не удастся. Из взятых у этого приезжего писем совершенно ясно, что у него есть деньги, влиятельные друзья и что придется держать ответ за незаконные действия и насилия, которым его подвергнут. Соединенные Штаты, разумеется, могут снова расправиться с Англией, как и в прошлую войну. Но… при настоящем положении вещей, особенно принимая во внимание возбуждение, царящее среди рабов, война безусловно нежелательна. Таковы были в общих чертах мысли, положенные в основу защитительной речи, с помощью которой мой друг плантатор вырвал меня из когтей комитета бдительности. Можно не сомневаться, что совсем иным оказался бы исход этого дела, если бы он сам или судьи знали, кто я на самом деле… Пока происходили эти дебаты, меня перенесли в таверну, где темнокожие женщины с обычной для них заботливостью и добротой привели меня в чувство. Вскоре ко мне зашел и мой друг плантатор. Увидев, что состояние моего здоровья не позволяет мне немедленно двинуться в дальнейший путь, и считая, что пребывание в поселке и особенно в таверне, где еще раздавался шум незавершенной оргии и слышались угрожающие крики пьяных завсегдатаев, небезопасно для меня и вряд ли будет способствовать моему быстрому выздоровлению, мой новый друг предложил мне погостить у него. Я с радостью принял его приглашение. Пролежав несколько дней в постели, я почувствовал себя уже вполне окрепшим и здоровым. Мой защитник, не имевший хотя бы отдаленного представления о том, какие нити связывали меня с Томасом, приписывал интерес, проявленный мною к судьбе пойманного негра, опасениям, которые я мог испытывать за свою собственную судьбу. Он выбивался потому из сил, чтобы изгладить тяжелое впечатление, которое должны были оставить во мне виденные мною сцены, и снять с южных штатов обвинение в варварстве - увы, достаточно обоснованное. Он честью клялся мне, что подобные происшествия -большая редкость. Время от времени, правда, - да, этого отрицать нельзя, - народ, доведенный до исступления проделками этих проклятых негров, может дойти до тех крайностей, свидетелем которых мне пришлось стать. Но сжигание людей живьем - большая редкость. Он может припомнить не больше двух или, самое большее, трех подобных случаев, и они всегда бывали вызваны каким-нибудь неслыханным преступлением - убийством белого или насилием над белой женщиной. Он смеет надеяться, добавил он, что я не придам этой истории чрезмерного значения, не сочту возможным делать на этом основании какие-либо выводы или отрицать права населения южных штатов занимать достойное место среди цивилизованных и христианских народов. - Вся суть в том, - заявил он в заключение, - что негры - совершеннейшие дикари, и время от времени приходится прибегать к решительным мерам, чтобы внушить им страх; ведь только при помощи страха их можно держать в повиновении. Убеждения и взгляды этого южного плантатора были так незыблемы, что нечего было и рассчитывать побороть их. К тому же я находился в таком состоянии, что не имел сил вступить с ним в спор. Вспомнив слова евангелия о том, что не следует метать бисера перед свиньями, я удовольствовался несколькими общими фразами, сказав, что существующий в Америке, этой большой и богатой стране, обычай устраивать охоту на негров и сжигать их живьем несовместим с моими понятиями о цивилизации и христианстве. На что хозяин дома, со своей стороны, с любезной, но снисходительной улыбкой заметил, что предрассудки европейцев в некоторых вопросах прямо необъяснимы. Придя к заключению, что спор на эту тему бесполезен, мы оба уже больше не возвращались к ней и все время до моего отъезда разговаривали о самых безразличных вещах. Почувствовав себя настолько окрепшим, что я мог уже сесть на лошадь, я поторопился тронуться в путь. Прощаясь со мной, мой новый знакомый дружески мне посоветовал не давать чрезмерную волю чувствам и не высказывать своих, как он выразился, "европейских" взглядов и мнений. - Если путешествуешь по Турции, - сказал он, сам не замечая, как странно в его устах должно звучать сравнение "демократической" Южной Каролины с деспотической Турцией, - нужно вести себя как турки или, по крайней мере, предоставлять им действовать по-своему, воздерживаясь от какого-либо вмешательства. ГЛАВА СОРОК СЕДЬМАЯ По прибытии в Чарльстон, куда я добрался без каких-либо приключений, достойных упоминания, я направился к негоцианту, на торговый дом которого у меня был аккредитив. Я встретился там с одним иностранцем, в котором сразу же по говору и манере держаться признал капитана торгового корабля. Он что-то объяснял владельцу фирмы с большой горячностью, видимо жалуясь на какие-то обиды и оскорбления. Из его слов я понял, что корабль, которым он управляет, держал путь из Бостона в штате Массачузетс и направлялся в Гаванну. Захваченный в пути штормом, корабль вынужден был зайти в чарльстонскую гавань. Из восьми человек экипажа пять было "цветных", не считая повара. Все они были из Массачузетса, родились на мысе Код, все были великолепными моряками. Все эти "цветные" моряки, - на это, не скупясь на сильные выражения, и жаловался капитан, - были сняты с корабля и посажены в чарльстонскую тюрьму. Негоциант, у которого я его застал, был, видимо, связан торговыми делами с бостонскими владельцами корабля, и капитан желал узнать от него, каким способом он может добиться возмещения убытков, беззаконно причиненных ему действиями чарльстонских властей, оскорбительными как для него самого, так и для всего его экипажа. - Насколько мне известно, в Чарльстон сегодня прибыл представитель Массачузетса, - нехотя произнес негоциант, многозначительно подмигнув своему компаньону и весьма недоброжелательно взглянув затем на капитана. - Он прислан губернатором своего штата с тем, чтобы судебным порядком выяснить вопрос о заключении в тюрьму попадающих к нам в порт цветных моряков… Он остановился в гостинице, - добавил негоциант и назвал ту самую гостиницу, где остановился и я. - Не знаю только, застанете ли вы его там. Дело в том, что всем содержателям гостиниц разослано распоряжение не предоставлять ему ночлега. Если вы хотите застать его, советую поспешить. Только он может помочь вам. Ваше дело как раз входит в круг его действий. Обсудите с ним, чем вам могут быть полезны здесь законы Соединенных Штатов и штата Массачузетс. Слова эти были произнесены с иронией, не ускользнувшей от меня. Но простодушный капитан принял все сказанное ему за чистую монету и вышел, намереваясь немедленно разыскать нужного ему представителя Массачузетса. Приведя в порядок свои денежные расчеты с фирмой и выписав чеки, деньги по которым должны были покрыть расходы за обучение сына Сузи, я счел возможным осторожно осведомиться, считают ли почтенные джентльмены такое задержание цветной команды торгового судна, на которое жаловался капитан, законным. - Разумеется, это вполне законно! - воскликнул мой собеседник, удивленный моими сомнениями. - Всех негров и прочих цветных, прибывающих сюда морским путем, сажают в тюрьму и держат там до тех пор, пока корабль не будет готов к отплытию; только тогда их выпускают, взыскав с них плату за питание и еще кое-какие расходы по содержанию тюрьмы и охраны. - А если им нечем уплатить? - Капитан платит за них; он ведь без своих матросов обойтись не может. - А если он откажется платить? - В таком случае этих людей продают с аукциона, чтобы покрыть убытки. Я потерял способность владеть собой. - Вы продаете людей, которых буря заставила укрыться в вашей гавани? - воскликнул я. - И вы сажаете их в тюрьму только за то, что они не белые? Возмущение, прозвучавшее в моем вопросе, повидимому, произвело некоторое впечатление на почтенного чарльстонского негоцианта. Легкая краска выступила на его щеках. Он постарался оправдать существование этого закона, ссылаясь на угрозу мятежа, который мог бы явиться последствием беспрепятственного общения свободных цветных людей, прибывших с Севера или из любой другой страны, с местными рабами. Эта опасность тем более страшна, что число рабов в этих краях, в частности в Чарльстоне, значительно превосходит численность свободного населения. - А что же это за доверенный штата Массачузетс, к которому вы направили капитана? - спросил я. - Э, так, ерунда! - произнес негоциант, презрительно усмехаясь. - Бостонские судовладельцы, которым надоело платить за содержание их команд в тюрьме, внезапно воспылали нежными чувствами к неграм. Вам хочется взволновать сердца бостонских джентльменов? Ударьте их по карману! Они прислали сюда представителя, чтобы уладить раз навсегда это дело судебным порядком. Они утверждают, представьте себе, что Южная Каролина не имеет права, на основании своих собственных законов, задерживать свободных граждан штата Массачузетс, не совершивших никакого преступления, основываясь только на предубеждении, с которым повсеместно принято относиться к цветным! - Когда же это дело будет разбираться в судебных органах? - поинтересовался я. - Разбираться? - переспросил негоциант, выпучив глаза от удивления. - Да неужели вы полагаете, что мы допустим, чтобы такой вопрос разбирался? - Почему же нет? - в свою очередь воскликнул я. - Как же вам удастся этому помешать? - Можно поставить десять против одного, - ответил мой собеседник, - что мы проиграли бы дело. Закон, о котором идет речь, был уже однажды признан не соответствующим федеральной конституции. Решение было вынесено одним из судей Соединенных Штатов, да еще выходцем из Южной Каролины. Но соответствует ли он или не соответствует конституции - нам он представляется необходимым, - вот и все! Неграм и всем этим янки, северным купцам, придется подчиниться закону, желают они этого или нет. Почтеннейший массачузетский представитель уже получил предупреждение - ему посоветовали поскорее убраться отсюда. Что же касается содержателей гостиниц, то до их сведения также доведено, что если они пустят к себе на ночлег этого массачузетского представителя, то рискуют подвергнуться всяким "случайностям". О, поверьте, мы не потерпим у себя в Чарльстоне появления всяких там заговорщиков или шпионов этих господ аболиционистов! Если бы этот старый джентльмен из Массачусетса не догадался привезти с собой дочь, которая в некотором роде служит ему защитой, его бы давно уже вышвырнули за ворота города, да еще позаботились бы нарядить в хорошенький костюм - вымазали бы дегтем с ног до головы и выкатали бы в перьях. Он не найдет здесь ни одного адвоката, который решился бы вести его дело. У нас много негоциантов - уроженцев Севера. Я сам северянин, если хотите знать, - продолжал мой собеседник, - но душой мы все каролинцы. Да и нельзя иначе, если мы хотим жить здесь, - добавил он, вдруг понизив на мгновение голос. - Уверяю вас, - снова громко заговорил он, - я не откажусь даже принять личное участие в этом и помочь выкинуть этого представителя за пределы города, если он откажется убраться добровольно. Это дело уже решенное. Мы не допустим, чтобы он провел здесь хотя бы еще одну ночь! - Но как, по-вашему, негоцианты Бостона и штат Массачузетс, - спросил я, - отнесутся к этому… несколько примитивному способу отделаться от их посланного? - О господи! - воскликнул мой собеседник. - Что касается негоциантов, то, будьте уверены, они поведут себя так, как хорошо выдрессированные негры в Каролине, которые, получив пинок за свою дерзость, снимают шляпу, жалостно бормочут: "Благодарю, мастер", да еще низко кланяются. Торговцы с Севера и негры одинаково привыкли к пинкам. Лучшего они не заслуживают. А Массачузетс… будьте спокойны, пока правительство этого штата будет находиться под влиянием купцов и фабрикантов, оно не шелохнется. Проглотит любое оскорбление и не почешется. Все эти политические деятели из обеих партий спят и во сне видят, как бы им услужить господам рабовладельцам. Да и в самом деле: что будет с Бостоном и Массачузетсом, если прекратится торговля с Югом? Всем этим янки, существующим крохами с нашего стола, нечего разыгрывать щепетильных господ и копаться в вопросе, откуда эти крохи берутся. Раз мы позволяем им подбирать крошки, право же странно с их стороны было бы жаловаться, если к ним пристало немного грязи. Каролинский негоциант, сколько можно было судить по его длинной речи, был не слишком высокого мнения о жителях Массачузетса. Но припомнив все виденное мною и слышанное в Бостоне всего несколько недель тому назад, я в душе не мог не признать правильности его расчетов, основывавшихся на торгашеской жадности и низкопоклонстве негоциантов. Возвращаясь в гостиницу, я заметил необычайное скопление народа на улицах. У подъезда гостиницы стоял экипаж, и как раз когда я подходил, в дверях показался высокий пожилой джентльмен, на руку которого опиралась молодая дама. Их с весьма церемонным видом эскортировало с полдюжины молодцов в белых лайковых перчатках - комиссары, которым комитетом бдительности, как я узнал, было поручено выпроводить за ворота города посланца штата Массачузетс. Пожилой джентльмен и его дочь сели в экипаж, кучер стегнул лошадей, и карета тронулась, провожаемая свистом, хохотом и криками толпы. Это была, насколько мне известно, последняя попытка штата Массачузетс заступиться за своих незаконно задержанных матросов. ГЛАВА СОРОК ВОСЬМАЯ Из Чарльстона я направился дальше, в Августу. Следы моей жены и сына, поскольку их удавалось обнаружить при всех поисках, которые я до сих пор предпринимал, терялись именно в этом городе. Обоих тогда, больше двадцати лет назад, увезли в этот город. Они входили в состав партии рабов, которую предполагалось распродать на одном из юго-западных рынков. С тяжелым чувством размышлял я о том, что, добравшись до этого злосчастного города, я окажусь в тупике и не буду уже знать, куда направить дальнейшие розыски. Из Чарльстона я выехал еще задолго до рассвета. Садясь в дилижанс, я увидел, что там, кроме меня, всего трое пассажиров. В начале пути мы все сидели, забившись по углам, кто -пытаясь уснуть, а кто - приглядываясь к своим спутникам и стараясь определить, что каждый из них представляет собой. Когда подошло время завтракать, мы немного разговорились, а к обеду все стали уже любезными и общительными. Двое путешественников были северяне: один - журналист из Нью-Йорка, а другой - бостонский агент но закупке хлопка, ехавший по поручению нескольких фирм для заключения сделок с южными плантаторами. Третий пассажир своей внешностью значительно отличался от остальных. У него было умное лицо, проницательный взгляд и обаятельная улыбка. Он держался мягко и приветливо. Все в нем обличало человека, привыкшего вращаться в лучшем обществе. Оба северянина приняли его за богатого плантатора. Он ни одним словом не подтвердил их предположения, но с любезной снисходительностью принимал их льстивое ухаживание. Коснувшись целого ряда вещей, разговор, как это часто бывает в Америке, перешел на политику. Особенную горячность собеседники проявили в споре о кандидатах в президенты и вице-президенты, которых выставила партия демократов, или "партия Джексона", на своем съезде в Балтиморе. Жестоким нападкам при этом подвергся со стороны обоих северян кандидат в президенты, выставленный демократами, мистер Ван Берн. Их раздражение было вызвано тем, что при пересмотре конституции штата Нью-Йорк Ван Берн высказался за предоставление свободным неграм права голоса. Мистер Джонсон, кандидат в вице-президенты, подвергся еще более озлобленной критике. Джонсон был демократ, демократ чистой воды, слишком передовой для Виргинии, и именно Виргиния наиболее решительно протестовала против его кандидатуры. Кроме того, он не был лицом достаточно "почтенным". У него были вульгарные, как выразились наши спутники, вкусы и привычки. И уж гораздо более подходящей была бы, по их словам, кандидатура некоего мистера Райвса. Я пожелал узнать, в чем, собственно, проявляется эта "вульгарность" во вкусах и привычках мистера Джонсона. Мне ответили, что он окружил себя всякими женщинами - негритянками и квартеронками - и является отцом целой кучи цветных детей. К величайшему удивлению обоих северян, потративших немало красноречия, жестоко осуждая "вульгарные" привычки мистера Джонсона, и утверждавших, что человек, на практике нарушавший принцип чистоты расы, не может считаться подходящим кандидатом в вице-президенты, - плантатор, или тот, кого принимали за плантатора, неожиданно выступил в защиту неугодного нашим спутникам кандидата. Среди ряда очень разумных и метких его доводов мне особенно запомнилась следующая тирада. - Что ж, - произнес он, - мистер Джонсон только следует примеру библейских патриархов. И будем откровенны: вовсе не число окружающих его женщин и не численность его цветного потомства вызывают столь жаркое возмущение почтенных джентльменов. О нет! Вовсе не эти мелкие, вполне простительные грешки набросили тень на репутацию мистера Джонсона. Такие вещи у нас, на Юге, вошли в обычай и в такой же мере составляют часть нашего быта, как ременная плеть. Они являются такой же потребностью, как жевание табака, и никто не стал бы обращать на них внимания. Нет, вся штука в том, что мистер Джонсон, человек холостой, которому не приходится считаться с белой женой и белыми детьми, и к тому же большой добряк, решил во всем подражать патриархам, и всех этих детей смешанной крови он признал и относится к ним как отец. Всем известно, и он этого не скрывает, что он воспитал своих дочерей в собственном своем доме и дал им образование. Он даже делал попытки ввести их в лучшее общество. Только нетерпимый аристократический дух кентуккийских дам (вы ведь знаете, что все женщины считают себя прирожденными аристократками) обрек эту затею на неудачу. Но он выдал своих дочерей за белых, и дети их, согласно кентуккийским законам, будут обладать такими же правами, как белые. Вот такого неслыханного нововведения и не могут никак простить мистеру Джонсону. Если бы он, вместо того чтобы любить своих дочерей, выдать их замуж и обеспечить за их детьми права гражданства в своем штате, спокойно, как делают остальные, отправил бы их на продажу в Новый Орлеан, чтобы они стали наложницами господ, у которых хватит денег, чтобы их купить, все было бы в порядке и никто - ни на Севере, ни на Юге - не возражал бы против такого вице-президента. - Но не станете же вы утверждать, - заикаясь, пробормотал бостонский маклер по торговле хлопком, - что так поступает у вас на Юге человек, пользующийся уважением? Я полагал, что это клевета, которую возводят на вас аболиционисты. - Я утверждаю, - гласил ответ, - что человек может так поступать и никто за это не перестанет его уважать. Если он завтра пожелает быть принятым в члены любой, самой благочестивой христианской общины, то такое его поведение не послужит препятствием к его принятию. Церковная дисциплина во многих вопросах неумолимо строга. Я знал человека, который был исключен из пресвитерианской общины за то, что посылал своих детей в школу танцев. Но мне ни разу не пришлось слышать о какой-либо религиозной общине, на Юге, которая решилась бы поинтересоваться, кто отец детей, рожденных рабынями, или отношениями между рабынями и их хозяевами. Насильственная смерть раба от руки хозяина, при известных обстоятельствах, может повести к более или менее строгому судебному расследованию. Но ни один турецкий гарем не защищен так крепко от всякого вмешательства и расспросов, как семейный быт наших рабовладельцев. Не полагаете ли вы, что если б добрейший Джонсон не признал своих детей, кому-либо (будь то даже в шутку) пришло бы в голову считать их его детьми? Его преступление состоит не в том, что у него дети от цветных женщин, а лишь в том, что он признал их. - Но, помилуйте, - после ряда других замечаний воскликнул нью-йоркский журналист, - как же это вы, южанин, да еще рабовладелец, можете утверждать, что поддержание такого равенства между белыми и черными не грозит основам государства? - Думаю, - живо ответил предполагаемый плантатор, - что потрясением основ государства грозит и многое другое… А как вы считаете, скажем, какие последствия грозят нам, если среди рабов оказываются, например, потомки людей вроде Томаса Джефферсона? - Томаса Джефферсона? - растерявшись, пробормотал журналист. - Да вы шутите, разумеется? - Вовсе не шучу, - почти оборвал его предполагаемый плантатор, - и могу вас уверить, что на моих глазах продавалась с аукциона очень скромная мулатка, почти белая, которая утверждала, что она внучка знаменитого экс-президента. Могу вам поклясться, джентльмены, что сходство ее с, прославленным государственным деятелем, весь вид ее и осанка давали полное основание поверить ее словам… Она, кстати сказать, была продана на сто долларов выше назначенной цены, "ввиду ее хорошей породы", как шутливо заявил покупатель. Оба северянина были неприятно поражены рассказом и оживленно заспорили с рассказчиком, утверждая, что все это басня, придуманная ради оживления торгов. - Я не решусь утверждать противного, - смеясь, проговорил рассказчик. - Господа Гудж и Мак-Граб были большие ловкачи и в своих торговых делах могли пойти на что угодно. Сердце мое заколотилось при последних словах. Гудж и Мак-Граб… Мак-Граб - ведь так звали работорговца, купившего мою жену и моего сына. Именно он переправил их в Августу, как сообщил мне агент, в свое время ездивший по моему поручению на розыски. Я поспешил осведомиться, где и когда моему спутнику пришлось быть свидетелем продажи внучки бывшего президента Джефферсона. - Это было в Августе, в штате Джорджия, - сказал он. - Лет двадцать тому назад. - А не можете ли вы сказать мне, - проговорил я, силясь скрыть охватившее меня волнение, - что представляет собой Мак-Граб? Я очень желал бы разыскать работорговца, носящего это имя. Предполагаемый плантатор объяснил мне, что этот Мак-Граб, шотландец по рождению и южнокаролинец по воспитанию, в течение многих лет вместе со своим компаньоном Гуджем занимался скупкой рабов и доставкой их на южные рынки. Главным местом сбыта привезенного "товара" был город Августа. Мак-Граб объезжал расположенные к северу рабовладельческие штаты и скупал негров, внимательно с этой целью следя за продажей с торгов имущества несостоятельных должников. Он переправлял купленный "товар" своему компаньону, а тот распродавал его в Августе. Но торговая компания эта развалилась уже много лет назад. Мак-Граб умер, а Гудж и сейчас еще живет в Августе. Он удалился от дел и слывет одним из самых крупных богачей в городе. - Кто-кто, - добавил он вполголоса и наклонившись ко мне, - а я-то в курсе их дел! Я в молодости служил у них года два или три бухгалтером и агентом. Некоторое время я был даже их компаньоном. У меня зуб против Гуджа. Если у вас какие-нибудь претензии к нему и я в чем-нибудь могу быть полезен вам, можете на меня рассчитывать. ГЛАВА СОРОК ДЕВЯТАЯ В полдень дилижанс остановился у какой-то жалкой и грязной таверны. Здесь все дело велось рабами, а настоящий хозяин был как бы гостем в собственном доме. Старший слуга в этой таверне, высокий красивый мулат, вежливый и обходительный, но на редкость нищенски одетый, по неизвестной мне причине (возможно потому, что я приветливо и вежливо обратился к нему) как будто почувствовал ко мне особое расположение. Когда мы пообедали, он отвел меня в сторону и спросил, знаком ли я с проезжим, сидевшим за столом напротив меня. При этом он кивком указал на предполагаемого плантатора, бывшего бухгалтера и компаньона фирмы Мак-Граб и Гудж. - Он мне совершенно чужой, - ответил я мулату. - Но он ехал со мной в одном дилижансе от самого Чарльстона, и я очень желал бы узнать его имя. - Что касается его имени, - заявил мулат, - то узнать его нелегко. Каждый раз, когда он останавливается здесь проездом, у него новое имя. Много разных имен… И очень редко бывало, чтобы он дважды назвал себя одним и тем же именем. Но не доверяйте ему, мастер! Он игрок! Я предупреждаю вас, чтобы вы не попали к нему в лапы. Это предупреждение было сделано с такой простотой и непосредственностью, что я не мог усомниться в его искренности. Несмотря на разницу во взглядах в вопросах политики и нравственности, проявившуюся утром в споре между моими спутниками, предполагаемый плантатор к вечеру сумел уже завоевать доверие обоих северян, проявив при этом любезность и ловкость, которым оставалось только удивляться. Наш дилижанс на ночь остановился в другой таверне, еще более грязной, чем первая, если только это было возможно. После ужина предполагаемый плантатор небрежным тоном предложил сыграть в карты, чтобы как-нибудь убить время. Оба наши спутника сразу же согласились. Двое или трое плантаторов, живших по соседству и оказавшихся в таверне, присоединились к приезжим, и игра началась. На приглашение принять в ней участие я ответил, что сроду не держал в руках карт и вообще не играю в азартные игры. Предполагаемый плантатор, увидев, что я непреклонен, довольно многозначительным тоном заметил, что для иностранца, путешествующего по южным штатам, такая воздержанность весьма и весьма полезна. Он даже добавил, что такое решение свидетельствует о моей мудрости. Постояв около играющих несколько минут, я ушел спать. На следующее утро предполагалось выехать в пять часов, и я поднялся очень рано. Все три игрока сидели на тех же местах, где я их оставил накануне. Лица обоих северян-простофиль казались помятыми после бессонной ночи. Они с трудом скрывали досаду и, казалось, за одну эту ночь постарели на десять лет. Зато третий игрок был так же свеж, бодр и спокоен, как вечером, когда садился за игорный стол. Как раз в ту минуту, когда я входил в комнату, он с неподражаемым небрежным изяществом собрал и положил себе в карман последние ставки, то есть, как выяснилось, все последние деньги обоих своих спутников. Позже я узнал, что он сел за стол, имея в кармане всего десять долларов, а выиграл две тысячи, а на прибавку - красивого юношу-мулата, лет пятнадцати или шестнадцати, которого один из местных плантаторов отдал ему для "закругления счета". Оба наши спутника остались с пустыми карманами. Их партнер сам вызвался заплатить по их счету в таверне, да еще дал им по пятьдесят долларов "в долг", предоставив им возможность дотянуть до получения денег. Все это он проделал с таким сочувственным видом, слоено оба игрока потеряли деньги по несчастной случайности, а не сами были виноваты в постигшей их беде, спасовав перед выдержкой и ловкостью своего противника в игре. Эти пятьдесят долларов "заимообразно" предполагаемый плантатор протянул каждому из своих партнеров с тем пренебрежительно милостивым видом, с каким хозяин в день рождества швыряет в виде подарка долларовую бумажку своему рабу. Растерянный вид агента по закупке хлопка и нью-йоркского журналиста, потерявших все свои деньги, показался мне довольно забавным. Накануне оба они держались весьма независимо и гордо, у них были свои взгляды, и они готовы были защищать их, - сейчас же каждый из них казался тенью самого себя: подавленные, притихшие, уничтоженные, они смотрели на человека, обыгравшего их, со смесью уважения и ужаса. Так глядит несчастный раб на своего хозяина, которого он ненавидит и боится, но от которого, увы, не может бежать. Я не мог подавить в себе мысли, что если б с этих горячих противников освобождения рабов снять добротную одежду и такими вот мрачными и подавленными, какими они были сейчас, выставить на помост аукциониста, их очень легко было бы принять за двух рожденных в неволе и хорошо выдрессированных "белых негров", о которых они вчера говорили с такой злобой и пренебрежением. Я не испытывал к ним жалости, - потеря в несколько сот долларов казалась такой ничтожной по сравнению с теми нестерпимыми страданиями, которые не вызывали у них ни малейшего сочувствия. С презрением глядя на них, я думал о судьбе тех несчастных, которые, лишенные всего, подавленные непосильным трудом, подвергаются самым тяжким мучениям изо дня в день, из часа в час в течение всей своей жизни, и все это во имя права более сильного или более ловкого… А разве не это же право сильного и ловкого сейчас поставило этих красноречивых джентльменов на колени перед их партнером? ГЛАВА ПЯТИДЕСЯТАЯ Ввиду того что этот бывший агент, бухгалтер и компаньон господ Мак-Граба и Гуджа, а ныне шулер и профессиональный игрок мог, благодаря своим прежним связям с этой почтенной фирмой, оказаться мне очень полезным при розысках, которые я намеревался предпринять, я встретил довольно доброжелательно его попытки завязать со мной более близкое знакомство. Должен признаться, что он накануне подкупил меня решительностью, с которой вступился за своего любимого кандидата в вице-президенты Соединенных Штатов. Что же касается его нынешней профессии - откровенно говоря, она не представлялась мне более достойной презрения, чем профессия тех "благородных" джентльменов, которые занимаются торговлей рабами, извлекают из нее выгоды и, тем не менее, пользуются почетом и уважением. Он оказался очень приятным собеседником, свободным от узости и ограниченности провинциальных взглядов, от которых далеко не свободны еще очень многие американцы, даже получившие хорошее образование и причисляющие себя к "свободомыслящим". В разговоре он обнаружил тонкую наблюдательность и едкую остроту суждений, с легким налетом сатирического юмора, скорее, правда, благодушного, чем горького. Таково было начало приятельских отношений, которые постепенно приняли почти дружеский характер. Я не скрыл от мистера Джона Кольтера (таково было имя, которое в данное время носил мой новый знакомый), что догадываюсь о его сомнительной профессии, но в то же время я проявил готовность по достоинству оценить его приветливость и любезность, его остроумие и то, что в моих глазах имело еще гораздо большее значение, - его великодушие и свободу во взглядах. Да и почему я должен был проявлять к нему большую строгость, чем проявляет американское общественное мнение по отношению к работорговцам и рабовладельцам? Словно бы для того, чтобы оправдать в моих собственных глазах проявленную мною терпимость, которая, видимо, польстила ему, так как он к ней не привык, мистер Джон Кольтер воспользовался прогулкой при лунном свете, которую мы совершили перед сном, и посвятил меня в историю своей жизни. Он был сыном богатого плантатора, или, во всяком случае, одного из тех землевладельцев - некогда богатых, затем запутавшихся в долгах, - которые умудрялись до самой смерти скрывать от окружающих истинное положение своих дел. Джон Кольтер воспитывался как сын богатых родителей и с детства привык к изобилию и роскоши. Образование он получил очень приличное. Отец отправил его путешествовать по Европе, где он швырял деньгами и попал в довольно плохую компанию. Домой он вернулся уже после смерти отца. Имущество, оставшееся после отца, его поместья, земли и рабы были заложены и перезаложены, продажа не могла покрыть всей суммы долгов, и все дети умершего оказались без всяких средств к существованию. Трудно описать растерянность и отчаяние, охватившие Джона Кольтера. Нечего было и думать об эмиграции в западные районы, к чему обычно прибегали разорившиеся плантаторы. Для разработки новых участков земли нужны были хоть кое-какие деньги, а главное - рабы, у него же не было ни того, ни другого. Привычки к расточительству и широкому образу жизни, привитые ему с детства, не способны были внушить доверия старым друзьям его отца. Просто удивительно, как мало друзей осталось у семьи умершего, когда она лишилась всего! А между тем отец Джона Кольтера славился когда-то своим широким гостеприимством и принимал у себя в доме многочисленных знакомых. Стать воспитателем в какой-нибудь богатой семье - это, в его глазах южанина, значило потерять всякое достоинство. Такие места обычно занимали молодые люди из северных штатов. - Вы ведь знаете, - сказал Джон Кольтер, - что римляне поручали воспитание своих детей образованным рабам. А мы, американцы, выписываем учителей из Новой Англии. Чтобы заняться торговлей, опять-таки нужны были деньги. Да, кроме того, торговля находилась главным образом к руках всяких авантюристов с Севера, которые и помощников своих и агентов выписывали также со своей родины. Не зная, куда деваться, он поступил на службу к богатым работорговцам Мак-Грабу и Гуджу, сначала в качестве старшего агента и бухгалтера, а позже стал их компаньоном. Новый род занятий пришелся ему не по вкусу. Не то чтобы он отличался особой щепетильностью или считал бы себя человеком особенно нравственным или благочестивым, - нет, пусть на высокие нравственные чувства и на изысканное благородство претендуют его хозяева. Один из них, Мак-Граб, хоть и не состоял в секте методистов, но нередко сопровождал свою благочестивую жену и детей на молитвенные собрания методистов, так что многие видели в нем будущего почтенного члена этой религиозной секты. Второй, мистер Гудж, был убежденным баптистом; он построил почти целиком на свои средства церковь в городе Августа. Его благочестие, правда, не мешало ему торговать такими же баптистами, как он, и торговал он ими с неменьшим увлечением и с неменьшим успехом, чем язычниками. Но для мистера Гуджа этого было мало. Он утверждал, что торговля рабами вещь прекрасная и вполне совпадает с требованиями религии и добродетели. Да разве святой Павел не говорил: "Рабы, повинуйтесь господам вашим"? И разве это изречение не служит достаточным доказательством того, что должны существовать и рабы и хозяева и что первые обязаны повиноваться последним? Это была излюбленная тема, к которой беспрестанно возвращался мистер Гудж. Развивал он свои положения с таким патетическим красноречием, что однажды в Нью-Йорке, куда он прибыл за партией купленных для него первосортных рабов (которые ночью распилили свои цепи и разбежались), он, после длинной речи, произнесенной на тему о повиновении господам, был одним из ночевавших в гостинице священнослужителей принят за доктора богословия. Его даже приглашали прочесть несколько проповедей на тему о божественном происхождении рабства в одной из самых модных и посещаемых церквей Нью-Йорка. На этого джентльмена охотно возлагали обязанность проводить аукционы, на которых продавали рабов. Трудно было найти человека более подходящего для такой цели. Никто не мог бы превзойти его в искусстве продать чахоточного или золотушного раба, расписывая при этом его силу и здоровье, или же сбыть сорокапятилетнюю женщину, выдав ее за тридцатилетнюю. - Мои обязанности, - продолжал рассказывать мистер Кольтер, - состояли в наблюдении за "складом рабов" в Августе, где рабов откармливали и приводили в порядок перед продажей. Здесь царило изобилие и допускалась даже известная мягкость в обращении: рабы должны были на аукционе казаться упитанными и веселыми. И здесь, однако, мне приходилось не раз бывать свидетелем тяжелых сцен отчаяния и горя, когда разлучали матерей с их детьми. Эти сцены производили на меня очень сильное впечатление - я ведь человек чувствительный, - добавил он не то в шутку, не то серьезно. - Я не умел, к сожалению, как мой хозяин Гудж, прикрываться авторитетом святого Павла и всяких патриархов. Такая слабость моего характера и недостаточное, по мнению Гуджа, уважение к религии служили причиной того, что я время от времени заключал невыгодные для фирмы сделки. "Одно такое дело явилось поводом для первой серьезной ссоры с моими компаньонами, после чего мне пришлось покинуть их торговый дом. "Однажды Мак-Граб пригнал из Северной Каролины особенно удачную партию невольников и среди них молодую женщину необычайной красоты с хорошеньким мальчуганом, едва начинавшим говорить. У обоих цвет кожи был очень светлый, и они вполне могли бы сойти за белых. "Глубокая печаль, затаившаяся в больших темных глазах молодой женщины, грустная прелесть ее улыбки, мягкость выражения - все это с первой минуты, как я увидел ее, поразило мое легко воспламенявшееся сердце. Мне очень хотелось приобрести ее для себя, но я понимал, что это неосуществимая мечта: мои компаньоны ни за что не дали бы своего согласия, так как я и без того должен был фирме изрядную сумму за двух девушек, которых отобрал для себя. "Молодая женщина, повидимому, получила хорошее воспитание. В последнее время перед тем, как она попала в руки Мак-Граба, она служила горничной у какой-то дамы, все имущество которой и рабы были проданы с торгов за долги, согласно судебному приговору. "Мак-Граб, подмигивая и причмокивая, клялся, что эта женщина - самая удачная покупка за всю его жизнь: она досталась ему вместе с ребенком за пятьсот пятьдесят долларов, а ей одной цена по меньшей мере две тысячи. Мальчугана можно будет продать долларов за сто. Она превосходно шьет и вышивает, и если даже продать ее просто как портниху или горничную, и то за нее с легкостью можно выручить тысчонку. "- Но, - добавил Мак-Граб, многозначительно подмигивая и поглядывая на Гуджа, постное лицо которого заранее расплывалось в улыбку при намеке на такую выгодную сделку, - если эту девчонку доставить в Новый Орлеан и пустить как "предмет на любителя", за нее можно содрать вдвое больше!" Слушая повествование Кольтера, который, заметив, что его рассказ живо задел меня, не скупился на подробности, я невольно тяжело вздохнул. Этот вздох не ускользнул от внимания моего собеседника. Прервав свое повествование, он поглядел мне прямо в глаза. - Что с вами? - воскликнул он. - Мой рассказ произвел на вас тяжелое впечатление? Если вы будете принимать так близко к сердцу судьбу каждой молодой и красивой женщины, которая продается на торгах в Новом Орлеане как "предмет на любителя", вы, право же, потратите слишком много здоровья, предупреждаю вас! И удовольствия от поездки вы получите не слишком-то много! Стараясь говорить как можно спокойнее и подавить охватившую меня дрожь, я спросил, не помнит ли он имени той женщины. - Как же, - ответил он. - Помню… хотя с тех пор прошло чуть ли не двадцать лет. У меня хорошая память на лица и имена. Ее звали… Погодите… Да, конечно, ее звали… Касси. Когда уста его произнесли это дорогое мне имя, мне показалось, что сердце мое готово разорваться. Мне пришлось опереться о ствол дерева, подле которого мы остановились. - Вы помните также имя ребенка? - с трудом проговорил я. - Подождите-ка… - сказал Кольтер, видимо роясь в своей памяти. - Да, да… вспомнил. Она называла его Монтгомери. Этим именем мы с Касси назвали нашего сына в знак благодарности за доброе отношение к нам ее хозяйки. Я не мог уже сомневаться, что в рассказе Кольтера речь шла о моей жене и моем сыне. ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ПЕРВАЯ Мой вновь приобретенный друг, прервав свой рассказ, принялся воспевать обаяние и прелесть темнокожих женщин, изображая их в виде каких-то русалок, опасных для тех, кто. заплатив за них деньги, воображает, что стал их повелителем; на самом же деле владелец такой "русалки" нередко превращается в ее раба. Мистер Джон Кольтер так увлекся, что принялся даже декламировать оду Эдвардса, включенную в историю Западной Индии этого автора и названную им "Черная Венера". Меня терзало нетерпение узнать хоть что-нибудь о судьбе моей дорогой жены и моего сына, и я попросил Кольтера отложить рассуждения о литературе до другого раза и продолжать свой рассказ. - Лично я ни в чем перед ней не провинился, - сказал Кольтер. - Если б я в те времена, о которых идет речь, мог предвидеть, что такой человек, как вы, потребует у меня отчета по этому делу, - а наблюдая за вами в течение получаса, я понял, что с вами ссориться было бы неблагоразумно, - то и в таком случае я не мог бы действовать более удачно, чем действовал тогда. "Если б я стал сейчас убеждать вас, что не делал попыток завоевать благосклонность Касси, вы все равно не поверили бы мне. Но она ответила на мои объяснения в любви таким бурным отчаянием и разразилась такими горькими слезами, с такой болью взмолилась о пощаде, что влечение мое как-то сразу угасло, превратившись в сочувствие и жалость. "Вскоре я понял, что главной причиной ее тоски было опасение, что ее продадут отдельно от ребенка. Это опасение, увы, было вполне обоснованно. Одному из новоорлеанских работорговцев, с которым наша фирма была связана деловыми операциями, приглянулась эта женщина, и ему очень хотелось приобрести ее. После тщательного осмотра, во время которого он допускал вольности, о которых я не стану вам рассказывать, почтенный негоциант объявил, что эта Касси - просто роскошь, королевский кусочек, товар первого сорта, и ее легко будет продать на невольничьем рынке в Новом Орлеане. Он сразу же предложил за нее две тысячи долларов звонкой монетой, и Гудж согласился, при условии, что тот возьмет одновременно и ребенка, приплатив за него еще сто долларов. "Негоцианту, однако, ребенок не был нужен. Этот малыш, по его словам, принесет ему один убыток. Он собьет цену на мать. Так он, по крайней мере, говорил, но в то же время предлагал Гуджу отдать ему мальчугана даром - так сказать, "в придачу". "Какая-то дама, проживавшая в Августе, подыскивая мальчика, которого предполагала вырастить для услуг ее сыну, предложила за сына Касси семьдесят пять долларов. Все складывалось так, что не оставалось сомнений: мать будет продана новоорлеанскому торговцу, а ребенок достанется даме в Августе. "Несчастная мать, почуяв беду, подозвала меня и взмолилась о помощи. "Случилось как раз так, что в отсутствие Гуджа, поехавшего на торги, происходившие в нескольких милях от Августы, к нам на склад зашел джентльмен с дамой. Им пунша была горничная для услуг госпоже. Джентльмен оказался плантатором из штата Миссисипи. Его поместье находилось недалеко от Виксбурга, и он возвращался домой после свадебного путешествия со своей женой, на которой недавно женился на Севере. "Я показал им Касси, и она стала умолять их купить ее вместе с ребенком, которого хотят разлучить с ней. Она заставила мальчика опуститься на колени, сложить ручонки и просить милостивого господина и леди не разлучать его с матерью. "Дама, тщательно расспросив Касси о том, чему она обучена и что умеет делать, объявила, что это именно то, что ей нужно. Дама выросла на Севере, не любила негров, и одна мысль о том, что подле нее будет черная служанка, внушала ей отвращение. "А эта женщина,… говорила она, указывая на Касси, - почти так же бела и миловидна, как женщины Новой Англии. Что же касается мальчика, то он очень скоро уже будет в состоянии чистить ножи, прислуживать за столом и вообще будет полезен в доме". "Я спросил за обоих две тысячи пятьдесят долларов. Джентльмен нашел, что это совершенно дикая цена. За такие деньги он мог бы купить трех первосортных мужчин. Другая девушка, пусть не такая красивая и немного постарше, не хуже справится с делом и, вероятно, во всех отношениях окажется более подходящим приобретением. Последние слова супруг подчеркнул, многозначительно взглянув на меня. Его супруга не пожелала заметить ни намека, ни взгляда. Она продолжала настаивать на своем желании, и так как супружеская чета переживала еще свой медовый месяц, жена одержала верх. "Дело было закончено - акт о продаже подписан, деньги уплачены, и мать с ребенком переданы своим новым владельцам, когда на склад вернулся мистер Гудж. "Когда старый мошенник узнал, что я продал мать вместе с ребенком на двадцать пять долларов дешевле, чем можно было выручить, продав их порознь, он поднял такой шум, какого вы и вообразить себе не можете. Этот благочестивый приверженец секты баптистов, которого в Нью-Йорке приняли за доктора богословия, совершенно распоясался и разразился потоком таких отборных ругательств и проклятий, что ему мог бы позавидовать искушенный в этом деле пират. Если б я даже отдал женщину с ребенком даром, то и тогда он не мог бы проявить большей злобы. "Я попытался объяснить ему, как жестоко разлучать мать с ребенком, и добавил, что мы и так получили на этом деле изрядную прибыль. "Женщина эта верующая, - пояснил, я, - и независимо даже от того, на какие страдания мы обрекли бы ее, разлучив с ребенком, наша религия и наша совесть предписывают нам принять все меры, чтобы поместить ее в порядочной семье, где с ней будут хорошо обращаться, а не продавать ее новоорлеанскому работорговцу, который приобретает ее бог весть с какой целью". Полагая, что я такими доводами произвел впечатление на моего благочестивого компаньона, я решил добить его, процитировав текст из евангелия: "Не угнетай ни вдовицы, ни сироты". "Нужно признать, что я был далеко не так тверд в евангельских текстах, как добродетельный мистер Гудж, по приведенная мною цитата, как мне казалось, должна была прийтись как раз к месту. "Однако, глубоко возмущенный тем, что такой профан, как я, не состоявший членом какой-либо церковной общины и вообще-то не посещавший храма божия, осмелился вступить с ним в спор по таким вопросам, мистер Гудж в полном смысле этого слова рассвирепел. "Этот текст, заявил он, никакого отношения к делу не имеет. Он, Гудж, имел серьезную беседу по этому вопросу с почтенным пастором Софтуордсом. И вот что сказал сей глубокоуважаемый пастырь: рабы не имеют права заключать браков, поэтому среди них не может быть ни вдов, ни сирот. Дети их не рождены в законном браке. У них нет законных отцов. Они ничьи дети - как в его, Гуджа, присутствии возвестил с высоты своего судейского кресла ученый судья Хеллетт. Что же касается благочестивых негров - чушь, пустая болтовня! Никогда он не верил таким глупостям. Он, Гудж, принадлежит к секте, насчитывающей в этих краях большое число членов. Это секта "баптистов антимиссионистов"; она не считает доказанным, чтобы господь дорожил обращением язычников. Она считает, что негры ни на что, кроме пребывания в рабстве, не пригодны. Достигнуть вечного блаженства и попасть в рай могут только члены братства, к которому принадлежит мистер Гудж, и это только в награду за их веру и независимо от их поступков. Да, вот как! А все фокусы, которые эта девка выкидывала по поводу возможной разлуки с сыном, - выеденного яйца они не стоят! - провозгласил Гудж. Она ведь в таком возрасте, что может произвести на свет хоть дюжину подобных ребят. "Дело кончилось тем, что, возмущенный грубостью и самоуверенной наглостью мистера Гуджа, я дал волю своему горячему темпераменту, которым в те годы еще не умел владеть, и также пришел в ярость. Произошла грубая ссора, которая закончилась тем, что я тут же на месте избил моего компаньона тростью, после чего наши деловые отношения были порваны. "Да… Для такой работы у меня характер был чересчур мягкий… С мужчинами - куда ни шло - я еще кое-как справлялся. Но женщины - все равно, старые или молодые - устраивали такие сцены, когда заходила речь о разлуке с матерью, с дочерью, с детьми или с мужем, что, имея в душе хоть искорку человеколюбия, просто нельзя было выдержать. Такая работа положительно была не по мне. "Нужно было придумать что-нибудь другое, а это было не просто. Таких дел, которыми, не роняя своего достоинства, может заняться на Юге природный джентльмен, очень немного. Я обладал хорошими манерами, умел спеть модную песенку, рассказать забавную историю… Все это обеспечивало мне ласковый прием всюду, где бы я ни появлялся. И так как я никогда не пил, умел играть в карты и в кости, неплохо действовал кием, вообще был знаком чуть ли не со всеми играми, мне нередко удавалось выиграть кое-какие деньги, и в конце концов, за неимением лучшего, это стало моей профессией и единственным способом заработка". - Неужели, - спросил я, движимый желанием хоть чуточку отомстить за язвительные замечания, которыми мой собеседник несколько раз задевал меня, - неужели это именно одна из тех профессий, которыми может, "не роняя своего достоинства", заниматься на Юге "природный джентльмен"? - Разумеется! - не смущаясь, ответил он. - Никто ведь не станет отрицать, что игра - благородное дело. Большинство джентльменов на Юге играют. Случается, правда, время от времени, что какое-нибудь законодательное собрание, поддавшись приступу добродетели или… снедаемое угрызениями совести, издает законы, вносящие в это дело какие-то ограничения. Но никто с такими законами не считается. Разве что какой-нибудь ощипанный цыпленок, жаждущий возмездия, начнет взывать к закону, всеми забытому. Быть игроком не лучше, но и не хуже, чем быть рабовладельцем. А между тем, в силу каких-то нелепых предрассудков, нас, как и работорговцев, не считают полноценными джентльменами, хоть мы и вращаемся постоянно в их кругу. Одна надежда, что выиграешь достаточно денег, чтобы приобрести собственную плантацию, или, как говорится, "начать новую жизнь". - Дело, вероятно, в том, - заметил я, - что вы, по слухам, в игре не всегда довольствуетесь шансами, которые предоставляет вам судьба? - Не отрицаю, - спокойно согласился он. - И больше половины джентльменов действует точно так же, если у них хватает умения и представляется удобный случай. Это уж всегда так: игроки-профессионалы стараются ввести в азартные игры известный элемент ловкости. Пусть даже мы и грабим господ плантаторов: разве они не существуют тем, что грабят своих негров? Какое же право они имеют жаловаться? Приглядитесь сами: здесь, в южных штатах, вся наша система сверху донизу основана на грабеже. Грабят друг друга все, на всех ступенях общественной лестницы. Одни только рабы, да еще кое-какие белые бедняки действительно зарабатывают свой хлеб. Плантаторы живут за счет рабов, которых принуждают работать сверх всяких сил. Так называемые "бедные белые", то есть разорившиеся плантаторы, не имеющие собственных рабов, торгуют предметами, украденными с богатых плантаций. Целый легион североамериканских кровопийц торгашей - янки и всякие темные нью-йоркские дельцы - наводняет страну и высасывает ее соки. А мы, люди, у которых достаточно холодная голова и одновременно ловкие руки, чтобы обвести вокруг пальца и обыграть всю эту шайку - и плантатора, и торговца-янки, и всех этих пиявок, - мы, я твердо в этом убежден, нисколько не безнравственнее, чем самый честный из них. Все здесь принадлежит сильному, ловкому и хитрому. Это краеугольный камень нашего южноамериканского общества. Жить за счет других - первородный грех этого общества. И если я не ошибаюсь, такое положение нашло себе даже защитника в лице одного северного богослова, который провозгласил, что отдельный человек не может нести ответственности за грехи общества. И если эта симпатичная теория - против которой, кстати сказать, у меня нет особых возражений - будет способствовать спасению душ господ Мак-Граба и Гуджа или господ плантаторов, поддерживающих и благословляющих их, то почему же мы, "джентльмены от ловкости рук", одни только будем исключены из числа тех, кто пользуется ее преимуществом? ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ВТОРАЯ Под легкомысленной маской этого философствующего авантюриста я без труда уловил выражение искренней печали и даже стыда за тот путь, по которому он пошел, хоть он и старался оправдать себя тем, что лишь следовал основным принципам всех рабовладельческих штатов; да и в самом деле, не был ли он, в сущности, порядочнее многих людей в этой стране, занимавшихся вполне дозволенной профессией и слывших "честными американцами"? Я ответил откровенностью на откровенность и чистосердечно признался, что много лет назад я был близок с одной рабыней, которая по описаниям вполне подходила к той, которую он продал плантатору из штата Миссисипи, а ребенок ее был моим сыном. Я спросил его, не помнит ли он имени этого плантатора и не может ли помочь мне разыскать их. - Ну, а если вы их найдете, что же вы рассчитываете предпринять? - спросил он. - Выкупить их, если это окажется возможным, а затем дать им свободу, - ответил я. - Обдумайте и взвесьте все, - произнес он серьезно, - раньше чем предпринять такой шаг. Время, как вы и сами знаете, приносит большие перемены. Вы не можете рассчитывать найти ту девушку, с которой были близки тогда, в Северной Каролине. Ах, лгунья какая! Ведь она уверяла меня, - и слезы ручьем текли из ее прекрасных темных глаз, - что у нее есть супруг, единственный мужчина, которому она когда-либо принадлежала, и что он отец ее ребенка. Несколько лет назад работорговцы, по ее словам, увезли его на Юг, и она все еще надеется когда-нибудь встретиться с ним. Не думайте, что она могла остаться вам верна. Даже если б она и хотела этого, это было бы для нее невозможно. Допустим даже, что вам удастся найти ее, - не исключено, что она толста, как пивная бочка, и исполняет обязанности экономки, - а может быть, и другие - у какого-нибудь джентльмена. Или же она сейчас кухарка или прачка, и у нее, как предсказывал Гудж, целая куча детей, отличающихся приятным разнообразием цветов и оттенков. Как ни мучительно было для меня такое предположение, все же я не мог отказать ему в большой доле вероятности. Что могли двадцать лет рабства сделать с моей любимой женой! Каким унижениям, каким издевательствам, какому позору и каким искушениям могла она подвергнуться, особенно потому, что красота ее, скромность и обаяние не могли не служить особой притягательной силой. Ведь ни закон, ни религия, ни общественное мнение не защищали ее от самых гнусных посягательств даже не сластолюбивого распутника, а просто самого что ни на есть "патриархально" настроенного плантатора, у которого хватило бы денег, чтобы купить ее. Сердце мое готово было разорваться, и голова кружилась при одной мысли об этом. - А затем - мальчик… - продолжал мой мучитель. - Если б он был еще тем, каким я видел его тогда: веселый мальчуган, только что научившийся говорить, живой и жизнерадостный, не отдающий себе отчета в том тяжком положении, которое исторгало такие горькие слезы из глаз его матери… Да, тогда вы могли бы еще надеяться что-нибудь из него сделать. Но что могло выйти из него под влиянием разлагающей обстановки рабства? Если вы, дорогой мой, действительно желали по отношению к нему поступить как отец, а по отношению к ней - как любовник, вам не следовало на такой долгий срок оставлять их рабами. Я поспешил в довольно туманных выражениях объяснить ему, что тогда, когда нам пришлось расстаться, помочь им было не в моих силах, но что как только у меня оказалось достаточно денег, я пустил в ход все средства, чтобы разыскать и выкупить их. Но мне удалось проследить их путь только до города Августы, и там я окончательно потерял его. Я не был женат, детей у меня не было. И вот теперь, когда его рассказ вызвал в моей памяти прошлое, мной вновь овладело горячее желание найти их и дать им свободу. - Вижу, что вы под обаянием романтических идей, -ответил мой спутник. - Невесело, разумеется, сознавать, что твой сын находится под властью грубых надсмотрщиков, сварливых хозяек и хозяев, вечно пребывающих в мрачном опьянении. Невесело сознавать, что вся его жизнь протекает под страхом плети, без надежды на освобождение, без всяких других перспектив, кроме той, что и дети его останутся рабами. Верю, что вы, при вашем европейском воспитании и отсутствии у вас законных детей, которым вы могли бы дарить вашу привязанность, рассуждаете именно так. Но мы здесь придерживаемся другого мнения. Здесь от членов господствующего класса требуют, чтобы они свои личные чувства (если таковые у них существуют) подчиняли интересам своего класса. Мне кажется, что в будущем потомков выдающихся государственных деятелей и самых богатых семейств Юга нужно будет искать среди их внуков-рабов. "Послушайтесь моего совета и откажитесь от вашего смешного донкихотства. Если же вы настаиваете на своем, то я готов помочь вам в ваших розысках, поскольку это окажется в моих силах. "Фамилия плантатора из штата Миссисипи, который купил тогда женщину и ребенка, была Томас. Мне приходилось и позже сталкиваться с ним во время моих поездок, и должен признаться, что были случаи, когда довольно значительные суммы при таких встречах перекочевывали из его карманов в мои. Он живет - или, во всяком случае, совсем недавно еще жил - в окрестностях Виксбурга. У меня в этом городе друзья, вы обратитесь к ним от моего имени, и они помогут вам разыскать его. Возможно, что ваша Касси и ее сын находятся еще у него. Но еще раз прошу вас: будьте осторожны и не покупайте кота в мешке". ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ТРЕТЬЯ Снабженный письмами моего друга-игрока, который сам остался в Августе, я направился в Виксбург. Мне пришлось пересечь по дороге район, земельные участки которого, истощенные и запущенные, были покинуты своими прежними владельцами, затем обширную полосу, которую начали обрабатывать всего лет двадцать тому назад, но которая уже сейчас была истощена разорительной сельскохозяйственной системой, господствующей на Юге. Затем, перебравшись через Флинт, я углубился в гущу девственных лесов, из которых жадные жители Джорджии, опираясь на мощь федерального правительства, уже начали вытеснять коренное население этих мест - индейцев, заменяя свободных диких обитателей лесов жалкими рабами, привезенными из разоренных и покинутых плантаций в Виргинии и Северной и Южной Каролине. Достигнув берегов Алабамы, я выбрался из этих пустынных мест, находившихся под угрозой скорого вторжения американцев, и направил свой путь к берегам Миссисипи. Отсюда индейцы были уже окончательно вытеснены. Их заменила пестрая масса эмигрантов из рабовладельческих штатов. Это были главным образом "потомки первых семейств" Виргинии, которые явились сюда в надежде создать себе состояние с помощью немногочисленных рабов, которых владельцам всякими правдами и неправдами удалось вырвать из рук кредиторов. Сюда же протянули свои щупальца и богатые землевладельцы старых штатов, приславшие в эти края целые стада рабов под водительством управляющих, для того чтобы основать новые плантации. Здесь рабство господствовало во всем своем отвратительном уродстве. Падение нравов доходило до последнего предела, и кругом только и было разговоров, что о чудовищных убийствах, совершенных с полным хладнокровием; оружием служил карабин, пистолет, а то и просто нож. И это происходило чуть ли не ежедневно. Рабы здесь были просто машинами для добывания хлопка. К ним относились, как к бессловесному скоту, не лучше, чем к волам или лошадям, а часто - много хуже. С ними обращались с чудовищной жестокостью. В этих страшных южных районах не было и следа тех несколько более мягких чувств, которые иногда проявляются в Виргинии, в Кентукки или Тенесси, где не заметно такого стремления поставить рабов совсем за пределы человеческого общества: там в них видят все же существ, способных испытывать какие-то чувства, поддаваться воспитанию, воспринимать хоть какие-то зачатки знаний… Тем, кто сомневается, что условия рабства неслыханно ухудшились со времен Вашингтона и Джефферсона, следует посетить южные плантации на берегах Миссисипи… ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ЧЕТВЕРТАЯ В первые же минуты после моего приезда в Виксбург я был потрясен ужасным зрелищем, представившимся моим глазам. Пятеро каких-то несчастных были только что вздернуты на построенной наспех виселице и судорожно подергивались в предсмертных муках. Отряд солдат в полном вооружении окружал место казни. Оркестр, составленный из негров, специально для этого согнанных на площадь, исполнял веселый мотив "Янки Дудль". Толпа, состоявшая из людей всех возрастов и цветов, находилась в страшном возбуждении. Какая-то женщина с двумя маленькими детьми, жестикулируя в страшном волнении, умоляла о чем-то человека, который, по всей видимости, руководил этой трагической церемонией. Я принял его за верховного шерифа округа, хотя он и не был одет в полагавшуюся шерифу одежду. Заняв комнату в гостинице, я, к своему крайнему изумлению, узнал, что казнь, при которой я только что присутствовал, была произведена без всякого предварительного суда. Этих людей повесили "любители", другими словами - комитет, составленный из нескольких городских жителей под председательством кассира земельного банка. Это и был тот самый джентльмен, которого я несколько минут назад принял за верховного шерифа округа. Но больше всего меня в этой казни поразило то, что все пять повешенных были белые. Будь они негры или какие-либо другие "цветные", такой взрыв бешенства, который я наблюдал в толпе, не вызвал бы у меня особого удивления после всего, что я видел во время моей поездки по Америке. Расспросив о причинах и непосредственном поводе для этой дикой расправы, я узнал, что повешенные были профессиональными игроками и авантюристами, которые долго, как меня уверяли, наносили городу большой вред. Возмущенные их поведением, жители города решили изгнать их, но вся эта компания отказалась выехать; толпа разрушила дом, где они жили, и уничтожила все их "орудия". Игроки попытались защищаться, и во время столкновения выстрелом был убит один из уважаемых граждан, пытавшийся ворваться в дом. И тогда толпа, не задумываясь, захватила всю компанию, за исключением двух или трех человек, которым удалось скрыться. Бешенство нападавших было этим бегством доведено до предела. Вид убитого, воспоминания о недавнем проигрыше, обильные возлияния, опасения быть убитыми на дуэли или даже просто без вызова кем-нибудь из этих игроков, некоторые из которых слыли людьми решительными и смелыми, - все это вместе взятое воздействовало на толпу и отвлекло ее от намерения подвергнуть это дело судебному разбирательству, исход которого трудно было предусмотреть, - ведь при законном судебном расследовании лица, насильственно вломившиеся в дом, хотя бы и с целью уничтожить там игорные столы, также могли быть подвергнуты наказанию. Все эти соображения заставили почтенных граждан прибегнуть к более простому и быстрому способу расправы с виновными, а именно - вывести их за ворота города и там немедленно повесить. Несложные способы расправы, применяемые к рабам, когда подозрение равноценно доказательству, а сила заменяет право, быстро приучают народ считать чересчур утомительной и скучной медленную процедуру обычного уголовного суда. Это и положило начало с каждым днем усиливающемуся в южных штатах стремлению вместо обычного суда прибегать в отношении негров, а заодно уж и белых - к суду Линча. Да это и вполне естественно: люди, полагающие дозволенным самое жестокое насилие и беззастенчивую эксплоатацию себе подобных, теряют способность, даже и во взаимоотношениях с теми, кого они считают "равными" себе, уважать закон и хоть в какой-то мере подчинять ему свои страсти. Не успел я еще в самых общих чертах ознакомиться с этой историей, как главные действующие лица, испытывая, повидимому, потребность при помощи новых возлияний подкрепить чувство своего достоинства и уверенность в себе, ввалились в общий зал гостиницы, в которой я остановился. Вслед за ними появилась женщина с двумя крошками, которую я видел раньше у места казни и о которой мне говорили, что это жена одного из замученных. Она молила этих беснующихся о великой милости - дать ей разрешение взять тело мужа и предать его погребению. Ей было отказано в этом разрешении под угрозой, что повешению подвергнется всякий, кто до истечения суток попытается снять с виселицы тело кого-нибудь из казненных. По словам этих добровольных палачей, такая выставка повешенных напоказ была необходима в назидание другим. Так чудовищно было озверение, царившее кругом, что несчастная женщина, спасая собственную жизнь, бросилась бежать к реке и, вскочив в первую попавшуюся лодку, предоставила течению нести ее куда угодно, считая такое путешествие менее опасным, чем дальнейшее пребывание среди этих одержимых. Когда шум несколько улегся, я достал данное мне мистером Кольтером рекомендательное письмо и, протянув его буфетчику, спросил, знакомо ли ему имя адресата. Едва взглянув на конверт, буфетчик побледнел, и лицо его выразило смертельный ужас. - Вы знакомы с этим человеком? - воскликнул он в волнении. - Нет, - ответил я. - В этот город я попал впервые. Письмо это мне дал джентльмен, с которым я познакомился в Августе. - Слава тебе господи! - с дрожью в голосе произнес буфетчик. - И помните: никому об этом ни слова!… Это письмо адресовано одному из тех, кого вы видели болтающимися на виселице при въезде в город. Этот несчастный, правда, был содержателем рулетки, и бог его знает, вполне ли он был честен. Но человек он был добрый и, во всяком случае, порядочнее тех, кто накинул ему на шею петлю. Сохрани вас бог даже имя его произнести: вас схватят, обвинят в том, что вы состояли в его шайке, и повесят без всякой жалости. Благословляя судьбу за то, что мне удалось избегнуть такой страшной опасности, я все же рискнул спросить буфетчика, не знает ли он в окрестностях плантатора по имени Томас. Он ответил, что плантатор с таким именем, приметы которого вполне совпадали с теми, которые мне перечислял Кольтер, когда-то, действительно, проживал в нескольких милях от города, но вот уже года два-три, как он переехал миль за пятьдесят дальше вверх по реке Бич-Блок, в графство Медисон. Любезный буфетчик постарался на следующий день достать для меня лошадь, и я двинулся в путь по направлению к Медисону, мимо виселицы, на которой все еще качались пять неубранных трупов. Проезжая вдоль реки Бич-Блэк, я убедился, что жажда убийства и казней, подобно эпидемии, охватила весь штат Миссисипи. Только повод для этого волнения был иной. В графствах Хиндс и Медисон носились слухи о каком-то заговоре и якобы готовящемся восстании рабов, и страх перед этим предполагаемым восстанием создал атмосферу подлинного безумия. Был организован комитет бдительности и сформированы самочинные трибуналы. Вешали всех, белых и чернокожих, кто попадался под руку. Рассчитав, что до наступления ночи мне вряд ли удастся добраться до места моего назначения, я попросил у одного плантатора приюта на ночь. Это был, как я узнал, мистер Гуппер, человек, всеми уважаемый и не пожелавший поддаться царившему кругом безумию, не веривший нелепым слухам о мятежах и заговорах и предпочитавший поэтому спокойно сидеть у себя дома, вместо того чтобы играть главную роль при расследовании предполагаемого заговора. Он объяснил мне, что считает ходившие кругом слухи ни на чем не основанными и просто продуктом разгоряченного воображения. По его словам, наплыв в эти южные районы значительной массы белых, потомков разорившихся плантаторов, в большинстве своем не имевших никаких средств к существованию, а главное, неспособных добыть эти средства честным трудом, являлся основной причиной вредного брожения, распространившегося так широко вокруг. Мы мирно беседовали на эту тему, сидя за чайным столом, когда заметили группу всадников, приближавшихся к дому. Это были белые самого сомнительного вида. Соскочив с лошади, один из них предъявил хозяину какой-то помятый и грязный листок бумаги. Пробежав первые строки, мой хозяин нахмурился. Это была повестка комитета бдительности. Мистеру Гупперу приказывали явиться в комитет и доставить туда приезжего, которому он счел возможным оказать гостеприимство. Мой хозяин осведомился, чего, собственно, желает от него комитет бдительности. Ему сообщили, что его отказ принять участие в мерах, направленных к защите общественного спокойствия, представлялся комитету подозрительным и, кроме того, показания некоторых арестованных давали основание считать возможным его участие в заговоре. На это мой хозяин спокойно ответил, что готов за свое поведение ответить перед любым законным органом власти, но что комитет бдительности он таким органом не признает. - Что же касается джентльмена, присутствующего здесь, -добавил он, указывая на меня, - то, принимая во внимание, что я занимаю должность мирового судьи, я немедленно подпишу приказ об его аресте, если вы предъявите мне какие-либо доказательства совершенного им преступления. Но без предъявления формального обвинения и без законного приказа об аресте я не допущу, чтобы он был потревожен в моем доме. Единственным основанием для подозрений против меня послужил факт, что я осмелился в такое беспокойное время проехать через все графство и ни разу не предъявил своих удостоверений личности. Мистер Гуппер, однако, нашел, что этого факта еще недостаточно для того, чтобы иметь право посягнуть на мою свободу, и посланцы комитета бдительности удалились в полной ярости, не скупясь на проклятия и угрозы скоро вернуться с подкреплением и забрать нас обоих. В то же время они достаточно ясно дали понять, что такое сопротивление власти комитета бдительности уже само по себе указывает на наше несомненное участие в заговоре и что мы безусловно будем повешены. Угрозы эти способны были вызвать некоторое беспокойство, так как эмиссары комитета перед отъездом сочли нужным поставить нас в известность, что не далее как сегодня утром по постановлению добровольного судилища, значением которого мы осмеливались пренебрегать, было повешено шесть белых и восемнадцать негров, а значительно большее число подозреваемых в заговоре уже схвачено комитетом и ожидает суда. Не успели посланцы комитета скрыться из глаз, как мой хозяин, не обращая внимания на выражения благодарности, с которыми я обратился к нему, приказал оседлать двух лошадей. - Я желал бы, - сказал он, - иметь возможность защитить вас. Но если мне предстоит выдержать здесь осаду, я не хотел бы подвергать и вас лишней опасности. У меня много друзей и различных деловых связей, и я не сомневаюсь, что за меня вступятся. Для вас же оставаться здесь рискованно. Ваша лошадь утомлена, поэтому я отошлю ее обратно в Виксбург и предоставлю в ваше распоряжение другого коня. Мой негр Сэмбо проводит вас. Он хорошо знаком с местностью и благополучно, надеюсь, доставит вас к берегам Миссисипи. Добираться туда необходимо кратчайшим путем. Там вы сядете на первый попавшийся пароход, плывущий вверх или вниз по течению, - это безразлично. Вы слышите, - садитесь на любой пароход, лишь бы скорее! А затем - прекратите всякие поездки по нашей стране, во всяком случае в настоящее время. Сказано - сделано. Через четверть часа я уже был в пути, сопровождаемый опытным проводником - негром Сэмбо. Всю ночь мы ехали по болотам, перебираясь вброд через небольшие речонки, и снова неслись по обходным тропинкам. К утру мы добрались до заброшенного склада дров, расположенного на берегу реки: здесь останавливались пароходы для пополнения запаса топлива. Точно выполняя совет моего хозяина, я сел на первый попавшийся пароход, направлявшийся в Новый Орлеан. Несколько дней спустя, пробегая газету, я прочел, что мистер Гуппер выдержал осаду, запершись в своем доме, окна и двери которого он забаррикадировал. Завернув в перину своего малолетнего ребенка, он защищался один, не желая подставлять своих рабов под удары нападавших. Ему удалось довольно долго не подпускать осаждавших на близкое расстояние, и он тяжело ранил одного из них. В конце концов, однако, он был ранен в плечо и вынужден уступить силе, так как не мог уже ни стрелять, ни даже зарядить ружье. Его дело, разбиравшееся в комитете бдительности, послужило поводом к бурным дебатам, но так как у мистера Гуппера были могущественные связи, комитет не решился принять против него слишком крутые меры. ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ПЯТАЯ Царящее в стране волнение помешало мне лично навестить мистера Томаса. Я написал ему и ожидал ответа, когда однажды, проходя по одной из главных улиц Нового Орлеана, мне вдруг вздумалось зайти на большой крытый рынок, где происходила продажа невольников. Аукционист в эту минуту восхвалял достоинства ремесленников и рабочих с какой-то плантации. На площадке, где выставлялся продаваемый "товар", как раз стоял кузнец, первосортный мастер, как выкрикивал аукционист, который приносил хозяину чистого дохода двадцать долларов в месяц в течение всех пяти последних лет. Цена на кузнеца поэтому уже дошла до тысячи пятисот долларов. Внезапно среди торгующихся разнесся слух, что этот раб успел уже из своего необычайно большого заработка внести хозяину в качестве выкупа за себя такую же сумму, после чего хозяин, приезжий из Бостона, поселившийся в Новом Орлеане, спокойно положив деньги в карман, отправил кузнеца в аукционный зал на продажу. Слух этот несколько охладил пыл торгующихся. "Товар", по их словам, мог, столкнувшись с таким обманом, решиться на побег. Аукционист утверждал, что все это чистые выдумки, но когда ему предложили здесь же допросить кузнеца, он отказался, с любезной улыбкой ссылаясь на то, что показания раба против хозяина не считаются действительными. Внимание мое между тем привлекла группа женщин-рабынь, повидимому, также относившихся к разряду "товара первого сорта". Большинство из них были почти белые. Одна из женщин особенно заинтересовала меня, и я не мог оторвать от нее взгляда. Эти глаза… эти губы… Правда, лицо казалось несколько полнее, кое-где оно было тронуто легкими, чуть заметными морщинками. Но черные, как смоль, волосы и жемчужно-белые зубы придавали ей вид еще молодой женщины. Да ведь это же ее стан, ее гибкие красивые движения!… Я глядел на нее с невыразимым волнением. Неужели я ошибался? Нет! Нет! Это была она, Касси! Это была моя жена, та самая женщина, по которой я тосковал годами и которую мне суждено было найти… И где, где найти!. Крепче обними, читатель, любимую жену твою и возблагодари судьбу за то, что вы родились свободными людьми! После двадцатилетней разлуки я нашел жену свою, еще в полном расцвете сил и красоты, выставленной на продажу на невольничьем рынке… Но даже и здесь, в этой страшной и унизительной обстановке, она оставалась спокойной и сдержанной. Она внушала уважение и одним взглядом умела сдержать сластолюбивых и бесчувственных торгашей, пытавшихся воспользоваться своим гнусным правом "проверить качество товара". Но не время было давать волю порывам моей души. Нужно было действовать. Я старался овладеть собой и решить, как мне разумнее поступить. Одно было мне ясно: не следовало привлекать к себе внимания Касси. Она, конечно, узнала бы меня, как и я ее узнал, а это печальное место мало подходило для нашей первой встречи, которая для нее должна была быть еще большей неожиданностью, чем для меня. Последствия такой сцены на глазах у присутствующих трудно было даже предвидеть. Не зная, на что решиться, я растерянно окинул взглядом все вокруг. И словно бы само провидение или судьба пришли мне на помощь: я увидел моего недавнего знакомого - мистера Джона Кольтера собственной персоной, который, прохаживаясь по аукционному залу, останавливался то перед одной группой невольников, то перед другой, с особенным вниманием разглядывая выставленных женщин - и все это с видом знатока и любителя, умеющего в точности оценить качество каждого "предмета". Его взгляд встретился с моим, и он поспешил подойти ко мне и осведомиться, чем кончилась моя поездка по штату Миссисипи и каким образом я попал сюда. - Я очень беспокоился, - произнес он вполголоса, - читая известия о всех этих казнях в Виксбурге, и боялся, что подвел вас под большой риск. Очень рад видеть, что вы умеете выпутываться из сложных положений. Да, здесь, на Юго-западе, полезно иметь и клюв и когти! - Мы встретились очень кстати, - проговорил я. - Мне необходима ваша помощь!… Я только что видел ее… она здесь! - Здесь? - воскликнул он. - Чорт возьми! Где же? Она выставлена на продажу? Вам удалось купить ее? Я указал ему на Касси, стоявшую среди других женщин. Глаза ее были опущены, и она была погружена в тяжелые мысли. Кольтер любил похвастать своей памятью и уверял, что никогда не забывает лицо, хоть раз виденное им. Но разве его память в этом случае могла сравниться с моей? Внимательно приглядевшись к той. на которую я ему указывал, он согласился с тем, что я, пожалуй, прав. Все же, чтобы окончательно убедиться в том, что мы оба не ошибаемся, он подошел к группе женщин и, окликнув Касси по имени, напомнил ей об Августе, о складе невольников и после короткого разговора пришел уже к твердому заключению, что это - та самая женщина, из-за продажи которой он поссорился с Гуджем, а следовательно, та самая Касси, которую я так долго искал. Кольтер спросил у нее, почему она здесь и назначена ли она к продаже. Касси ответила, что ее действительно привели сюда с целью продать, но что она свободна и никто не имеет права продавать ее. Последний ее хозяин, некий мистер Кэртис, уже много лет тому назад подписал акт об ее освобождении, но он умер, и какие-то люди, выдававшие себя за его наследников, отправили ее на продажу. Кольтер пообещал Касси разобраться в этом спорном доле и помочь выпутаться из него. Она горячо поблагодарила его, добавив, что у нее было предчувствие, что в последнюю минуту небо поможет ей тем или иным путем. Кольтер поспешил сообщить мне о положении вещей. Пока мы обсуждали с ним, что сейчас надо предпринять, аукционист закончил распродажу мужчин и занялся группой женщин, к которой принадлежала и Касси. Первой была выставлена на продажу красивая, хорошо сложенная, опрятно одетая девушка негритянка. Пестрый платок, повязанный в виде тюрбана вокруг ее головы, красиво оттенял ее кроткое лицо. Она была еще очень молода, но на руках у нее был ребенок, которого она нежно ласкала. Ребенку было месяцев семь или восемь. Он был очень нарядно одет, и кожа у него была гораздо более светлая, чем у матери. - Джемима! - провозгласил аукционист. - Первосортная камеристка. Подними голову, милая моя, чтобы эти джентльмены могли лучше разглядеть тебя. Выросла в одном из лучших домов Виргинии! Отличная швея! - продолжал он, заглядывая в лежащий перед ним листок, в котором значились имя и все приметы продаваемого "товара". - Возраст - пятнадцать лет! Крепкая и здоровая во всех отношениях! - Вы продаете ее вместе с ее чертенком? - спросил худой косоглазый субъект с жестоким выражением лица. - Вы ведь знаете, что закон воспрещает поступать иначе, - ответил аукционист, в то же время хитро подмигивая спросившему. - Купивший девушку имеет право взять себе и ребенка по обычной цене, то есть по доллару за фунт веса. Цена всюду одна. Вам это так же хорошо известно, как мне, старый вы плут! Не первый день занимаетесь вы этим делом! Собравшиеся расхохотались, весело подшучивая над косоглазым. Последний, кстати сказать, нисколько не обиделся на аукциониста, который знаком пояснил ему, что ребенок будет продан отдельно от матери, если купивший мать не пожелает приобрести его. Все стихло. Торги продолжались. - Триста долларов! - вопил аукционист. - Всего триста долларов за отличную камеристку! Выросла и воспитывалась в одном из лучших семейств Виргинии! Никаких пороков! Продается только потому, что господа нуждаются в деньгах! - В этих "лучших" виргинских семьях так принято, - громко произнес чей-то голос. - Они съедают своих негров. - Полная гарантия! - продолжал аукционист, не обращая внимания ни на того, кто перебил его, ни на смех, вызванный в толпе этим замечанием. - Полная! гарантия! Совершенно здорова, крепко сложена, к тому же честная девушка!… - Честная-то честная, да не девственная! - послышался тот же голос, вызвавший новый взрыв смеха. - Продается с правом приобрести одновременно и ребенка по доллару за фунт! - Четыреста! - Благодарю, сэр! - произнес аукционист с вежливым поклоном и любезной улыбкой по адресу надбавившего. - Четыреста пятьдесят? Если не ошибаюсь, кто-то здесь сказал четыреста пятьдесят? Четыреста пятьдесят!… Пятьсот!… Поспешите, джентльмены! У меня сегодня много дела! Пятьсот долларов! Больше никто не надбавляет? Пятьсот долларов за первосортную девушку из Виргинии, совсем молоденькую и способную народить еще кучу детей! Всего пятьсот долларов? Клянусь честью, джентльмены!… - и аукционист отложил в сторону молоток. - Клянусь честью, клянусь моей честью, - продолжал он с ударением, - этой девушке цена не менее семисот пятидесяти долларов. Смелей, джентльмены! Девица молодая, красивая, добронравная, швея и камеристка, из прекрасного виргинского дома - и все это за пятьсот долларов? Клянусь, джентльмены, если так будет продолжаться, придется отложить торги. Пятьсот долларов - раз! Пятьсот долларов! Итак - все! Продано! Молоток опустился. - Продана за пятьсот долларов - этот джентльмен сделал выгодное дело, - продана за пятьсот долларов мистеру Чарльзу Паркеру. И тут же из толпы выступил моложавый джентльмен, хорошо упитанный и приветливый. Девушка внимательно взглянула на него. Покупатель, видимо, понравился ей, и она доверчиво ему улыбнулась. - Мистер Паркер, разумеется, возьмет и ребенка, -громко произнес аукционист, обращаясь к своему писцу. -Добавьте тридцать пять долларов за ребенка: по одному доллару за фунт, как полагается. - Да что вы! Ни в коем случае! - воскликнул покупатель, и это восклицание вызвало внезапную перемену в лице молодой матери. - Она нужна мне в качестве кормилицы, кормилицы, понимаете? Мне мальчишка не нужен, я его и даром не возьму. Я увидел, как несчастная мать судорожным движением прижала к себе ребенка. Я ожидал трагической сцены. Но косоглазый субъект, о котором я уже упоминал, подойдя вплотную к покупателю, склонился к его уху. - Возьмите его, - проговорил он вполголоса. - Я откуплю его у вас с надбавкой в доллар. Покупатель, в нерешительности, не сразу ответил. - О, не бойтесь! - крикнули ему из толпы. - Это старик Стаббингс, он торгует чернокожими ребятами. Ему верить можно! Мистер Паркер согласился на предложение косоглазого и купил ребенка, за что несчастная мать стала благодарить его, снова улыбаясь и осыпая своего "благодетеля" благословениями: ей ничего не было известно о сделке, заключенной между ее новым хозяином и торговцем детьми. Косоглазый шопотом заверил молодого хозяина, что завтра вечером придет за своей покупкой и вынесет ребенка, когда женщина будет занята и лишена возможности поднять шум. - А теперь, джентльмены, - снова послышался голос аукциониста, который, повидимому, был очень доволен мирным исходом дела, - я предложу вам нечто замечательное - изумительную экономку. Ставится на продажу Касси, - произнес он, заглядывая в свой список. - Великолепная экономка, достойная полного доверия! Гарантированный член церковной общины методистов! Знает все отрасли домашнего хозяйства! Не стану утверждать, джентльмены, что эта женщина первой молодости. Но она прекрасно сохранилась. Это чистейший тип английской красавицы. Не смейтесь, джентльмены. Она почти белая и, повторяю, представляет собой тот тип женщин, на который так падки англичане и который они определяют так: "Белая, полная, и всего сорок лет". Поднимись-ка сюда, Касси, милая, и дай на тебя полюбоваться! Кто представит себе мои страдания в эти страшные минуты! Но нужно было сохранить спокойствие, и я постарался овладеть собой. Касси вывели из группы женщин, среди которых она до сих пор стояла, и принудили подойти к подмосткам. Но, вместо того чтобы подняться наверх, как этого требовали от нее, она осталась стоять внизу и нежным, но твердым голосом, от которого я и сейчас, после двадцати лет разлуки, весь затрепетал, она воскликнула: - Нет, я свободная женщина! По какому праву вы собираетесь продать меня? Этот возглас вызвал некоторое смущение среди торгующихся. Я заметил, что на многих лицах появилось выражение сочувствия, и на аукциониста со всех сторон посыпались требования объяснений. - Самая обычная история, джентльмены! Самая обычная история! - затараторил аукционист. - Женщина считает себя свободной. Она в последние годы и жила совсем как свободная. Но это только благодаря доброте и снисходительности ее хозяина. Он умер. Она перешла в собственность наследников, и они желают продать ее. Вот и вес дело! Ну, ну, Касси, подымайся на подмостки. История, разумеется, для тебя невеселая. Но ничего не поделаешь! Итак, джентльмены, мы начинаем! - Одну минутку, - произнес вдруг Кольтер, делая шаг к аукционисту. - Не к чему так торопиться, сэр! Я явился сюда как друг этой женщины и заявляю вам, что она свободна! Учтите это, джентльмены! Покупая ее, вы навяжете себе на шею судебный процесс. Решительный тон, которым это заявление было сделано, сразу охладил пыл покупателей. Никто не высказывал намерения торговаться. Аукционист, желая снять с себя обвинение в том, что собирался продать свободную женщину, счел нужным пуститься в дальнейшие объяснения. - Эта женщина, - начал он, - в последнее время принадлежала мистеру Джемсу Кэртису, человеку, весьма почтенному и хорошо известному большинству присутствующих. Мистер Джемс Кэртис недавно скончался. Уже довольно много лет, как мистер Кэртис поставил эту Касси в положение свободной женщины, и этот джентльмен (он кивнул в сторону Кольтера) имел все основания считать ее таковой. Но на самом деле ей не было выдано законного акта об освобождении. Так как мистер Джемс Кэртис умер скоропостижно, не оставив завещания, его брат мистер Агриппа Кэртис, совладелец широко известной фирмы "Кэртис, Сэвин, Бирн и К°" в Бостоне, унаследовал все его состояние и, считая свое право собственности на эту женщину не подлежащим сомнению, прислал ее аукционисту, с тем чтобы он поставил ее на продажу. Кстати, вот и сам владелец! - торопливо добавил аукционист. - А с ним и его поверенный в делах из Бостона… Нет сомнения, что они дадут вам все необходимые объяснения относительно законности своих действий. Двое мужчин в это время действительно показались в дверях аукционного зала. Один из них был очень мал ростом. Голова его размером не превосходила голову крупного ангорского кота, а подергивающиеся кривые губы удивительно напоминали мордочку этого зверька, когда, потихоньку вылакав сливки и ожидая порки, он поспешно облизывается, напоследок наслаждаясь вкусом украденного лакомства. Маленькие, острые, словно высверленные глазки его беспокойно перебегали с предмета на предмет. Этот карлик, как мне кто-то шепнул, был Томас Литтльбоди, эсквайр, из Бостона, адвокат и поверенный в делах мистера Агриппы Кэртиса, или Грипа Кэртиса, как его фамильярно называли знакомые. Главное заинтересованное лицо в этом деле был человек лет сорока, с лысой головой. Тупое лицо его выражало полнейшую невозмутимость, и на ном нельзя было уловить отражения каких-либо чувств или мыслей. С первого же взгляда на этого человека можно было быть уверенным в одном: чрезмерной чувствительностью мистер Грип Кэртис уж во всяком случае не страдал. - Нечего сказать, красивая история! - произнес Кольтер, подойдя вплотную к этим почтенным джентльменам и бросив на мистера Грипа Кэртиса и его советника такой взгляд, от которого им сразу должно было сделаться не по себе. - Всем здесь ясно, в чем дело, - громко продолжал Кольтер. - Я рад тому, что ни один луизианец не замешан в такое грязное дело. Эта женщина - такая же свободная гражданка, как свободны вы или я. Вся эта штука о признании ее освобождения недействительным - просто наглый обман. Это самое обыкновенное мошенничество, на которое такие мастера эти хитрые янки, и придумано оно для того, чтобы в толстую мошну какого-то плута добавить сотню-другую долларов… Впрочем, во избежание шума, я готов заплатить сто долларов, чтобы избавиться от явно выдуманного права наследников на эту женщину. Господин аукционист, начинайте! Предлагаю сто долларов! - Сто долларов! - механически повторил растерявшийся аукционист. - Сто долларов, джентльмены! Предложено сто долларов! - Я предложил эти сто долларов, - гордо окинув взглядом присутствующих, уверенно продолжал Кольтер, - чтобы отделаться от этих северных пиявок и вернуть свободной женщине свободу. Посмотрим, найдется ли кто-нибудь в этом зале, кто решится оспаривать у меня покупку при подобных обстоятельствах. Полагаю, что на это не решится никто из почтенных господ южан и не осмелится, - он с ненавистью и угрозой взглянул на Кэртиса и его спутника, - даже какой-нибудь прибывший с Севера жулик. Томас Литтльбоди, эсквайр и адвокат из Бостона, при этих словах счел благоразумным отступить на три-четыре шага, и всем стало ясно, что удар попал прямо в цель. Зато мистер Кэртис, благодаря свойственной ему невозмутимости, проявил большую выдержку. - Надеюсь, вы не собирались вашим замечанием задеть мою честь? - произнес он тягучим голосом, широко раскрыв свои большие совиные глаза. - Я именно так и сделаю, - резко возразил Кольтер, - если вы осмелитесь предложить хоть малейшую надбавку. Хватит и того, что вы попытались свободную женщину выдать за рабыню. Говорю вам: не советую вам пробовать! - Сто долларов, джентльмены! Сто долларов! - вяло протянул аукционист. - Предложена цена - сто долларов! Но других предложений не последовало. Косоглазый торговец детьми, жадным взором следивший за всеми подробностями этой сцены с явной надеждой выловить для себя хоть маленькую рыбку в мутной воде, попытался было раскрыть рот и предложить надбавку. Но Кольтер так взглянул на него, что язык прилип у косоглазого к гортани, словно бы его прикололи острием кинжала. Возможно, что Кольтер и в самом деле показал ему, словно невзначай, острие кинжала, скрытого под полой его дорожной куртки, - не знаю, но слова, которые косоглазый собирался произнести, замерли у него на губах, уступив место какому-то нечленораздельному бормотанию. - Ввиду того, что охотников торговаться явно нет, - заявил тогда мистер Грип Кэртис, становясь рядом с аукционистом, - я снимаю женщину с продажи! Эти слова поразили меня как громом. Но Кольтер был так умен и, к счастью, имел такой богатый опыт, что его трудно было сбить с толку. Он, кажется, способен был управиться с целым легионом всяких янки, если бы они вступили с ним в борьбу. Вместо ответа он спокойно указал аукционисту на объявление о торгах, где в заключение было сказано: "Все перечисленные выше рабы будут проданы по наивысшей предложенной цене, без всяких изменений и оговорок", - и потребовал продолжения аукциона. Собравшиеся, а также и сам аукционист, поддержали его в этом требовании, и так как надбавок не последовало, молоток аукциониста наконец опустился. - Продана за сто долларов, - произнес аукционист, - мистеру…? - Вот деньги! - поспешно вставил Кольтер, вытащив из кармана и протягивая аукционисту одну из стодолларовых бумажек, выигранных им несколько дней назад у бостонского агента по закупке хлопка. - Выдайте расписку в получении этой суммы и составьте акт, согласно которому все якобы существующие права собственности бостонца на эту женщину передаются мистеру Арчи Муру из Лондона. Расписка и акт были составлены и подписаны. Бостонец, потеряв надежду сорвать несколько сот долларов, состроил, несмотря из свою торжественную осанку, довольно кислую мину. Кольтер попросил Касси следовать за нами, и она поторопилась исполнить его просьбу. Мы втроем как раз выходили из аукционного зала, когда жизнерадостный аукционист, возвращаясь к выполнению своих обязанностей и выставив на продажу шестнадцатилетнюю негритянскую девушку, на все лады пел ей хвалу: прекрасная, мол, камеристка, выросла в отличной семье штата Мериленд, гарантированная девственница, права на которую никто не оспаривает… За этот товар он надеялся сорвать хорошую цену. Я не стану описывать сцену, разыгравшуюся между нами, когда Касси узнала меня - своего мужа, с которым так долго была в разлуке. Ее радость не уступала моей. Но счастье, по ее словам, не явилось для нее неожиданностью: она всегда жила твердой надеждой (и надежда эта временами принимала форму какого-то фанатического убеждения и веры), что нам непременно суждено встретиться. Она с непоколебимой твердостью все эти долгие годы сохранила незапятнанной верность возлюбленной и супруги, и сейчас она обняла меня не как безнадежно потерянного и лишь случайно обретенного вновь супруга, а как долгожданного, вернувшегося из дальнего путешествия мужа. Священные узы любви и супружества, союз сердец, - церковь и законы могут лишь закрепить вас, но создать вас они не в силах. Разлука, время, благоденствие, нужда, угнетение - ничто, кроме смерти, - да и сама смерть не в силах разорвать вас, драгоценные узы! ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ШЕСТАЯ Новая хозяйка, в руки которой Касси, благодаря доброжелательному посредничеству мистера Кольтера, попала прямо со склада невольников благочестивых и почтенных господ Гуджа и Мак-Граба, незадолго до этого стала супругой мистера Томаса, владельца хлопковых плантаций в штате Миссисипи. Мисс Джемима Девенс родилась и выросла на маленькой форме в Нью-Хемпшире. Родители ее были люди малосостоятельные. Мисс Джемима, как и многие девушки Новой Англии, стремилась добиться самостоятельности. К тому времени, когда она познакомилась со своим будущим мужем, мистером Томасом, она занимала место учительницы в пансионе для благородных девиц, куда, желая дать им приличное воспитание, мистер Томас привез двух своих дочерей от первого брака. В Новой Англии плантаторов из южных штатов рисуют себе примерно так, как в Великобритании - плантаторов из Вест-Индии. Богатому воображению молодых девушек такой плантатор представляется в образе красивого, оживленного, отлично одетого молодого человека, образованного и чарующе любезного. При этом он, разумеется, страшно богат и живет в ослепительной роскоши в кругу своих друзей. Это представление создалось на основании виденного в модных курортах: там ежегодно появлялся кое-кто из южан, сорил в течение нескольких недель деньгами, в то же время усиленно ухаживая за молодыми девицами, которые слыли богатыми невестами. Неопытные люди пялили на них глаза, не ведая, что эти шикарные молодые люди вынуждены по возвращении к себе на плантации сидеть безвыходно в своей норе, всеми путями спасаясь от кредиторов, а иногда и от судебного исполнителя. Будущая миссис Томас - в то время еще Джемима Девенс - была безмерно счастлива, что ей удалось заполонить владельца южной плантации и что ей предстояло стать богатой женщиной. С радостью поэтому приняла она предложение сердца и состояния, которые, после недели знакомства, в течение которого они виделись раза три, мистер Томас поверг к ее ногам. Ей, к сожалению, и в голову не пришло подумать при этом о таких пустяках, как то, что мистер Томас, хоть и был плантатором с Юга, по возрасту годился ей в отцы, что физиономия у него была тупая, глупая и маловыразительная, что он неспособен был даже правильно изъясняться по-английски. Ускользнуло от ее внимания и то, что он потреблял неимоверное количество табаку и мятной водки. Даже в самый разгар ухаживания он равномерно распределял свое время между табачной жвачкой, курением табака, мятной водкой и мисс Джемимой, хотя и уверял ее, что она для него все на свете. Не могло быть сомнений, что он ее любит (поскольку вообще такая устрица способна любить). А девица без состояния и связей, вынужденная жить своим трудом, не обладающая никакими достоинствами, которыми не обладали бы сотни других девиц, да еще достигшая того возраста, когда маячит впереди угроза остаться старой девой, - такая девица не может пренебречь любовью мужчины, хотя бы этот мужчина и был просто-напросто устрицей в человеческом образе. А в данном случае этот человек-устрица слыл еще богачом, и супруга его могла рассчитывать на жизнь в избытке и роскоши. Да, несомненно, девица такого возраста и в таком положении, как мисс Джемима (будь то в Старой или в Новой Англии или вообще где бы то ни было в Америке), такая девица не могла ответить отказом на столь лестное предложение. Одно только беспокоило мисс Девенс. Она испытывала непреодолимое отвращение к неграм. Она считала это чувство врожденным, но происхождение его могло, по ее мнению, также объясняться и следующей причиной: когда она в детстве плохо вела себя, ей грозили, что ее подарят старой негритянке, жившей поблизости. Это была единственная чернокожая женщина во всем поселке. Жила она одна, в маленькой лесной избушке, летом продавала прохожим пиво своего изготовления, а кроме того торговала всякими травами, целебные свойства которых, по ее словам, были ей отлично известны. Все дети в окрестностях считали ее колдуньей. Мысль о том, что она будет жить на плантации, окруженная одними только чернокожими, готова была поколебать Джемиму Девенс в ее решении. Мистер Томас старался успокоить ее, доказывая, как удобно зато быть полным хозяином своих слуг, с которыми можно делать все, что угодно. Он уверял ее, что среди рабынь немало светлокожих и что он постарается достать для нее почти совсем белую камеристку. В силу этого обещания он и согласился на покупку Касси. Новоиспеченная миссис Томас представляла себе свое новое жилище в виде нарядной, богато меблированной виллы, окруженной прекрасными, благоухающими тропическими растениями. Единственным недостатком этого дивного жилища в ее воображении было неизбежное присутствие негров, но она надеялась со временем привыкнуть к этому злу или, по крайней мере, заглушить его горечь сладостным ароматом цветущих апельсиновых рощ. Короче говоря, она рисовала себе свою новую родину в виде настоящего рая. Достопочтенный мистер Томас, по правде говоря, никогда ничего подобного не обещал ей, но мисс Джемима, как и многие молодые дамы, считала это чем-то само собою разумеющимся. Легко поэтому представить себе разочарование молодой миссис Томас, когда они прибыли в Маунт-Флэт, или Плоскую гору - так мистер Томас назвал свое поместье, чтобы, как он пояснил, не прикрашивать действительность, но и не ударить лицом в грязь перед всякими Маунт-Плэзентс, Монтицелло и другими громко звучащими названиями соседних плантаций, - легко представить себе ее удивление и разочарование, когда вместо представлявшейся ее воображению виллы она увидела перед собой четыре бревенчатых дома, соединенных между собой крытыми галлереями. Здесь не было ни ковров, ни обоев, а сквозь дырявую крышу во время дождя все помещение, за исключением одной только спальни хозяйки, заливали потоки воды. В нескольких других, расположенных поблизости, бревенчатых строениях помещались остальные спальни. В таких же бревенчатых домиках, несколько позади главного дома, находились кухня и кладовая, а еще дальше позади, но хорошо различаемые из окон господского дома, виднелись жалкие маленькие хижины - так называемый невольничий городок. Что касается сада с тропическими растениями и декоративными кустами, то все сводилось к окружающему дом участку, огражденному полусгнившим забором. Когда-то здесь, возможно, был сад, но сейчас все поросло бурьяном и мелким кустарником. Свиньи, мулы, несколько полуиздыхающих с голоду коров и стая голых негритят бродили всюду вокруг. Когда-то, видимо, была сделана попытка разбить поблизости парк, но сейчас с трудом можно было разыскать следы этого начинания. Первая жена мистера Томаса, как подчеркивали на каждом шагу, принадлежала к одному из лучших виргинских семейств. Она была дельной хозяйкой. Ее почти мужской характер и кипучая энергия, которую она проявляла в управлении всем домашним хозяйством, совсем не походили на вялую сонливость ее мужа. Ее суетливая беготня, брань и щедрое применение ременной плетки, которой она действовала с той ловкостью и неподражаемым изяществом, которыми могут похвастать только дамы из "самых лучших домов" в южных штатах, помогали ей поддерживать в доме какое-то подобие порядка. Но почти тотчас же после ее смерти все пошло прахом. Прекратился и всякий уход за садом и за растениями вокруг дома. Раба, поставленного покойной хозяйкой на эту работу, отправили в хлопковые поля, и с тех пор все вообще было брошено на произвол судьбы. Вскоре в доме не было уже ни одного целого стола или стула. Всюду царили грязь и запущенность, в комнатах было неуютно. Но и это было еще не все. Подъехав к своему новому жилищу, миссис Томас увидела кучу чернокожих ребятишек, которые, играя, носились подле самого крыльца. Они, повидимому, собрались сюда, чтобы приветствовать хозяина и новую хозяйку. И - о ужас! - среди этих ребят было значительное число восьми- и даже десятилетних девочек и мальчиков, совершенно голых или едва прикрытых грязными лохмотьями. Такое бесстыдство глубоко потрясло миссис Томас, воспитанную в твердых устоях морали, принятой в Новой Англии. Ей показалось, как она позже рассказывала Касси, что ее окружают какие-то исчадия ада. В самом доме, однако, ее ожидало нечто еще гораздо более неприятное. И ключи и само управление всем домашним хозяйством находились в руках высокой, плотной негритянки средних лет, которую все величали тетушкой Эммой. При жизни покойной миссис Томас тетушка Эмма занимала пост первой прислужницы, некоего подобия премьер-министра, а после смерти госпожи в руки тетушки Эммы перешло руководство всем домом. В кухне безраздельно господствовала тетушка Дина, такая же высокая, толстая негритянка. Выражение ее лица свидетельствовало о ее горячем нраве и раздражительности, еще усиливающейся благодаря обильному потреблению виски. Излишним будет упоминать об остальных слугах - они находились в полном подчинении этих двух властных женщин. Каким-то путем, - вероятно, об этом проболталась дочка мистера Томаса, которую отец и мачеха привезли о собой из Новой Англии, - всем в доме стало известно, что новая хозяйка - дочь бедных родителей, что отец ее добывал себе хлеб собственным трудом и что сама она всего-навсего бедная учительница. Самая знатная аристократка не могла бы проявить более глубокого презрения к такому жалкому, плебейскому происхождению миссис Томас, чем властная экономка и кухарка мистера Томаса. - Дожили, нечего сказать, дожили! - восклицала тетушка Эмма, с возмущением покачивая головой, до мельчайших деталей при этом подражая тону и манерам покойной своей госпожи, заместительницей которой она себя считала. - Дойти до того, подумай только, тетушка Дина, - дойти до того, что мы обе, выросшие в одном из лучших домов Виргинии, принуждены подчиняться такой ничего не значащей особе, да еще какой-то паршивой янки! О тетушка Дина! Кто бы поверил, что таким первосортным служанкам, как мы с тобой, которые привыкли вращаться в самом лучшем обществе, суждено попасть в руки хозяйки-янки! И как это только взбрести могло на ум бедному массе Томасу, что он, у которого была такая жена, как наша покойная госпожа, дама из лучшей виргинской семьи, привез к себе в дом какую-то девицу с Севера, которая и нас и его самого перед всем светом осрамит! Подобные речи приходилось выслушивать не только Касси, но подчас и самой миссис Томас, ибо возмущенная экономка не стесняясь изливала свои чувства. Когда недели через три после своего приезда миссис Томас заявила, что намерена сама взять в руки бразды правления, и приказала сдать ей ключи, дело дошло до того, что тетушка Эмма в самых неподобающих выражениях запротестовала против подобного покушения на свои права. Ее прежняя госпожа, заявила она, - не какая-нибудь нищенка, а наследница одного из лучших семейств Виргинии, - привезла ее с собой в дом массы Томаса, назначила экономкой и на смертном одре потребовала от массы Томаса обещания, что он никогда ее не продаст и что она навсегда останется экономкой. И экономкой она останется на зло всяким янки и бедным белым, притащившимся сюда с Севера. Пусть миссис командует слугами, которых сама привезла с собой. Ведь она привезла с собой камеристочку, за которую, впрочем, бедному, милому массе Томасу пришлось заплатить, да еще дорого заплатить собственными деньгами. Какое у новой госпожи, собственно говоря, право явиться сюда и позволять себе всякие придирки к слугам старой госпожи? При этих словах тетушка Эмма разразилась язвительным смехом по поводу того, что какая-то ничтожная, бог весть откуда взявшаяся янки-мадам осмеливается требовать у нее ключи. У кого требовать? У нее, у тетушки Эммы, выросшей в лучшей виргинской семье! И тут тетушка Эмма выпрямилась и скрестила руки на груди - точь в точь, как это делала ее покойная госпожа. Но немедленно вслед за этим голос ее упал, и она разразилась потоком слез при мысли о том, что сказала бы на это ее покойная госпожа, которая ненавидела всяких янки больше, чем жаб или змей (и тетушка Эмма ей вполне сочувствовала). Да, да, и покойная госпожа всегда говорила об этих янки, как о своре вольноотпущенных негров… Что сказала бы ее госпожа, если б она вернулась в этот мир, что сказала бы она на то, что ключи оказались в руках какой-то янки? Миссис Томас в самых горьких выражениях пожаловалась своему супругу и потребовала от него, чтобы он велел наказать тетушку Эмму плетью и отослал ее на работу в поле. Но благодушный, дороживший своим покоем старый джентльмен так привык сам подчиняться тирании властной экономки, да кроме того в глубине души разделял ее презрение к янки, что готов был стать на ее сторону. Лишь после шестимесячной борьбы и бесконечных семейных сцен миссис Томас удалось получить в руки ключи и добиться удаления тетушки Эммы. Она требовала, чтобы негритянку отправили на продажу в Новый Орлеан или, во всяком случае, как можно дальше, на полевые работы. Особенно же северная госпожа стояла на том, чтобы тетушке Эмме всыпали основательную порцию ударов плетью. Мистер Томас, однако, решительно воспротивился этому. Пусть, мол, миссис Томас, если найдет нужным, сама избивает Эмму, сколько ей заблагорассудится. Покойница тоже не раз пускала в ход ременную плеть, но за те шесть лет, что тетушка Эмма самостоятельно вела хозяйство, у него никогда не было повода прибегать к таким мерам, и он не собирается сейчас этого делать. С большим трудом миссис Томас удалось добиться хотя бы того, что ее супруг сдал Эмму в наем куда-то по соседству. Миссис Томас в те дни, словно предчувствуя будущее, как-то сказала, что мистер Томас не желает далеко отсылать тетушку Эмму, чтобы иметь возможность снова назначить ее экономкой, как только она, несчастная жена его, умрет… А это, наверно, случится очень скоро. Хотя миссис Томас и освободилась, наконец, от чернокожей экономки, но у нее оставался не менее опасный враг в лице чернокожей кухарки. Кулинарное искусство тетушки Дины было настолько изумительно, что пренебрегать им было невозможно, а мистер Томас дорожил земными наслаждениями. Он так привык к некоторым блюдам, которые стряпала тетушка Дина, что никто другой не способен был уже ему угодить. Все старания миссис Томас изгнать тетушку Дину из кухни ни к чему не привели. Мистер Томас посоветовал своей жене просто-напросто держаться подальше от кухни и предоставить стряпню тетушке Дине. Миссис Томас это представлялось совершенно немыслимым. Она до страсти любила возиться с хозяйством, браниться, наводить порядок. Дня не проходило без ожесточенных схваток с тетушкой Диной, которую хозяйка (не без основания) упрекала в отсутствии хотя бы малейшего представления о чистоте и порядке. В ответ на такое обвинение тетушка Дина ворчливо заявляла, что нечего-де ожидать от всяких северных бедняков, чтобы они могли разобраться в ведении кухни, как его понимают кухарки из аристократических домов, и правильно судить об их работе. Эта домашняя война длилась долго, и миссис Томас стала наконец серьезно опасаться, что тетушка Дина собирается ее отравить. В течение долгих месяцев она не принимала другой пищи, кроме той, которую для нее собственноручно готовила Касси. Все эти недоразумения, семейный разлад и скука, по словам миссис Томас, усиливали приступы лихорадки, которые мучили ее со времени приезда на Юг и быстро подточили ее здоровье. Ближайшие соседи жили на расстоянии нескольких английских миль. Немногие жены плантаторов, с которыми миссис Томас познакомилась, предпочитали иметь дело с ключницей-рабыней, чем с белой хозяйкой-северянкой. Все эти дамы были из Виргинии или Кентукки и презирали всяких там янки не меньше, чем тетушка Дина. Единственным человеком, присутствие которого доставляло миссис Томас радость и утешение, была Касси, к которой она горячо привязалась. Миссис Томас обучила ее разным рукодельям и даже принялась учить игре на рояле - искусство, которым и сама госпожа владела не слишком хорошо, так что вскоре ученица превзошла учительницу. Так тянулось года четыре, пока миссис Томас не заболела вдруг тяжелой формой желтухи, которая очень быстро свела ее в могилу. На голову несчастной моей Касси с этой минуты снова посыпались страдания и бедствия. На "Плоской Горе" она не была больше нужна, и мистер Томас, надеясь как-нибудь вернуть крупную сумму, когда-то заплаченную за нее в Августе, отправил Касси вместе с ее маленьким сыном на продажу в Новый Орлеан. Среди покупателей оказался некий мистер Кэртис. Он был уроженцем Бостона, из хорошей семьи. Как и многие другие молодые люди из того же города, он рано перебрался в Новый Орлеан. Несколькими годами позже он организовал собственное торговое предприятие. Он был холост и, следуя местным обычаям, сошелся с молодой красивой мулаткой, к которой так сильно привязался, что очень горевал, когда она скончалась, оставив ему маленькую дочь. Мистер Кэртис стремился к спокойной семейной жизни. Когда боль утраты после смерти его возлюбленной улеглась, он стал посещать склады невольников в поисках другой женщины, которая могла бы заполнить пустоту в его жизни. С этой целью он и купил Касси, красота которой произвела на него сильное впечатление, а также и ее маленького сына. Все это я сейчас рассказываю спокойно, но ты, читатель, сам вообрази, что я чувствовал, слушая этот рассказ… Мистер Кэртис не замедлил дать понять Касси, какую роль ей предстояло играть и на какие отношения с ней он рассчитывал. Но, к его большому удивлению, Касси мягко, но с непоколебимой твердостью отвергла все его попытки к сближению. Мистер Кэртис пожелал узнать причину отказа, такого необычного со стороны рабыни. И тогда Касси рассказала ему всю историю нашего брака. Только любовь Касси ко мне, любовь, подвергавшаяся такому тяжкому испытанию, которому вряд ли подвергается чувство женщины в цивилизованных странах, дала Касси силу сохранить свою верность. Мистер Кэртис был человеком с тонкой чувствительностью и врожденной деликатностью. Эти свойства не смогла заглушить в нем даже атмосфера разложения, царившая в Новом Орлеане. Ему не была чужда известная романтика. Он не мог не восхищаться постоянством и нежностью, предметом которых желал бы стать сам, но он умолял Касси не приносить в жертву маловероятной возможности встречи с мужем молодость свою и красоту. Он обещал дать свободу ей и ее ребенку, если она согласится принадлежать ему. В конце концов, зная, что она методистка, он решился даже предложить, чтобы союз их был освящен священнослужителем этой секты, и посоветовал ей поговорить с таким священником и узнать его мнение по этому вопросу. Методисты считают брак между рабом и рабыней, если он освящен одним из пастырей этой общины, таким же действительным перед богом и налагающим такие же обязательства на супругов, как и брак между свободными людьми. Рабы, по мысли методистов, обладают такой же душой, как и белые, но… несмотря на слова евангелия о том, что "человек да не расторгнет того, что соединено господом", методисты в рабовладельческих штатах подчиняются не столько воле господней, сколько воле людской, и готовы допустить, что супруги, разлученные по воле хозяина или в связи "с коммерческой сделкой" (другими словами - вследствие продажи одного из супругов), могут вступать в новый брак, который будет считаться столь же действительным - даже и в том случае, если им известно, что первый супруг жив. Священнослужители оправдывают такую чрезмерную терпимость тем, что она-де вызвана необходимостью. "Эти люди, - говорят служители церкви, - не склонны к холостой жизни и все равно будут вступать в связь с лицами другого пола, так лучше уж такие связи освящать, поскольку помешать им нельзя". Подобные аргументы вполне достойны тех, кто ими оперирует, желая объяснить свое согласие на продажу братьев по вере. "Благочестивые сыны нашей церкви, будем ли мы согласны или нет, все равно продадут раба-методиста". Подобные рассуждения и в том и в другом случае свидетельствуют больше о желании приумножить число членов своей общины, чем о желании придерживаться своих принципов. Они ближе к лукавству змеи, чем к невинности голубки. К сожалению, разрешение этого казуистического вопроса выходит за пределы моих малых знаний. Поэтому я воздержусь и не выскажу своего окончательного мнения о нем. Священник-методист, к которому Касси обратилась, горячо посоветовал ей согласиться на предложение мистера Кэртиса. Он старался убедить ее, что она, принимая во внимание все обстоятельства, может с чистой совестью заключить новый союз, особенно если служитель церкви будет призван освятить его. Их союз при таких обстоятельствах будет угоден богу, хоть люди, возможно, и не вполне одобрят его. Но, невзирая ни на настойчивость мистера Кэртиса, ни на советы миссионера, Касси оставалась верна мне. Всякий раз, рассказывала она мне, когда она прижимала к груди своего сына, каждая черта которого напоминала черты его отца, ей казалось, что тайный голос в глубине ее сердца шепчет ей: "Он жив. Он любит тебя. Не покидай его". Такое положение длилось около двух лет. Мистер Кэртис возлагал надежду на время и на то, что его привязанность и уважение будут оценены. Внезапно тяжелый приступ желтой лихорадки чуть не свел его в могилу. И тогда Касси получила возможность доказать, какой глубокой благодарностью она платила ему за бережное и чуткое отношение к ней. День и ночь не отходила она от его постели, ухаживала за ним так, как могла бы ухаживать самая преданная сестра, жена или мать, и, по признанию самих врачей, спасением своей жизни хозяин был обязан ей. Мистер Кэртис поправился. Он постарел лет на двадцать и физически и духовно. Взгляды и помыслы, которые ему прививали с детства, взяли теперь верх в его душе, по существу честной и доброй, но поддавшейся временным заблуждениям. Поднявшись с постели, он прежде всего составил акт об освобождении Касси и ее сына. Акт этот, составленный в двух экземплярах, был подписан по всей форме. Кроме того, он назначил Касси за ведение его хозяйства ежемесячное жалованье. Одновременно с этим он оформил и освобождение своей маленькой дочки Элизы, воспитание которой поручил Касси. Девочка с ранних лет была неразлучна с Монтгомери, и дети были очень привязаны друг к другу. Когда настала пора дать детям образование, мистер Кэртис отправил их в Новую Англию. Первым был отправлен Монтгомери, а вслед за тем и Элиза, которая благодаря стараниям брата ее отца, мистера Агриппы Кэртиса, была помещена в аристократический пансион для благородных девиц в городе Бостоне. Проведя года три в колледже в Новой Англии, Монтгомери поступил на службу в нью-йоркскую торговую фирму. Совсем недавно Монтгомери, благодаря щедрости мистера Кэртиса-старшего, получил возможность устроиться самостоятельно и уже завязал кое-какие деловые связи с торговыми фирмами Нового Орлеана. Жалованье Касси, к которому мистер Кэртис самым добросовестным образом присчитывал еще какие-то проценты, в конце концов составило довольно значительную сумму, давшую ей возможность приобрести в предместье маленький домик. Касси считала себя баловнем судьбы. Единственной еще не осуществившейся мечтой оставалась лишь встреча с любимым мужем. Внезапно наступило событие, сразу опрокинувшее с таким трудом созданное благополучие. В Новом Орлеане было получено известие, что мистер Кэртис, уехавший в Бостон по делам и плывший на пароходе вверх по Огайо, был тяжело ранен при взрыве парового котла. Несколько дней спустя стало известно, что он скончался. Как раз к этому времени Монтгомери начал в Нью-Йорке разворачивать самостоятельные деловые операции. Элиза вес еще находилась в бостонском пансионе. Ее всегда считали там единственной дочерью богача Кэртиса, крупного новоорлеанского негоцианта, и его законной жены, испанской креолки, якобы умершей вскоре после рождения девочки. Красивая девушка, в которой видели богатую невесту, а в будущем наследницу большого состояния, вращалась в аристократическом кругу. Ей даже делали предложения молодые люди из лучших семейств города. Но Элиза оставалась холодна к этим ухаживаниям: с самого раннего детства сердце ее безраздельно принадлежало нашему сыну - Монтгомери. Как только стало известно о смерти отца Элизы, отношение к девушке резко переменилось. Известие о смерти привез достославный Грип Кэртис, который при первых же слухах о несчастии, поразившем его брата, направился в Питтсбург, откуда вернулся, привезя печальную новость. Элиза вся отдалась боли утраты. Но именно в эти тяжелые дни стало заметно странное пренебрежение к ней школьных ее подруг. Они стали относиться к Элизе как к парии или зачумленной, и владелица пансиона в письменной форме объявила ей, что не может долее терпеть присутствия Элизы в своем учебном заведении: там только что узнали, что она вовсе не законная дочь мистера Джемса Кэртиса, а презренное дитя рабыни, в жилах которой течет кровь африканцев. Это было тягчайшим преступлением в глазах не только соучениц Элизы, но прежде всего их мамаш. Особое возмущение высказала некая миссис Хайфлайер, дочь торговца сальными свечами, в молодости ставшая супругой владельца бакалейной лавки, торговавшего одновременно и водкой, а впоследствии нажившего большое состояние на винокурении. Он купил дом на Бэкон-Стрит и мечтал быть принятым в лучшем бостонском обществе. Его почтенная половина не могла стерпеть и мысли, что ее дочь может быть загрязнена соприкосновением с девушкой, в жилах которой течет смешанная кровь, плодом незаконного сожительства, с дочерью рабыни, какой была несчастная Элиза. Существовала ведь в городе школа для "цветных", - так почему же ее не отправили туда? Мистер Грип Кэртис между тем, выдавая себя за единственного наследника своего умершего брата, лицемерно разыгрывал в высшем бостонском обществе, куда прежде сам ввел Элизу, целую комедию. С видом оскорбленного достоинства он намекал, что сам в свое время был обманут, а теперь его братский долг велит ему обходить молчанием "слабости", как он это называл, своего покойного брата. Когда же племянница, изгнанная из школы, бросилась к нему за помощью, Грип Кэртис, не задумываясь, прогнал ее, осыпая самыми грубыми и бесстыдными ругательствами. Владелец модного пансиона, где Элиза жила и столовалась, сразу же присоединил свой голос к воплям негодования, которые испускали его постояльцы, или, вернее сказать, постоялицы, так как мужчины проявили все же большую терпимость. Ввиду того, что почтенные дамы грозили выехать, если Элиза не будет изгнана, хозяин приказал ей немедленно оставить его дом. Бедной девушке, вероятно, пришлось бы ночевать под открытым небом, если бы ее не пожалела безвестная бостонская модистка, которую Элиза когда-то поддержала в тяжелую минуту. Молодая женщина дала несчастной и тяжело потрясенной девушке приют, рискуя при этом восстановить против себя все изысканное общество и потерять большинство своих заказчиц. Элиза немедленно сообщила о постигшем ее горе своему другу Монтгомери, который, как я уже говорил, находился в это время в Нью-Йорке. И Монтгомери поспешил к ней на помощь в Бостон. Встретившись с мистером Агриппой Кэртисом на Стэйт-стрит в час, когда дельцы спешили на биржу, Монтгомери ясно и просто высказал ему свое мнение о его поступках. Почтенный джентльмен, ибо так его называли в Бостоне, хотя там и ходили слухи о том, что фирма "Кэртис, Сэвин, Бирн и К°", совладельцем которой, он был, положила начало своему благосостоянию, участвуя в операциях на южных невольничьих рынках, вместо оправданий, презрительно заявил, что не намерен выслушивать поучений от негритянского бродяги, от сопляка, от сына… Монтгомери, не дав ему договорить, сбил его с ног, а затем избил тростью, услужливо протянутой ему кем-то из окружавшей его толпы, которая выражала при этом шумное одобрение. Агриппа Кэртис не пользовался в городе особой любовью. Грип пожаловался в полицию, и Монтгомери был вызван туда и оштрафован на двадцать долларов. Грип Кэртис, неудовлетворенный таким исходом, предъявил через суд иск, требуя возмещения убытков в сумме десяти тысяч долларов. Грип надеялся таким путем задержать Монтгомери в тюрьме, так как некому было внести за него залог. Но попытка его не удалась, и Монтгомери был выпущен на свободу. Освободившись от последствий этого дела, Монтгомери собирался уже вернуться в Нью-Йорк и увезти с собой Элизу, но в это время она получила письмо из Нового Орлеана от адвоката Джильмора, который долгое время состоял поверенным в делах мистера Джемса Кэртиса. Мистер Джильмор в своем письме спешил сообщать мисс Элизе, что, в связи с урегулированием разных дел, ее присутствие в Новом Орлеане крайне необходимо. Мистер Джильмор просил Элизу приехать незамедлительно и счел даже нужным приложить к письму чек, который должен был обеспечить все путевые издержки. По прибытии в Нью-Йорк Монтгомери нашел у себя подобное же письмо, адресованное ему. Ни Монтгомери, ни Элиза не имели ни малейших оснований усомниться в искренности и порядочности мистера Джильмора. Оба они знали его как представительного старого джентльмена с круглым, приветливым лицом и седой шевелюрой, к которому мистер Джемс Кэртис относился с полным доверием. Не было ничего невероятного в том, что мистер Джемс Кэртис оставил какие-нибудь распоряжения, касавшиеся их. Монтгомери и Элиза поэтому сочли вполне возможным, что их присутствие в Новом Орлеане и в самом деле крайне необходимо. Ввиду того, однако, что Монтгомери нужно было еще закончить кое-какие дела, он отправил вперед Элизу, которую проводил в Бостоне до пристани и усадил на пароход. Сам он намеревался выехать вслед за ней, как только представится возможность. Элиза прибыла в Новый Орлеан, повидимому, почти одновременно со мной и прямо с пристани поехала к Касси. Дня через два Касси направилась к мистеру Джильмору, чтобы сообщить ему о приезде Элизы, а также узнать от него, какие распоряжения были оставлены мистером Кэртисом в пользу его дочери. Покойный мистер Джемс Кэртис несколько раз говорил Касси и повторил ей перед своим отъездом из Нового Орлеана, что им сделаны такие распоряжения, очень благоприятные для Элизы, а также и для Монтгомери и его матери. Мистер Джильмор, однако, не дал ей никакого прямого ответа. Он настаивал, чтобы Элиза лично на следующий же день в назначенный час явилась к нему. Элиза отправилась к мистеру Джильмору, но назад не вернулась. Касси провела очень беспокойную ночь, а наутро собралась сама отправиться к мистеру Джильмору, как вдруг какой-то мальчуган-негр принес ей записку от Элизы. В этой записке, наспех, дрожащей рукой набросанной на вырванном из книги листке бумаги, Элиза писала, что адвокат насильственно задержал ее у себя, заявив, что она его собственность. По его словам, он купил ее у недавно прибывшего из Бостона мистера Агриппы Кэртиса, выдававшего себя за единственного наследника своего умершего брата и поэтому рассматривавшего Элизу как часть доставшегося ему имущества. Касси, в ужасе и возмущении, задавала себе вопрос, что сейчас предпринять, когда внезапно распахнулась дверь, и в комнату вступил сам мистер Агриппа Кэртис, в сопровождении своего бостонского поверенного в делах, а также мистера Джильмора и нескольких рабов-негров. Почтенный бостонский негоциант явился к ней с целью вступить во владение домом и всем имуществом, как частью оставшегося после его брата наследства. У Касси на руках не было никаких документов, свидетельствовавших о том, что она получила свободу. Акты об освобождении вместе с другими бумагами оставались на хранении у плута и мошенника Джильмора. Ей грозила почти неминуемая опасность снова оказаться в рабстве, если бы мы с Кольтером случайно не очутились на месте и не пришли бы ей на помощь. Все это в общих чертах рассказала мне Касси в первый день после нашей встречи, И лишь позднее, когда мы несколько успокоились, она повторила мне все уже во всех подробностях. Наконец-то - господи милосердный! - я мог прижать к своей груди мою дорогую, мою верную жену. Но сын мой, но Элиза, которую Касси оплакивала, как родную дочь! Несчастная девушка, попавшаяся в западню, и Монтгомери, рискующий, что его также обманом могут завлечь в ловушку! Что предпринять? Как их спасти? Я не знал, на что решиться. Я обратился снова за советом к Кольтеру и был искренне обрадован, встретив с его стороны не только горячее сочувствие, но и твердую решимость помочь нам. Он был в восторге, по его словам, что ему представляется возможность поставить хорошую палку в колеса двум подлым янки, которые явно стараются скрыть последние завещательные распоряжения мистера Джемса Кэртиса, а затем поделить между собой наследство. Для этого они и пытались снова ввергнуть в рабство Касси, Монтгомери и Элизу. Здесь, вероятно, главную роль играли не деньги, которые можно было выручить при продаже, а желание поставить несчастных в такие условия, чтобы они были лишены возможности потревожить покой грабителей, - а это легко могло случиться, если б они, будучи свободными людьми, когда-либо нашли копию завещания, которое достойные сообщники собирались уничтожить. В отношении к Монтгомери ко всем этим расчетам добавлялась, повидимому, еще жажда мести, которой Грип Кэртис пылал после истории на Стэйт-стрит. Первой заботой достойного гражданина "свободных" штатов было, как мы позже узнали, сразу по приезде в Новый Орлеан обзавестись длинной ременной плетью, которой он надеялся воспользоваться в самом скором будущем и отплатить Монтгомери за полученные на Стэйт-стрит палочные удары. Элизе также предстояла достаточно горькая участь. Богомольный мистер Джильмор, ревностный член церковной общины, был так восхищен ее внешностью и тонким воспитанием, что сразу же решил оставить ее себе, в счет своей части добычи, предназначая ее для славной, в его глазах, роли своей наложницы. ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ СЕДЬМАЯ Следуя совету мистера Кольтера, мы прежде всего обратились за советом и разъяснениями к видному новоорлеанскому юристу. Положение Касси, заявил он нам, довольно благоприятно, так как помимо того, что она была выкуплена мною, она имела право ссылаться на изданный в Луизиане закон, свидетельствующий о человеколюбии этого штата. По этому закону свободным может считаться тот раб, который, даже не имея официального акта об освобождении, в состоянии доказать, что в течение десяти последних лет жил на положении свободного человека. Касси в этом отношении полностью удовлетворяла требованиям закона. Но в отношении Элизы и Монтгомери дело обстояло иначе, и положение их могло внушить самые серьезные опасения. Прежде всего, согласно одному из параграфов "Кодекса законов о неграх", который тут же прочел нам юрист, ни один раб не может быть освобожден до достижения им тридцатилетнего возраста - да и то только с разрешения законодательного собрания и при условии, если будет удостоверено его безукоризненное поведение в течение четырех лет, предшествовавших акту об освобождении. В другом параграфе гражданского кодекса было сказано, что дети, рожденные рабыней, считаются рабами и являются собственностью лица, которому принадлежит мать. Иначе говоря, как разъяснялось далее, "дети рабов и детеныши животных принадлежат владельцу матери или самки на правах приращенной собственности…" В таком положении, к несчастью, оказывались Монтгомери и Элиза, - ни одному из них не было тридцати лет, и оба были рождены матерями-рабынями, так что трудно было предположить, что мистеру Кэртису удалось оформить законный акт об их освобождении. Существовала, правда, в этом законе оговорка, касавшаяся возможности освобождения раба и до того, как ему минет тридцать лет. Для этого ставилось условием, чтобы мотивы, которыми руководствовался владелец, были одобрены судьей данного прихода и не менее чем тремя четвертями всех присяжных общественной полиции. Но эта оговорка имела отношение только к рабам, родившимся в данном штате, - мистер Кэртис мог бы воспользоваться ею в отношении Элизы, но не в отношении Монтгомери. Луизианское законодательство, как пояснил нам юрист, следуя в этом вопросе за гражданским законодательством, на основе которого оно создавалось, значительно более человечно, чем английские законы, принятые в других штатах. В Луизиане закон допускает, что отец, устно или письменно признавший ребенка рожденным от него, тем самым дает этому ребенку право на известную поддержку, на содержание, на предоставление ему возможности обучиться ремеслу. Тот же закон, однако, строго ограничивает право отца распоряжаться своим имуществом - будь то по завещанию или в форме дарственной - в тех случаях, когда после него остаются ближайшие или хотя бы и не ближайшие, но законные наследники. В Новой Англии, например, как и всюду в Соединенных Штатах, за исключением Луизианы, человек имеет право завещать или просто подарить свое имущество кому угодно. Но все это только если у него нет законных детей; если же они есть - он лишен права отдать или завещать своим "незаконным" детям, - хотя бы он их официально и признал, - свыше очень скудной суммы на содержание до совершеннолетия. Если законных детей у него нет, но после него остаются братья или сестры, луизианскому гражданину предоставляется право составить дарственную в пользу других лиц лишь в сумме, не превышающей одной четверти всего его состояния. Цель всех этих ограничений ясна. Законодатели стремились, с одной стороны, лишить отцов возможности сколько-нибудь значительно обеспечить детей, рожденных от негритянок или других цветных женщин, с другой - ставя препятствия к освобождению, подкрепить и возможно больше продлить существование рабства. Юрист пояснил нам также, что мистер Кэртис, возможно, решил освободить свою дочь и Монтгомери, отослав их в "свободные" штаты. Этим и объяснялась, повидимому, отсылка Элизы в Бостон, а Монтгомери в Нью-Йорк. Если бы они остались на Севере, этот способ даровать им свободу был бы, вероятно, вполне действителен. Но вопрос, не будут ли они вновь считаться состоящими в рабстве с момента своего возвращения в Луизиану, оставался спорным. Верховный суд в Луизиане, правда, много лет назад вынес решение, согласно которому раб, получивший свободу в связи с отправкой его в "свободные" штаты, не мог быть ни при каких условиях вновь обращен в рабство. Постановление это, однако, было забыто, и с ним перестали считаться, так как оно совершенно не соответствовало современным настроениям. Нельзя было рассчитывать на то, что верховный суд в данное время, если перед ним будет поставлен подобный вопрос, подтвердит это постановление. - Принимая во внимание все вышесказанное, - с любезной улыбкой закончил юрист, - в таких делах, как это, у мистера Джильмора, успевшего захватить Элизу как свою собственность, девять шансов из десяти, нет, десять шансов из десяти, - снова улыбнувшись, поправился юрист, - выиграть дело, если начнут оспаривать его права. Мистер Джильмор, по словам нашего юриста, был давно знаком ему как ханжа и лицемер, при каждом удобном случае разглагольствующий о праве, справедливости и благочестии, но готовый в любую минуту плюнуть и на право и на справедливость, если только это может послужить его личной пользе. Итак, сейчас самым насущным делом было помочь Монтгомери избежать расставленной ему ловушки. Если Монтгомери схватят, ему будет крайне трудно доказать свое право на звание свободного гражданина, ибо в одном из параграфов "Кодекса законов о неграх", который наш юрист также счел нужным прочесть нам вслух, говорится, что "цветные", даже и получившие свободу, не должны считать себя равными белым. Во всех случаях цветные должны уступать белым, говорить с ними или отвечать им почтительно, а в случае нарушения этих правил подлежат заключению в тюрьму на разные сроки, в зависимости от серьезности нанесенного ими белому оскорбления. Следовательно, мы в лучшем случае могли рассчитывать на то, что Монтгомери будет отнесен к числу "свободных цветных граждан". В Виргинии и в Кентукки потомок негра в четвертом поколении, если все остальные его предки были белыми, считается белым, и африканская кровь в глазах закона как бы "угасла" в нем. Но во многих других штатах, в том числе и в Луизиане, примесь африканской крови является несмываемым пятном. Самой крохотной частицы черной крови, если даже она тонет в потоках лучшей и самой "аристократической" крови белых, достаточно, чтобы зачислить человека в разряд "свободных цветных" людей, которые по "Кодексу законов о неграх" но должны считать себя равными белым и обязаны во всем уступать им. Если кто-либо осмелится нанести Монтгомери оскорбление действием, он, разумеется, станет защищаться. Но горе ему, если он при этом прибегнет к тем же мерам, как на Стэйт-стрит по отношению к Грипу Кэртису: даже если Монтгомери и посчастливится установить свое право на свободу, ему грозят очень неприятные последствия. Итак, прежде всего нужно было предотвратить возможность того, чтобы он попал в лапы мистера Грипа Кэртиса. Что же касается Элизы, то нужно было вырвать ее любым способом из когтей Джильмора, и тогда будет легче бороться за установление ее прав на свободу. К счастью, Монтгомери из Нью-Йорка сообщил матери о дне своего выезда и кстати назвал и пароход, на котором предполагал ехать. Это письмо мы получили, зайдя на почту по выходе от юриста. Кольтер немедленно подыскал лодку и отправил ее навстречу пароходу с письмом, написанным рукою Касси и адресованным Монтгомери. Пароход, который шел из Нью-Йорка, двигался необычайно быстро, и лодка, посланная Кольтером, встретилась с пароходом в нескольких милях от города. Следуя указаниям, данным ему в письме, Монтгомери немедленно покинул пароход и перешел на посланную ему навстречу лодку, которая и высадила его на берег. В тот же вечер Монтгомери, пользуясь темнотой, пробрался в маленький пригородный дом, который Кольтер снял для меня и Касси. И какое счастье, что Монтгомери не прибыл в Новый Орлеан на пароходе! Как выяснилось позже, Грип Кэртис своевременно направил в Нью-Йорк своего агента, которому было поручено следить за каждым шагом моего сына. Узнав, с каким пароходом Монтгомери должен прибыть, Кэртис очень скоро после того, как Монтгомери покинул пароход, поднялся на борт в сопровождении нескольких помощников, с намерением захватить Монтгомери. Сын мой! Наконец-то мне дано свидеться с тобой! Тебе удалось спастись из жадных лап, укрыться от ненависти негодяя, готовившего тебе нечеловеческие пытки, ссылаясь на то, что ты его собственность. Ты, которого я оставил младенцем у груди матери и которого теперь увидел юношей в расцвете сил и мужественной красоты! Нет, ничто не сравнимо с чувством восторга, которое я испытывал, прижимая к груди моего сына. Но для него, для этого благородного и смелого юноши, радость встречи была омрачена: он вновь обрел отца, но зато ему приходилось трепетать за судьбу подруги своих детских лет, за судьбу любимой девушки - той, которую он надеялся вскоре назвать своей женой. Нам стоило больших трудов помешать ему немедленно же броситься к Джильмору. Мы постарались хоть немного успокоить его, объяснив, что у Кольтера есть люди, размещенные им поблизости от дома Джильмора, и если Джильмор попытается увезти куда-нибудь Элизу, мы немедленно бросимся ей на помощь. Монтгомери сказал нам, что знает всех слуг Джильмора и когда-то в детстве был любимцем и баловнем его ключницы-негритянки. Он твердо стоял на своем: сегодня же ночью он найдет способ пробраться в дом Джильмора и спасти несчастную Элизу, чем бы это ни грозило ему самому. Пока что мы занялись внимательным изучением документов, которые привез с собой Монтгомери. Только тогда в полной мере выяснилась вся глубина подлости мистера Грипа Кэртиса и его достойного помощника Джильмора. Когда сын мой, за год до описываемых событий, покинул Новый Орлеан, собираясь уже самостоятельно устроиться в Нью-Йорке, мистер Джемс Кэртис на прощанье вручил ему запечатанный пакет. К пакету была приложена письменная инструкция, согласно которой Монтгомери должен был вскрыть этот пакет в случае смерти мистера Джемса Кэртиса, после засвидетельствования в суде его завещания или же спустя тридцать дней после официально засвидетельствованной его смерти, если завещание до этого времени не будет представлено в суд. Вряд ли мистер Джемс Кэртис в то время сомневался в порядочности своего брата или мистера Джильмора или мог подозревать их в намерении путем сложных хитросплетений нарушить его последнюю волю и воспользоваться его имуществом. Мистер Джемс Кэртис составил свое завещание и акт об освобождении в двух экземплярах просто в виде предосторожности, допуская возможность несчастного случая. Монтгомери вручил нам пакет нераспечатанным, и вскрыв его, мы нашли в нем копию завещания, снабженную всеми нужными подписями и заверенную как полагалось. Мистер Джемс Кэртис, как явствовало из этого документа, завещал своей внебрачной дочери Элизе - вполне четко объявляя о своем признании ее своей дочерью - одну четвертую часть своего имущества, состоящего главным образом из домов, расположенных в Новом Орлеане, которые он оценивал примерно в сумме двухсот тысяч долларов. Эта четвертая часть являлась той долей, которой мистер Кэртис, на основании луизианских законов, имел право распорядиться в пользу внебрачного ребенка. Остальные три четверти по закону переходили в собственность его брата, которого, так же как и мистера Джильмора, завещатель назначил своим душеприказчиком. Не довольствуясь доставшимся ему большим состоянием, бесчестный и подлый Грип Кэртис, заручившись помощью Джильмора, решил обобрать сироту, дочь покойного. Чтобы лишить ее возможности протестовать и жаловаться, сообщники попытались обратить Элизу в рабство и сделать наложницей Джильмора, который при дележе потребовал ее как свою часть добычи. Чтобы дать свободу Элизе, мистер Джемс Кэртис, как было сказано в завещании, несколько раз обращался в приходский суд, стараясь добиться согласия судьи и трех четвертей всего состава членов полицейского суда, как того требовал закон при освобождении рабов, не достигших тридцатилетнего возраста. Но эти почтенные господа сочли, видимо, что быть единственной дочерью свободного гражданина еще недостаточно для того, чтобы он имел право даровать ей свободу. Поэтому, как было далее написано в завещании, мистер Джемс Кэртис решил отправить свою дочь в пансион в городе Бостоне, желая и надеясь таким путем сделать ее свободной. Предусматривая все же возможность того, что закон будет препятствовать до тридцатилетнего возраста освобождению его единственной дочери, мистер Кэртис завещал, чтобы Элиза была отдана Касси, которую он называл в завещании "свободной женщиной", ввиду того, что она уже давно была им освобождена, и к которой он, как было написано в завещании, питал полное доверие. В завещании же мистер Кэртис выражал надежду, что Касси, всегда заменявшая Элизе мать, возьмет на себя заботу и попечение о ней, когда его самого не будет в живых. Это было единственное место в завещании, где упоминалось имя Касси. О Монтгомери также ничего не было сказано, но к завещанию был приложен акт об его освобождении и справка о том, что мистер Кэртис вложил в Лондонский банк сумму в двадцать тысяч долларов. Эта сумма должна быть выплачена Монтгомери в случае смерти мистера Кэртиса, с тем чтобы деньги эти могли поддержать благосостояние как Монтгомери, так и матери его, Касси. Этот вклад денег в английский банк был, повидимому, сделан мистером Кэртисом с целью избежать правил, которыми луизианские законы ограничивают права завещателей. В тот же конверт был вложен второй экземпляр акта об освобождении Касси, составленного и подписанного у нотариуса много лет назад. Среди свидетелей, подписавших акт, значился и Джильмор. Завещание заканчивалось обращением к душеприказчикам с горячей просьбой заботиться о дочери завещателя, опекунами которой они назначались до ее совершеннолетия. Из описанных выше событий видно, как оба душеприказчика выполнили эту обращенную к ним просьбу. Тысяча долларов для каждого из них (для Джильмора, кроме того, возможность завладеть нравящейся ему девушкой, а для Грипа Кэртиса - надежда отомстить и матери и сыну) - такому соблазну оба негодяя противиться не могли. Чтобы достигнуть своей цели, они не задумываясь готовы были повергнуть в рабство и Касси, и Монтгомери, и Элизу. Да разве Джильмор и Грип Кэртис хуже, чем многие их единомышленники на Севере, которые, не имея перед собой такого соблазна, а лишь в надежде угодить своим деловым друзьям на Юге, всегда готовы выступить против трех миллионов рабов, готовы преследовать рабов и выдавать этих несчастных их мнимым владельцам? Ведь эти господа не заботятся даже о том, чтобы проверить, более ли обоснованы претензии этих владельцев, чем претензии господ Кэртиса и Джильмора. Сколько таких Грипов Кэртисов и Джильморов бродит по свету! ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ВОСЬМАЯ Несчастная Элиза! Даже и на таком расстоянии, отдаленный от нее всем пространством, которое занимал город, Монтгомери сердцем, казалось, ощущал трепетное биение ее сердца. Он знал, что она в страшной опасности, и мы уже не в силах были дольше удержать его. Он должен был, он страстно желал освободить ее. Пусть читатель попытается представить себе ужас и отчаяние молодой девушки, которая, доверчиво отозвавшись на приглашение человека, которого считала другом своего отца, придя к нему, оказалась лицом к лицу с Грипом Кэртисом, чья беззастенчивая грубость была ей уже известна по последней их встрече в Бостоне. И здесь, снова так же грубо, Грип Кэртис объявил ей, что она рабыня - рабыня Джильмора, которому он, Грип Кэртис, ее продал и собственностью которого она, по его словам, являлась в силу завещания ее отца - брата этого гнусного Грипа. - Да, да, дорогая моя, - произнес старый развратник мистер Джильмор, беззастенчиво взяв ее за подбородок и сопровождая этот жест многозначительным подмигиванием, -тебе необходимо хорошенько отдать себе отчет в твоем положении. Чтобы тебе все было ясно, послушай-ка, что по этому поводу говорится в законах Луизианы. Вот это, - добавил он, беря с полки какую-то книгу, - это "Кодекс законов о неграх", действующий в Луизиане. И вот что здесь сказано: "Ввиду того, что положение раба (или рабыни, понимаешь, милая?) - чисто пассивное, он обязан…" Он, значит и она, милая моя, - пояснил Джильмор, - "он обязан повиноваться своему хозяину, а также и всем членам его семейства, без всяких при этом возражений или ограничений. Он - или она - обязан всемерно проявлять почтительность по отношению к хозяину и семье хозяина, и он - или она, - как следует из вышесказанного, - обязан подчиняться любому требованию хозяина или кого-либо из членов его семьи". Гражданский закон, - добавил ученый юрист, - стоит на той же точке зрения. И взяв с полки другую, еще более толстую, книгу, он прочел вслух следующие строки: "Раб - тот, кем владеет хозяин. Последний имеет право продать его, распоряжаться им лично, его трудом или использовать ремесло, которым раб владеет. Раб не может что-либо делать, что-либо приобретать или предпринимать иначе, как в пользу хозяина". Так, дружочек ты мой, гласит закон Луизианы, на основании которого ты - моя рабыня. Надеюсь, что ты поймешь необходимость примириться с обстоятельствами и подчинишься моим желаниям. Все мы, - закончил он гнусавым голосом, с благочестивым видом возведя взор к потолку, - все мы должны подчиняться воле провидения и законам нашей страны. Немало девушек, оказавшись в положении Элизы, разразились бы громкими криками или упали бы в обморок. Есть и такие, которые в подобную минуту лишились бы рассудка от ужаса. Элиза не вскрикнула, не упала в обморок. Она твердо заявила, что никогда и ни при каких обстоятельствах не признает за кем-либо право превратить ее в рабыню. Запертая на ночь в какую-то кладовушку на чердаке в доме Джильмора, Элиза на следующее утро добилась от маленькой девочки-негритянки, принесшей ей кусок хлеба, чтобы та как-нибудь передала Касси ту самую записочку, о которой уже упоминалось выше. Мистер Джильмор, в надежде заставить девушку подчиниться, приказал посадить ее на хлеб и на воду. Судя о других по себе, негодяй рассчитывал, что голод окажется лучшим способом принудить ее к повиновению. Элизе, попавшей в лапы этих волков в овечьей шкуре, оставалось только молить бога о помощи. В полусне ей казалось, что временами перед ней из тумана выступают лица Монтгомери и покойного отца, и ей чудилось, что отец старается успокоить ее, а Монтгомери с распростертыми объятиями спешит к ней на помощь. Прошло два дня. Мистер Джильмор не показывался. Никто не имел доступа к ней, кроме все той же маленькой негритянки, раз в день приносившей ломоть хлеба и кружку с водой. Делая вид, что она - как ей, вероятно, было приказано - избегает всякого общения с заключенной, маленькая негритянка ухитрилась сунуть Элизе записочку от Касси, принесенную Кольтером. В этой записке мы сообщали Элизе, что около дома неусыпно дежурят ее друзья, советовали ей при первой возможности бежать и указывали, где она найдет надежное убежище. На третий день под вечер, почти в тот самый час, когда Монтгомери и я выходили из дома, чтобы попытаться освободить бедную узницу, мистер Джильмор, проглотив предварительно для храбрости изрядное количество вина, отпер дверь и вошел в каморку, где была заперта Элиза. Услышав его шаги на лестнице, Элиза успела укрыться позади столика, составлявшего вместе со стулом и старым брошенным на пол матрацем всю меблировку этой жалкой комнаты. Джильмор шагнул к девушке, но она повелительно крикнула ему, чтобы он остановился, в то же время выхватив маленький кинжальчик, который Монтгомери перед ее отъездом из Нью-Йорка подарил ей вместе с золотой цепочкой. Прощаясь с ней, Монтгомери надел ей на шею эту цепочку, шутливо заметив при этом, что, пускаясь в такой длинный путь, нужно иметь при себе оружие для самозащиты. Отправляясь к мистеру Джильмору, Элиза совершенно случайно надела эту цепочку с висевшим на ней маленьким кинжалом. При виде этой изящной игрушки Джильмор рассмеялся. Все же он остановился и, пододвинув к себе единственный находившийся в комнате стул, уселся на него и принялся читать нудную проповедь полуюридического, полуцерковного содержания на тему о том, какое безумство оказывать сопротивление законной власти, и об обязанности человека подчиняться господним велениям. Даже и Томас Литтльбоди, эсквайр и знаменитый бостонский адвокат, или преподобный доктор богословских наук Дьюи собственной персоной не могли бы проявить более блестящего красноречия. Мистер Джильмор счел нужным довести до сведения Элизы, что сопротивление с ее стороны столь же греховно, сколь и бесполезно, принимая во внимание то, что ей неоткуда ждать помощи. Касси, по его словам, была накануне продана, а прибывший сегодня вечером из Нью-Йорка Монтгомери находится уже в руках мистера Агриппы Кэртиса; достойным образом покарав юношу за дерзость, мистер Агриппа Кэртис намеревается отправить его работать на одну из плантаций на Красной реке. Ей, следовательно, на него рассчитывать нечего: Монтгомери для нее больше не существует. Услышав такую страшную весть и не имея возможности проверить ее достоверность, Элиза побледнела. Она была глубоко взволнована: ее страшила не столько собственная судьба, сколько тяжелая участь, грозившая ее возлюбленному. Она выронила из рук кинжал, но в это время дверь, которую Джильмор оставил незапертой, распахнулась, и на пороге появился Монтгомери. Подходя к дому Джильмора, мы застали у входа верного Кольтера, который неусыпно следил за всем происходившим внутри. От рабов, обслуживающих дом, ему удалось узнать точное расположение комнат, где была заключена Элиза. Сославшись на неотложное дело, о котором нам будто бы необходимо посоветоваться с мистером Джильмором, мы все трое добились возможности проникнуть в дом. Кольтер и я остались внизу, чтобы обеспечить затем беспрепятственный выход из дома, а Монтгомери, с давних лет знакомый с расположением комнат, поспешно взбежал по лестнице и направился к каморке, где была заключена Элиза. Неслышно подкравшись к двери, Монтгомери широко распахнул ее. Джильмор, сидевший спиной к двери и с напряженным вниманием следивший за тем, какое впечатление его лживое сообщение, умело связанное с церковно-юридической проповедью, производит на заключенную, не заметил вошедшего. Увидев Монтгомери, Элиза вскрикнула. Джильмор поспешно обернулся, но в то же мгновение чья-то сильная рука схватила его за горло. Монтгомери с размаху швырнул его головой вперед в угол комнаты, где лежал матрац, опрокинул на него стол и, схватив Элизу за руку, с быстротой молнии спустился с ней по лестнице и выбежал на улицу. Мы с Кольтером следовали за ними, образуя арьергард. Все события развернулись с неимоверной быстротой, без малейшего шума и суматохи. Полчаса спустя вся наша счастливая семья - Касси, Монтгомери, Элиза и я - была в сборе. Нужно было разрешить еще один немаловажный вопрос - как выбраться из Нового Орлеана. Ведь нигде - ни здесь, ни в какой-либо другой части этих самых Соединенных Штатов Америки, громогласно называющих себя "свободными" и находящихся в полной власти неприкрытого деспотизма, не видно было над волнами и следа оливковой ветки, за которую мы могли бы ухватиться, не было и дюйма земли, на которую мы могли бы ступить уверенно. ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ДЕВЯТАЯ На следующий день мы, благодаря заботам Кольтера, проявлявшего до последней минуты неослабную энергию и преданность, сели на пароход, который, направляясь вверх по реке, без дальнейших приключений довез нас до Питтсбурга. Оттуда мы, перевалив через горный хребет, добрались до Балтиморы и, проскакав на почтовых до Нью-Йорка, сели на пассажирский пароход, державший курс на Ливерпуль. Ни днем, ни ночью не чувствовали мы себя в безопасности, пока не услышали рокота синих волн океана, ударявшихся о борт корабля. Но даже и здесь не ощущали мы полного покоя, пока над нами реял полосатый американский флаг. Лишь тогда, когда корабль бросил якорь в великобританской гавани, мы поняли, что спасены… Перед отъездом из Нового Орлеана Элиза оставила Кольтеру доверенность и копию с завещания мистера Джемса Кэртиса. Эти документы давали возможность Кольтеру предъявить иск к Грипу Кэртису и восстановить Элизу в правах наследства. Одновременно с этим мы заключили с Кольтером соглашение, предоставлявшее ему в собственность половину всего имущества, которое ему удастся отвоевать. В лице Джильмора Кольтер встретил опасного и ловкого противника, но и сам он действовал с энергией и настойчивостью страстного игрока. Чтобы легче разобраться во всех тонкостях дела, он занялся изучением права и вскоре завоевал себе в судебных органах репутацию человека редкой прозорливости и ловкости. Он преследовал Джильмора всюду, разрушая его самые тонкие сети и юридические козни. Он не давал этому мерзавцу передышки. Мы посылали ему время от времени небольшие суммы денег, и по прошествии пяти лет Кольтер добился восстановления Элизы в правах и добросовестно переправил ей половину оставленного ей наследства. Половину, доставшуюся Кольтеру по договору с нами, он честно заработал. Кольтер до сих пор с большим успехом продолжает выступать в Новом Орлеане в качестве адвоката, и однажды был даже поднят вопрос о выдвижении его кандидатуры в конгресс. Его убеждения, однако, были сочтены недостаточно "южными", и кандидатура его отпала. Закончилось, наконец, после трех- или четырехлетней судебной волокиты и дело, возбужденное мистером Грипом Кэртисом против Монтгомери за оскорбление действием, нанесенное моим сыном "почтенному" бостонскому негоцианту. Мистер Грип Кэртис поручил защиту своих интересов трем лучшим бостонским адвокатам. Один из них в своей заключительной речи со страстной энергией стремился даже доказать, что если неслыханная дерзость "цветного" по отношению к такому почтенному бостонскому гражданину, как мистер Агриппа Кэртис, не будет примерно наказана и с этого цветного не будет взыскана огромная сумма за нанесенный им "ущерб", такая снисходительность повлечет за собой потрясение основ и распад Союза Соединенных Штатов. Напрасно, однако, эти красноречивые господа так щедро в своих речах сыпали громы и молнии, перемежая их изысканнейшими цветами риторики, - Монтгомери, к их великому разочарованию, был приговорен лишь к возмещению "убытков" в размере двадцати пяти центов. Он распорядился внести эту незначительную сумму поверенному мистера Кэртиса. На счастье Монтгомери, в числе присяжных на этот раз были главным образом "маленькие люди", по большей части ремесленники. Только один из присяжных был торговец-оптовик, но и тот не был связан делами с Югом. Что касается господ Кэртиса и Джильмора, то мы можем сообщить, что их постигла участь, обычная для тех, кто в погоне за наживой готов продать душу дьяволу. Мистер Грип Кэртис поселился в Новом Орлеане, затеял там обширные деловые операции, прослыл даже миллионером, затем, неожиданно для всех, обанкротился, потянув за собой мистера Джильмора и ряд своих бостонских друзей, включая и торговый дом под фирмой "Кэртис, Сэвин, Бирн и К°". Проверка судом завещания его умершего брата и связанная с этим необходимость выплатить Элизе неправильно присвоенную им значительную сумму нанесли ему последний удар. Много лет затем он влачил крайне жалкое существование. Многочисленные проделки мистера Джильмора в отношениях с белыми (я подчеркиваю - "с белыми", так как любая гнусность по отношению к "черным" не вызывает в Новом Орлеане удивления и уж никак не может наложить пятна на делового человека) заставили его потерять всю клиентуру, и он оказался почти в таком же положении, как его друг Грип Кэртис. Но со времени введения закона о беглых рабах, закона, долженствующего спасти Америку от гибели, оба достойных друга понемногу снова стали выплывать на поверхность. Они провозгласили себя патриотами, спасителями Союза Штатов, и дела их начинают процветать. Мистер Кольтер недавно писал нам, что в Филадельфии основана новая фирма - "Джильмор и Кэртис". В правлении этого торгового дома тайно состоит даже какой-то судья. Специальность почтенной фирмы - ловля невольников и торговля людьми. Джильмор выполняет обязанности инспектора по ловле рабов в восточных районах Пенсильвании, а Грип Кэртис выбран членом особого суда, который призван разбирать все дела о рабовладении. Торговцы, судьи и судебные исполнители великолепно ладят друг с другом и, опираясь друг на друга, кладут в карман круглые суммы. Мне остается только досказать, что Монтгомери продолжает в Ливерпуле коммерческую деятельность, к которой его в свое время готовил мистер Джемс Кэртис. У него пятеро чудесных и здоровых детей, рожденных от счастливого брака с Элизой: они являются достаточно убедительным доказательством лживости распространенной в Америке "физиологической" теории о том, что "поколения, в жилах которых течет смешанная кровь, нежизнеспособны и обречены на бесплодие", теории, которую немало американских государственных мужей стараются превратить в оружие в борьбе за сохранение столь дорогой их сердцу системы рабства. Напрасно, американцы, стараетесь вы сделать природу своей сообщницей в гнусном заговоре против прав человека, против собственной вашей плоти и крови! С каждым днем, с каждым часом ослабевает прочность ваших цепей и растет сила угнетенных, их решимость разбить свои оковы. С каждым днем, с каждым часом во всем цивилизованном мире становится все слабее и слабее симпатия к вам, угнетатели, и переходит на сторону ваших жертв! Попробуйте, если хватит у вас сил, устоять против проклятий, которыми осыпают вас все народы мира! Можете ли вы долее терпеть, чтобы весь цивилизованный мир с презрением указывал на вас пальцем? Можете ли вы спокойно прислушиваться к тихому голосу вашей совести, которая ежедневно, ежечасно клеймит вас позорными словами - работорговцы, охотники за рабами, белолицые разбойники? Вас - особенно вас - призываю я к ответу, жалкие политики с седеющими головами, люди с иссохшим сердцем, лишенные убеждений и веры, вас, падающих ниц и ползающих в пыли перед золотым тельцом! Это ваши пороки, ваши преступления и ваша слабость вот уже десятки лет удерживают страну в унизительном и жалком положении. Близорукие политики, неспособные внутренним взором разглядеть грядущее царство добра и права! Вы в тайниках души вздыхаете о прошлом и зажмуриваете глаза перед будущим. Вы такие же, нет, вы в гораздо большей мере рабы, чем те, кого вы угнетаете. Низкие душонки, которых пугают всякие бабьи сказки! Тщетно даже пытаться ввести вас в землю обетованную! Вы всего только жалкие трусы, обреченные жить и умереть в своей неисцелимой слепоте! Но вот уже рядом с вами встает новая поросль - молодое поколение, для которого справедливость не будет пустым звуком! Не только мольбы и стоны страдающих - нет, их собственное понятие о праве будет требовать справедливости. Напрасно ваши государственные мужи и ваши священники пытаются угасить в этих молодых душах всякое чувство, всякое стремление, выходящие за пределы позорных законов! Близится час вашего падения. Наши дни можно сравнить лишь с ночью перед наступлением ослепительно яркого утра. Может разве быть ночь темнее той, в которую мы погружены? К вам поэтому взываю я, юноши, еще не оскверненные ядом стяжательства, и с голосом моим сливаются миллионы голосов! Скрытое от старых и мудрых откроет вам голос любви и милосердия. Любви и милосердия, - сказал я? О, этого даже не нужно - достаточно чувства собственного достоинства. И над вашими головами уже взвивается бич! Белых рабов в Америке во много раз больше, чем черных. Я не имею в виду таких рабов, каким некогда был я, ставших рабами в силу закона. Я говорю о таких белых рабах, как вы, которых рабами сделали наследственные подобострастие и низкопоклонство… Помните: стряхнуть это рабство, - я верю в это, - еще не поздно! Вопрос поставлен, и разрешение его не терпит отлагательства. Будет ли Америка том, чем мечтали сделать свою страну отцы и основатели ее независимости, - подлинной демократией, опирающейся на свободу и право человека? Или же ей суждено выродиться в жалкую и варварскую республику, возглавляемую самовластной кучкой рабовладельцев, людей без стыда и совести, для которых на свете существует лишь собственное благополучие? Да, молодые друзья мои! В ваших руках решение вашей собственной судьбы. Кто хочет быть свободным, не смеет быть сообщником угнетателей" Те самые цепи, которыми при вашей помощи сковывали руки и ноги другим, - поглядите сами: незаметно для вас они опутывают вас, стягиваются вокруг вас так плотно и тесно, что сердце ваше уже не может биться свободно. Будьте мужественны, разбейте ваши оковы! Не медлите! Вы не одни - сотни тысяч, миллионы других ждут своего освобождения! Мужество, настойчивость, закаляющие душу и ограждающие ее от слабости, надежда и вера помогут вам преодолеть все препятствия и добиться победы! Я уже стар и, быть может, мне не дано будет дожить до дня вашего торжества. Но внуки мои, я верю в это, дождутся светлого дня свободы!… ОГЛАВЛЕНИЕ М. Трескунов. Роман Ричарда Хильдрета "Белый раб"…III БЕЛЫЙ РАБ Глава первая… 5 Глава вторая… 7 Глава третья… 9 Глава четвертая… 16 Глава пятая… 20 Глава шестая… 27 Глава седьмая… 29 Глава восьмая… 36 Глава девятая… 43 Глава десятая… 54 Глава одиннадцатая… 58 Глава двенадцатая…62 Глава тринадцатая… 65 Глава четырнадцатая… 69 Глава пятнадцатая… 77 Глава шестнадцатая… 83 Глава семнадцатая… 90 Глава восемнадцатая… 94 Глава девятнадцатая… 99 Глава двадцатая…107 Глава двадцать первая…113 Глава двадцать вторая…133 Глава двадцать третья…140 Глава двадцать четвертая…144 Глава двадцать пятая…145 Глава двадцать шестая…150 Глава двадцать седьмая…154 Глава двадцать восьмая…163 Глава двадцать девятая… 168 Глава тридцатая…175 Глава тридцать первая…182 Глава тридцать вторая…186 Глава тридцать третья… 188 Глава тридцать четвертая…195 Глава тридцать пятая…202 Глава тридцать шестая…206 Глава тридцать седьмая…212 Глава тридцать восьмая…219 Глава тридцать девятая…221 Глава сороковая…227 Глава сорок первая…232 Глава сорок вторая…235 Глава сорок третья…239 Глава сорок четвертая…242 Глава сорок пятая…247 Глава сорок шестая…259 Глава сорок седьмая…262 Глава сорок восьмая…266 Глава сорок девятая…270 Глава пятидесятая…272 Глава пятьдесят первая…276 Глава пятьдесят вторая…282 Глава пятьдесят третья… 284 Глава пятьдесят четвертая…285 Глава пятьдесят пятая…290 Глава пятьдесят шестая…299 Глава пятьдесят седьмая…312 Глава пятьдесят восьмая…319 Глава пятьдесят девятая… 323 ПРИМЕЧАНИЯ: notes [1]К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. XII, ч. II, стр. 176. [2] К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. XII, ч. II, стр. 372. [3] К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. XII, ч. II. стр. 241. [4] Ч. Диккенс, Из американских заметок, Гослитиздат, 1950, стр. 92. [5] Ч.Диккенс. Жизнь и приключения Мартина Чезлвита, Гослитиздат, 1950, том I, стр.420. [6] В. И. Ленин. Соч., изд. 4-е, т. 22, стр. 12 - 13. [7] К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. XII, ч. II, стр. 240. [8] Ф. Фонер. История рабочего движения в США, Издательство иностранной литературы, Москва, 1949, стр. 292. [9] Вильберфорс Вильям (1759 - 1853) - английский общественный деятель, вел упорную борьбу против работорговли и рабовладения в Англии и ее колониях. [10] К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. XII, ч. II, стр. 312. [11] Цитировано в книге Ф. Фонера "История рабочего движения в США", Издательство иностранной литературы, Москва, 1949, стр. 310 - 311. [12] В. И. Ленин. Соч., изд. 4-е, т. 28, стр. 169. [13] Г. Xейвуд. Освобождение негров, Издательство иностранной литературы, М., 1950, стр. 34. [14] И. В. Сталин. Интервью с корреспондентом "Правды" относительно речи г. Черчилля 13 марта 1946 г., Госполитиздат, 1946, стр. 4 - 5. [15] Американская война за независимость - восьмилетняя война (1776 - 1783) против феодально-монархического гнета Англии, закончившаяся образованием США. [16] Монстр - урод. [17] Методисты - англо-американская религиозная секта. [18] Число рабов в Соединенных Штатах Америки ко времени первого английского издания этой книги уже равнялось трем с половиной миллионам человек. Нелишним будет отметить, что федеральное правительство, согласно конституции, лишено права вмешиваться в вопросы о рабовладении в отдельных штатах. Законодательная власть отдельных штатов одна лишь, в границах своего штата, является судьей в этих вопросах. (Примеч. автора.) [19] Пресвитериане - последователи протестантского вероучения, возникшего в Великобритании; отвергают епископскую власть и признают исключительно пресвитера (священника) как служителя культа. [20] Вильгельм Телль - герой одноименной драмы Шиллера, смело боровшийся против чужеземного гнета в Швейцарии. [21] Аболиционисты - сторонники отмены рабовладения. [22] Лоренс Стерн (1713 - 1768) - известный английский писатель, автор произведений: "Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена", "Сентиментальное путешествие" и др. [23] Вашингтон Джордж (1732-1799) - первый американский президент; Патрик Генри (1736-1799) - один из деятелей борьбы за независимость Америки. [24] Джефферсон, Томас - президент США (1801-1809).